355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Остап Бондарчук » Текст книги (страница 4)
Остап Бондарчук
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:20

Текст книги "Остап Бондарчук"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

– Здоров ли? Здоров ли? Порадуй мое сердце, порадуй.

Остап ничего не отвечал.

– Молчишь? – промолвила она. – И тебе не лучше? Так Богу угодно, пусть будет Его Святая воля. Вот, Господь послал Федьке женку, а мне правнука! А ты не женился в это время за морем?

– Я! Никогда, никогда! – прервал Остап. – На что мне жениться! Самому тяжело на свете, а вдвоем еще тяжелее.

– Легче, – молвила старуха, – поверь мне.

Зоя вбежала в избу со свежей водой.

– У нас будет вечерница, – сказала она, – вся деревня валит к нам. Идя за водой, я встретилась с Васильем, который хотел меня удержать, но я сказала, что мне некогда, спешу к гостю, как только он узнал, кто у нас, то во всю прыть побежал к своим. Со всех сторон сходятся.

– Не надо было говорить, – сказал Остап, – кто знает, что подумает об этом пан!

– Правда, правда! – прервал Федька. – Могут позднее повидаться, а не все разом, пойду, скажу им.

Он поспешил во дворик, где уже слышен был шум приходящих. Между тем Акулина накинула худую сермягу, потому что других старые не носят, и села на лавку, чтобы лучше расспросить Остапа. Поставили хлеб, соль и воду перед гостем. Взяв в рот давно уже не отведываемого хлеба, он облокотился печально на стол. Ванька побежал уже за водкой в корчму, никакой прием без нее обойтись не может, и хотя Остап объявил, что не пьет ее, но все-таки, по крайней мере, надо было поставить ее на стол.

Один только старый Роман Кроба вошел в избу, упросив Федьку, прочие же, хотя мучимые любопытством, стали поодаль и болтали на улице. Роман был важнейшим и старейшим крестьянином в деревне. Высокий, сильного сложения, почти черный от загара, с выбритой по-старому головой, с чубом волос, с отпущенной серебристой бородой, в синем кафтане, он вошел с поклоном в избу, опираясь на палку, и с любопытством приблизился к Остапу.

– Кто бы это мог предвидеть? – сказал он. – Из бедного ребенка вышел такой барин! Помню, когда у нас были французы, сирота хлеба не имел! Вот счастье!

– Ты называешь это счастьем, Роман? – сказал Остап. – А я вам завидую.

– Говори, что хочешь, – отвечал старик, кивая головой, – но что правда, то правда.

Тут началось подчиванье, стаканчик начал ходить, а с ним усилились и разговоры. Каждый рассказывал свои дела, свои мучения, присутствующие, зачастую сами страдальцы, смеялись еще над чужими бедами.

Картина, которую представляла в эту минуту внутренность избы, достойна была кисти художника, так была оригинальна и живописна. Среди загорелых крестьянских лиц белое прекрасное лицо Остапа отличалось выражением грусти и величия, около него седобородый Роман, дряхлая Акулина, румяная и веселая Зоя, печальная невестка, угрюмый ее муж, насмешливый Ванька – все это группировалось в одно целое и в глубине темной хаты освещалось живым блеском лучины. Зоя не спускала глаз с Остапа, веселая девушка помнила его мальчиком и любила его еще ребенком. Теперь это чувство как-то сильнее, живее заговорило в ней при виде взрослого уже мужчины, но она инстинктивно чуяла все различие своего и его положения. Много раз лазоревые глазки ее устремлялись на него и потуплялись, она беспрестанно поправляла себе волосы, осматривалась, искала его взгляда, не взглянет ли он на нее, но напрасно, вполне занятый старухой и братьями, он почти не замечал сестру.

Время быстро проходило, и Остап наконец стал прощаться.

– Я провожу тебя, – сказал Федька, – конечно, ты остановился во дворе?

– Да, во дворе, мне пора уже возвратиться, пойдем же.

Взоры всех провожали уходящих. Остап с братом пошли по улице.

– Теперь, когда мы одни, – сказал брат тихо, – ты можешь мне довериться и сказать, что думаешь ты предпринять, брат?

– Разве я знаю, – сказал Остап, – разве я могу распоряжаться собою? Будет, что прикажут.

– Что, тебя не отпустили на волю?

– Нет, и не надеюсь, граф меня никогда не любил.

– Вся надежда на панночку, у нее доброе сердце, и если бы она могла…

– Разве она может что-нибудь?

– Конечно, кое-что может. Ах, что-то будет!

Остап должен был повернуть на двор, но сердце вело его не туда. С первого шага за ворота потянуло его к кладбищу, могилы матери и отца влекли его к себе. Он знал, что это могло смутить его брата. Наконец он решился сказать ему об этом:

– Федя, я был у живых, теперь надо зайти поклониться и умершим.

– Где? – спросил изумленный Федька.

– На могиле.

– Ночью!

– Тем-то и лучше, никто нас не увидит, а хочется мне поклониться родным могилам и помолиться за отца и мать. Пойдем со мной?

– А духи?

– Ничего дурного они нам не сделают, иди с молитвой.

– Пойдем. А если бы ты был один, пошел бы? – спросил Федька.

– Пошел бы.

– И я ничего не боюсь один, но ночью, на кладбище? Первый раз там буду.

Они шли молча, Остап думал.

Ворота были отперты, а могилы заросли совсем куколем, высокой травой и дерном.

Направо, под каменным крестом, была могила Бондарчуков.

Федька взошел, крестясь, но не без страха. Остап же стал на колени и долго молился.

Когда он встал, то третья темная фигура показалась вдруг в воротах кладбища. Федька пронзительно вскрикнул, отскочил, повторяя:

– Дух! Дух!

– Это я! – отвечал громко Альфред. – Пойдем.

– Это ты? Здесь?

– Я. Пора возвратиться. Простись с товарищем, пойдем, я уже час ищу тебя, очень беспокоился, к счастью, увидал две тени, идущие к кладбищу, догадался, что это должен быть ты.

Говоря это, он взял Остапа под руку, оставляя Федьку, который вертел в руках соломенную шляпу, не понимая, что бы это значило.

– Мы должны поговорить, – сказал Альфред, отойдя несколько шагов. – Вижу по всему, что вы с моим милым дядюшкой не в состоянии будете понять друг друга. Он видит в тебе крепостного мужика, словом, существо…

– Существо, которое не достойно быть с ним близко.

– Ты оставаться здесь не можешь.

– Не мог бы, если бы не должен был оставаться.

– Собственно об этом-то мы и должны поговорить.

– Переломить его невозможно.

– Я думаю напротив, граф освободит тебя.

– Не захочет.

– Я, – позволь и не обижайся, – я с ним об этом потолкую.

– Послушай, Альфред, – сказал взволнованным голосом Евстафий, – я обязан ему моим образованием и должен чем-нибудь заплатить, выплачу трудом. Мог бы ты заплатить за меня и, вероятно, думаешь об этом, но я этого не позволю. Пора мне самому подумать о себе. Тяжелый, может быть, унизительный жребий ожидает меня, но я перенесу его с мужеством. Чувствую в себе силу. Кроме того, на мне лежат еще другие обязанности: у меня есть родные, люди бедные, крестьяне, которых оставить из одного только самолюбия мне не позволяет моя совесть. Оставшись здесь, я могу быть им полезным, а потому и останусь, я люблю их.

Альфред молча пожал руку приятеля.

– Послушай меня, – сказал он, – ты прекрасно говоришь, но это мечты. Оставшись здесь, что ты сделаешь один, бессильный, против всех? Ты любишь их и поневоле должен будешь смотреть на мучения собратий, не имея средств помочь им. Что же касается испытаний, которые пали на тебя, то теперь, в эту минуту, я должен тебе сознаться, что большая часть их проистекает совсем из другого источника. Ты будешь вольным. Умоляю тебя, позволь мне поговорить с графом.

Остап думал.

– Я останусь здесь, – сказал он. – Не говори, Альфред, что я ничем не могу быть полезен моим бедным братьям: утешительное слово, грош вспомоществования – великое для них дело.

– Но ни от слов твоих, ни от денег ты паном не станешь, оставаясь здесь. А как вольный, свободный, ты больше можешь принести им пользы. Наконец, может быть, я склоню графа отпустить всю твою родню.

Альфред замолчал. Пройдя тополевую улицу, молча вошли они в комнату Альфреда, где застали незнакомого им мужчину, с огромными черными бакенбардами, выпученными глазами, длинными усами, в застегнутом на все пуговицы сюртуке. Альфред со свойственной ему учтивостью приблизился к нему, как бы желая знать, что он тут делает.

– С позволения ясновельможного графа имею передать распоряжение ясновельможного пана вашего дядюшки.

– Мне? – спросил Альфред, смеясь.

– А, сохрани Боже, ясный пан! Оно касается Остапа Бондарчука, – вымолвил он, умышленно возвышая голос.

Альфред вспыхнул.

– Прежде чем вельможный пан скажет мне то, что должен передать, – проговорил Альфред быстро, – я должен известить тебя, что пан Евстафий мой приятель и что можно было бы называть его поучтивей.

– Прошу извинения у ясного пана, – возразил живо управитель, – я не привык говорить иначе с хлопцами.

Остап, видя, что Альфред за еще одно выговореннное слово вытолкает вон грубияна, подошел и спросил спокойно:

– Что мне пан прикажет?

Управитель, окинув его свысока взглядом, сказал:

– Ясный граф желает, чтобы он завтра рано утром отправился в деревню Белую Гору и занялся госпиталем, жиду-арендатору приказано его отвезти, квартира назначена в соседней избе, где и кормить его будут. Надзор за лазаретом будет на его ответственности. Четверка запряженных лошадей приедет чем свет. Без вызова и позволения ясновельможный граф не позволяет отлучаться ему ни на шаг.

– Хорошо, сделаю, как мне приказали. Тут все, в чем заключается распоряжение?

– Ясновельможный граф приказал добавить, что по своей милости дает еще годовую плату, сто злотых и одежду.

Остап ничего не отвечал, но чтобы понять, как это было ему прискорбно, прибавим еще, что люди Альфреда присутствовали при этой сцене.

– Прошу, однако, несмотря на приказание, – прервал Альфред, – остановить отправление, потому что я переговорю об этом с графом.

– Я должен исполнять, – отвечал уходивший управитель, – дожидаться мне не велено.

Альфред, в котором кровь начинала кипеть, вскочил и побежал к дяде.

В комнате графа еще горела лампа, и люди сказали, что он не спит, как молния, явился перед ним племянник.

Граф ходил в раздумье, с заложенными назад руками.

– А ты здесь! В такую пору?..

– Я пришел, – возразил Альфред, – с просьбою, которую не могу отложить до утра.

Он, казалось, смешался.

– Что же это такое важное?

– В самом деле, я не мог бы заснуть от мысли, что завтра у меня отнимут приятеля. Ты велел выехать Остапу?

– Велел.

– В Белую Гору, в госпиталь?

– Очень приличное место, как мне кажется.

– Милый дядюшка, – сказал Альфред, – прошу у тебя одной милости, никогда, может быть, в жизни не пожелаю другой.

Какая-то светлая мысль пробежала в голове дяди, он улыбнулся.

– Скажи мне, чего ты желаешь? Чтобы я дал ему отпускную?

– Бесспорно, но не то, чтобы ты отпустил его на волю. Я внесу тебе за него то, чего он тебе стоит.

– Пан Альфред!

– Милый дядя, это справедливо!

– Милый племянник, а если бы я не хотел принять?

– Я дам тебе взамен кого-нибудь из моих людей.

– А, конечно! Любопытно знать, кто может заменить такого способного человека, – сказал насмешливо дядя.

– Деньги, – отрывисто возразил Альфред.

– Это требует размышления и времени, – хмурясь, сказал граф, – я, может быть, совсем его не уступлю.

– Так нечего больше просить тебя?

– Подумаем.

– Но такие поступки, с таким человеком…

– Я судья моих действий, – сухо возразил граф. Они замолчали.

Альфред взялся за шляпу.

– Прощайте, – сказал он, – желаю вам покойной ночи.

– Как прощайте?

– Я выезжаю завтра утром.

– Почему это?

– Без всякой причины, милый дядя!

Граф сделал вид, будто рассердился, но, ничего не сказав, протянул руку и поклонился. Альфред вышел. Дядя потер руки, посмотрел на двери и сказал сам себе:

– Отлично, избавился от обоих разом! Что-то будет с Мизей?

И, снова отвесив поклон, потер руки и захохотал каким-то злым и бессловесным смехом.

VI

Альфред вышел от дяди рассерженный и смущенный и спешил возвратиться к себе, как вдруг в коридоре встретил Мизю, идущую прямо к нему.

По ее лицу можно было видеть, как она была взволнована.

– Я все слышала, – проговорила она быстро.

– Слышала?

– Вернись со мной.

– Куда?

– Пойдем еще раз к отцу, я надеюсь его убедить.

– Очень тебе благодарен от имени Евстафия и моего, – возразил Альфред, – но мне кажется, это напрасно. Если бы даже речь шла о жизни, и то я не стал бы просить два раза.

– Ты слишком горд, милый кузен, если бы дело шло о собственной жизни, так, но ведь здесь речь идет о чужой беде. Разве ты оставишь это дело, не испробовав всех средств к освобождению Евстафия?

– Ты слышала, я пробовал, – сказал Альфред.

– Позволь мне помочь тебе, мне кажется, что я буду полезным союзником.

– Попробуй, Мизя, но избавь меня от попыток.

– Я буду смелее, если ты пойдешь со мной, прошу тебя, пойдем.

Альфред остановился на минуту, подумал и повернулся.

– Готов к твоим услугам.

– Благодарю, идем.

Со спокойным видом отворила Мизя двери комнаты отца, который все еще ходил скорыми шагами взад и вперед, бормоча что-то про себя. Увидав ее с Альфредом, он остановился, пожал плечами и нахмурился.

– Я встретила Альфреда. Он хочет завтра утром ехать. Папа, что это значит? – спросила она.

– Не знаю, – отвечал смущенный граф, – ничего не понимаю.

– Дорогой папа, это не натурально, растолкуй мне, пожалуйста. Я очень рассчитывала на приезд этих панов, а они едва показались, как уже оставляют нас. Прошу тебя, растолкуй мне это.

– Я не могу принуждать Альфреда, который сказал мне, что он уже совершеннолетний.

– Но в чем же дело? – прервала Мизя с нетерпением. – Здесь есть какое-то недоразумение.

– А, – добавил граф, топая ногой, – не притворяйся, ты знаешь хорошо. Речь идет об Остапе, из которого хотели сделать барина, чтобы он когда-нибудь отблагодарил нас, как Гонта-Потоцких. Но из этого ничего не будет.

– Милый папа, – спросила Мизя, – что ты думаешь предпринять с Остапом? Маменька, умирая, препоручила его мне, я его покровительница. Меня он еще более интересует, и я хочу знать, что ты с ним сделаешь.

– Я тебе расскажу, – произнес Альфред. – Присланный ко мне управляющий принес ему приказание, чтобы он завтра рано ехал в жидовской фураманке в Белую Гору, где должен заменить фельдшера Мошку, с жалованьем в сто золотых в год, квартира ему будет отведена в одной из крестьянских изб.

– Откуда вышел, туда пусть и возвратится, – сказал граф.

– Вот это любопытно! – воскликнула Мизя. – Разве он виноват, что вышел из своего положения? Мы же этому виной, мы и обязаны им заняться.

– Ввести его в первобытное состояние, – сказал отец. – Прошу тебя, дорогая Мизя, не мешайся в мои распоряжения и не учи меня, что я должен делать.

– Это твое последнее слово, папа? – спросила смело Мизя.

– Кажется, на этот раз последнее.

– Я еду с Евстафием в Белую Гору, – перебил Альфред, – я тоже учился медицине, мы оба будем при лазарете.

– Вы, милостивый государь, учились медицине? – закричал изменившимся голосом граф. – Вы, милостивый государь, обучались медицине? Ты? Этого быть не может! – повторял он, все более и более бледнея и меняясь в лице. – Медицине? Ты, граф, предки которого…

– Учились воевать и наносить раны, а я лечить их, – холодно отвечал Альфред.

– Альфред, этого быть не может! – вскричал, подскочив к нему, граф.

– Совершенная правда, дядя, я не только обучался медицине, но могу даже быть отличным шорником.

Граф окончательно остолбенел, Мизя, несмотря на беспокойство, которое ей причиняла эта сцена, при виде ужаса отца не могла удержаться от смеха. Изменившиеся черты лица и вытянутая физиономия графа свидетельствовали, как горько было для него признание Альфреда.

– Заклинаю тебя общим нашим именем, всем великим, благородным и святым, не говори об этом, не повторяй этого никому! Это просто сумасшествие!

Альфред молчал, счастливая мысль мелькнула вдруг в его голове.

– Если ты дашь отпускную Остапу, то я буду молчать, – сказал он.

Граф бросился в кресло, отирая пот с лица и не говоря ни слова.

– Тебе небезызвестно, – отозвался он после минутного молчания, – что я дал обещание умирающему брату быть твоим опекуном, предохранять тебя во всем и стараться поддержать тобою старинную знаменитость и значение нашего рода. Не утаю тоже от тебя, что имел мысль, думал… что может быть… что если… (Тут он начал заикаться. Мизя прервала его.)

– Ты хочешь верно сказать, папа, что назначал меня Альфреду?

– Не назначал, но думал, надеялся…

– Не умею выразить моей благодарности, – возразил Альфред, – но о таком счастье я желал бы спросить саму Михалину. От нее лично я хочу получить согласие, не иначе.

Мизя поблагодарила его взглядом, граф продолжал:

– После твоего признания, мысль моя совершенно уничтожается, и союз, мною предположенный, становится невозможным. Мы уж чересчур расходимся в наших понятиях о будущем, о людях, о вещах, ты уже слишком по-своему разумеешь свет. Не будем более и думать об этом. Отпускаю на волю твоего приятеля цирюльника и предоставлять тебе полную свободу заниматься медициной и шорничеством, но с этой минуты все связи между нами навсегда прекращаются.

Альфред холодно поклонился, Мизя молчала, граф не мог еще перевести дух.

– Покоряюсь и согласен на все твои условия, дядя, получив полную, справедливую и формальную уступку этого человека. Что же касается до давнишних проектов, то осуществление их, как мне кажется, более всего зависит от самой Мизи.

– Мизя не имеет ни малейшего права! – воскликнул граф.

– Ты так думаешь, папа?

– Прошу тебя, Мизя…

– Предупреждаю тебя, папа, что я завтра отправляюсь к тетке, там, по крайней мере, буду иметь право видеть, кого желаю. Прощай, папа, желаю тебе доброй ночи!

И, не дождавшись ответа, она живо взяла руку Альфреда, повернулась и вышла. Альфред издали поклонился дяде.

Было уже около полуночи, старый граф, погруженный в размышления, сидел еще за столом, задумавшись, и не ложился. Что происходило в его душе, не беремся описывать. Каждую минуту вырывались у него восклицания: "Медик! Шорник! C'est distingue! C'est jolie! A! Шорник Parfait! Но он, может быть, лжет! Он, конечно, лжет!"

Между тем Альфред быстро вбежал в свои комнаты и приказал укладываться.

– Ты отпущен на волю, – сказал он Евстафию, – и едешь сейчас же, не дожидаясь утра.

– Я не могу ехать.

– Но я имею слово дяди, ты свободен, должен ехать со мной.

– Говорил я тебе, Альфред…

– Ничего не слушаю, все, что ты хочешь сказать, передашь мне позже. Теперь поедем вместе в Скалу.

– Но я… – прервал еще раз Евстафий.

– Заклинаю тебя всем на свете, едем!

Отданные приказания исполнены были с необыкновенной поспешностью, коляска в минуту была уложена, заложена, и месяц не начал еще заходить, как Альфред уже выехал, посадив с собою почти насильно Евстафия.

Мизя с равным нетерпением приказала людям своим готовиться к дороге, имея твердое намерение отправиться к тетке. Поместья графа, Альфреда и тетки Христины находились в соседстве. Некогда они составляли одно большое целое, разделенное теперь на три части, они занимали довольно значительное пространство, большая часть принадлежала графу, меньшая – Альфреду, который получил только Скалу с несколькими прилегавшими к ней хуторами. Тетка Михалины, сестра графа, отличавшаяся когда-то необыкновенной красотой и славившаяся на Волыни остроумием, прелестью и гостеприимством своим, овдовела уже несколько лет и теперь жила в Сурове с дочерью, тоже уже вдовою.

Влияние тетки на Мизю было так велико, что оно-то и сделало ее такой, какой она была. Женщина поразительной красоты, богатая, она провела одну часть своей жизни во Франции, другую – в краю, где привыкла к знакам постоянной покорности, к уважению, похвалам, она не понимала, что значит подчиниться чьей-нибудь воле или быть кому-нибудь послушной. Начитавшись книг восемнадцатого столетия и новейших авторов, она целую жизнь подчинялась только собственной своей воле и доказывала, что женщина имеет такое же право на все, какое дано каждому человеку. Не рассчитывая ни на силы, ни на собственные дарования, она беспрерывно говорила о равенстве прав женщины и мужчины, об уничтожении зависимости, в которую поставили женщину мужчины. Такими суждениями она напитала сперва свою дочь, а потом Михалину, которая очень легко ей поддалась: она состарилась, но нимало не изменилась и осталась верна своим убеждениям. Вдовье положение, доставляя ей полную независимость, вероятно, способствовало ее большому упорству в этих убеждениях.

Дом пани Христины остался по-старому открытым для всех, она и дочь ее, также вдова, но бездетная, занимались вместе хозяйством. Дочь во всем разделяла образ мыслей матери, но мать все называли Esprit fort, а дочь была совершенная львица. Жизнь обеих пани, несмотря на их странные убеждения, не имела на себе ни малейшего пятнышка, и самые злейшие враги напрасно искали бы случая чем-либо очернить их. Граф не любил сестру, но, по своему снисхождению к дочери, не мог отвратить ее влияния и не имел довольно смелости нарушить их отношения. Михалина под руководством тетки и пани Дерош, которая была определена к ней по рекомендации пани Христины, переняла совершенно образ мыслей, царствовавший в Сурове.

Суров и Скала были в соседстве, их разделяла одна только миля, и две неполных мили отделяли Суров от местопребывания графа.

На другой день утром Мизя и пани Дерош сели в щегольское венское купе и, прежде чем встал граф, были уже в Сурове.

Едва только граф успел проснуться, как ему доложили, что бригадир с сыном уже уехали, что дочь также выехала и что Альфред с Евстафием отправился к себе.

Граф встал в очень дурном расположении духа. К нему явился управляющий и поспешил доложить, что распоряжения его касательно Остапа не могло быть выполнено по случаю его выезда. Граф приказал ему выйти вон.

– Не прикажете ли, ясновельможный граф, догнать его?

– Не вмешивайтесь в это, милостивый государь!

Он снова остался один, а надо признаться, что ничто его так не мучило, как уединение. Читать он не любил, хозяйством занимался только по обязанности, общество ему было необходимо, находясь же один, от нетерпения переходил к раздражению, кончавшемуся беспокойным состоянием. Целый день принимался он за различные занятия, но напрасно: ничто ему не нравилось, ничто его не могло занять.

Альфред в тот же самый день поехал в Суров, уговаривал ехать с собой и Евстафия, но не преуспел в этом.

Увидев брата, Мизя прежде всего спросила:

– А Евстафий?

– Не хотел со мной ехать.

Пани Христина приняла Альфреда весьма нежно, забросала его тысячью вопросов и не давала ему ни минуты отдыха. Он должен был рассказывать им свой вояж, все случавшиеся с ним приключения и описывать им Евстафия, который очень подстрекал их любопытство. Как всякая необыкновенная вещь, судьба сироты занимала всех. Пани Христина, руководствуясь своим убеждением, брала уже его под свое покровительство. Мизя же так горячо, так живо говорила о нем, так беспрерывно наводила разговор на этот предмет, что Альфред первый же наконец начал подшучивать над ней.

Михалина покраснела и смешалась.

– А, а! – воскликнула старшая хозяйка дома, помирая со смеху. – А, мой брат! Он умер бы, окаменел бы, с ума бы сошел, если бы это могло придти ему в голову. Mais c'est une énormité!

Все смеялись этому предположению, Михалина, однако же, менее всех. Альфред, привыкший к наблюдениям, легко заметил, что эта гипотеза ближе была к правде, чем всем это казалось.

В самом деле, Михалина чувствовала уже дивное, непостижимое влечение к единственному существу, отличавшемуся своим положением от толпы. Сперва жалость, потом любопытство, наконец, может быть, и дух противоречия притягивали ее к человеку, который, как она говорила, ne ressemblait pas à tout le monde.

Наше образованное общество так однообразно, гладко, так скучно, так бедно мыслями и духом, что поневоле всякое существо, мало-мальски не лишенное способностей и самобытности, будет привлекаться людьми другого кружка. Мизя скучала в этом кругу, бесконечно однообразном, конечно, есть люди, которым нравится пустая тщеславность этого круга, но живой ум остановиться на этом не может. Он ищет и гонится за противоположностями, за индивидуальностью, хоть бы даже и не изящной, не бонтонной, но зато верной себе, самовластной. Может быть, и воспоминание детства, когда маленькому мальчику приказано было забавлять паненку, когда они часто были вместе, способствовало возбуждению в ней чувства, как бы симпатии к Евстафию.

Граф пробыл недолго в уединении, ожидая дочь каждую минуту. Мизя несколько раз присылала за вещами, но не обещала возвратиться. Соскучившись наконец донельзя и доведенный почти до отчаяния, граф отправился в Суров.

Но в Сурове в этот день он никого не застал дома, все были приглашены на завтрак в Скалу. Сначала и он хотел было туда ехать, но, подумав, что застанет там Евстафия, возвратился домой. Евстафий находился еще там, но уже готовился к отъезду. Глубокая его грусть, страсть к уединению, удаление от общества, в котором он считал себя лишним, возбудили в нем наконец желание сделать какой-нибудь решительный шаг. Он решился ехать в Варшаву, скрыться, исчезнуть. Кто знает? Может быть, надежда снискания славы или какого-нибудь возвышения понуждала его к тому, хотя он в том и не сознавался. Альфред, внимательный взор которого подсмотрел уже чувства Михалины к Евстафию, не противился этому, но, напротив, хвалил эту мысль.

Мизе неизвестно было его намерение. Евстафий почтительно избегал ее общества, она же, напротив, искала его.

Его надо было почти принудить показаться в Сурове, завтрак в Скале был устроен по совету Михалины.

Пани Христина начинала задумываться, видя это нескрываемое, стремительное, страстное сближение такой близкой ее родственницы с человеком, который на ступенях общественной иерархии стоял от нее так далеко. И она шептала Альфреду: "Пусть он едет".

Завтрак был на берегу реки, под тенью старых дубов. Остап должен был тут присутствовать. Михалина вызывала его на разговор и, не стесняясь присутствя нескольких чужих, осталась с ним на лавке, не отпуская его, несмотря на его желание уйти.

Положение Евстафия было мучительно. Юный, полный живых, неистраченных и неиспорченных еще чувств, выставленный теперь напоказ всему чванному барству, рядом с женщиной, видимо, к нему неравнодушной, он понимал свое положение и, по чувству долга, искал защиты против рождающейся страсти. Когда начали разъезжаться, он подошел к Михалине, которая ничего еще не знала о его отъезде, и сказал ей:

– Позвольте, панна, проститься надолго, может быть, навсегда.

– Как, разве пан уезжает? Куда?

– Должен и еду.

– Но куда же, без нашего ведома?

– Сам не знаю, пущусь, куда глаза глядят, остаться же здесь не могу.

– Но отчего? – живо опросила Мизя.

– Альфред сам советует мне уехать, я вижу, что это необходимо, мне горько расставаться с теми, которым всем обязан, которые, как крыло ангела, укрывали меня от всего грозного, но я должен это сделать, это чувство долга придает мне силу исполнить предположенное. Прими же, панна, последний привет от того, который за тебя, за отца твоего готов пролить кровь, пожертвовать жизнью.

Михалина опустила голову и замолчала.

– Так ты едешь, пан? – сказала она после минутного молчания. – Не смею отклонять тебя от этого и не понимаю побуждающих тебя к этому причин, поезжай, но не забывай нас.

– Никогда! – воскликнул Евстафий с юношеским жаром, поднимая руку в виде клятвы. – Никогда! Если когда-либо понадобится тебе жизнь моя, призови меня: я явлюсь и отдам ее с удовольствием.

Две слезы навернулись на Мизиных глазах.

Альфред и Евстафий проводили гостей до самого Сурова. На другой день утром простой экипаж, запряженный почтовыми лошадьми, унес в Варшаву доктора Евстафия.

Не будем следовать за ним, потому что должны еще остаться в Сурове и Скале.

Граф, все более и более мучимый уединением, писал к дочери, которая отвечала, что еще хочет погостить у тетки. Вдвойне мучило его пребывание ее в Сурове, во-первых, он остался один, потому что всегдашние его гости, претенденты Михалины, перенеслись все в дом тетки, во-вторых, соседство Скалы и каждодневные посещения Альфреда не нравились ему. С того времени, как племянник признался ему, что обучался медицине и шорничеству, граф не мог даже допустить себе мысли, чтобы дочь его вышла замуж за человека, который запятнал себя ремеслом.

Михалина сделалась грустна, задумчива, серьезна. После отъезда Евстафия для развлечения она предалась живописи. Альфред занялся весьма деятельно хозяйством и с большим усердием начал лечить крестьян и даже некоторым пускать кровь. Дядя ужасался и клялся всем, что не только не желает иметь его зятем, но даже отвергает его и как племянника. Поняв обязанности пана и обязанности человека, то есть отношение его к людям, Альфред не в праздности и забавах, но в труде начал вести свою новую жизнь. Поездки к пани Христине и к некоторым соседям составляли все его развлечения, остальное время он посвящал чтению, разным хозяйственным распоряжениям и уходу за своими больными.

Дядя не мог понять, как общество не отвергнет человека, который осрамил себя ланцетом и громко признавался в шорническом своем искусстве, как могли у него бывать и жить с ним люди хорошего тона. Однако же, к невыразимому неудовольствию графа, все бывали в Скале и всюду принимали Альфреда весьма приветливо и радушно.

Прошло полгода без малейшей перемены, Михалина все еще была у тетки. Граф очень часто ездил в гости, ища общества, которого напрасно ожидал у себя. Альфред не изменял раз принятому образу жизни. Немного успокаивало нашего пана то, что между племянником и дочерью не примечали (о чем он заботливо осведомлялся) никакого усиления дружбы, никаких коротких отношений.

Холодный осенний ветер, сопровождаемый накрапывающим дождем, завывал по голым желтым и чернеющим полям, столбы дыма из крестьянских труб развевались в воздухе. Оставшиеся листья падали с нагнутых к земле деревьев, бегущие серые и разбросанные тучи шли с севера на юг. На дворе уже начало смеркаться, мертвая тишина господствовала на дороге, пролегавшей через селение графа, не видно было ни одной души, несколько собак выли на порогах жилищ, которые не топились и стояли с выбитыми окнами и обваленными воротами. Только в конце деревни работали два человека, невзирая на позднюю пору.

Около них лежал на грязной земле вырубленный из тонкого дуба, низкий крест, только что обтесанный. Подле выкопана была яма.

– Хмурится и темнеет, – шепнул Федька, вздыхая, – не успеем кончить, а отложим до завтра.

– Ой, нет, брат, коли делать, так уж сегодня. Коли Господу Богу угодно, поставим поскорее, пусть Он нас помилует.

Федька взглянул на небо и вздохнул.

– Хорошо бы было, кабы Господь нам помог!

– А благодетель наш говорит, что во всех деревнях, где поставили кресты, послужило это в помощь!

– Ну, так понесем.

С этими словами подняли они приготовленный крест и начали опускать его потихоньку в яму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю