Текст книги "Остап Бондарчук"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Будьте покойны, ни одна живая душа не узнает об этом, – шепнул проводник.
Когда принесли свечу, Остап изумился, посмотрев на Альфреда, удивительно переменившегося. Преждевременная старость сморщила некогда прекрасные черты его лица, они сделались суровее и покрылись сухой, пожелтевшей кожей. Редкие волосы начинали уже седеть, щеки глубоко впали, взор потух, и сгорбленная спина уменьшила рост.
– Что с тобою? – спросил Остап, садясь около него. – Говори, прошу тебя, что с тобою? Ты должен все рассказать мне. Говори скорее! И мне, и тебе будет легче.
– Мне, может быть, а тебе – не знаю, – сказал грустно Альфред, – а вероятнее, что и обоим нам не будет легче. Но слушай, мы одни, вот тебе моя исповедь. Видишь, как я изменился. Это счастье мое отпечаталось на лице.
– Альфред, меньше иронии, больше сознания, – тихо сказал Остап, сжимая его руку.
– Я не шучу и не злословлю, – важно подхватил граф, – нет, говорю тебе истину. Я был счастлив и теперь счастлив, но счастье мое терзает меня. Михалина прекрасная жена, ангел доброты, но, взирая каждый день на то, чего стоит ей мое счастье, ты видишь, как я изменился. Меня грызет и отравляет приносимая этой женщиной жертва.
– Она тебя любит!
– Она не любит меня, не любила и не могла любить, – сказал сурово граф. – Она одна из тех редких женщин, которые любят только однажды и навсегда.
Остап опустил глаза, покраснел, притворился, что не понимает и молчал.
Альфред продолжал далее:
– Но Мизя, как святая, присягнув раз у алтаря разделить жизнь со мною, исполняет свою жертву геройски, мученически. Живет мною и только для меня, хотя сердце ее не при мне и не для меня. Господь Бог послал ей утешение – ребенка, у его колыбели она нашла еще силы для несения своего креста. Я открыл тебе нашу глубокую, семейную тайну. Другим этого никогда не узнать. Михалина искусно прикрывает свою сердечную рану улыбкой на устах и спокойствием взгляда.
– Альфред, – прервал Остап, – позволь припомнить тебе то, что я уже не раз говорил давно, еще в Берлине. Вы, люди, испорченные дурным воспитанием, привыкли в каждом цветке, прежде чем заметите запах его и красоту, видеть червячка, который его точит, а пыль, которую видите на конце цветочного стебелька, кажется вам чудовищем. Ваши страдания более воображаемы, нежели действительны.
– Это не мечта, а святая правда. О, как бы хотел я обмануться! Но довольно об этом, сердце мое обливается кровью. Разбери жизнь мою. Я не могу ни показать ей, что знаю, как она страдает, ни утешить ее. Люблю ее, жажду взаимности и в то же время потерял всякую на нее надежду. Одним словом, я несчастлив. Уже два года, как я знаю, что Мизя не может перемениться в отношении ко мне. Она уважает меня, ценит, но любить меня не может.
– Бедный Альфред, как же ты хочешь еще, чтобы она тебя полюбила! Ведь ты говоришь, как двадцатилетний юноша.
– Нет, это не ребячество, я глубоко знаю ее сердце, знаю, как она умеет, может любить и любит другого. Я целое лето следил за ней и знаю…
– Продолжай, – прервал его Остап.
– Я вечно с веселым лицом, притворяюсь, что счастлив, целую ручки с благодарностью, а тут, – добавил он, ударяя себя в грудь, – у меня целый ад! Раздраженный и бешеный против себя, я всю злость изливаю на других.
– Чем же они виноваты?
– Знаю, что не виноваты, но страсть не имеет логики, я виноват сам, но на ком же мне выместить это?
– Для чего же тебе мстить?
– Я хочу мести.
– Альфред, я не узнаю тебя!
– Я сам не могу себя узнать ни в зеркале, ни в собственном сердце.
– Бедный Альфред!
– Я искал этой глупой мести и нашел свою погибель! Все, что жило в соседстве у меня, я успел раздражить, вооружить против себя и вывести из терпения и нажил себе много врагов.
– Помилуй, Альфред, это заблуждение, это помешательство!
– Да, это сумасшествие, но я не могу владеть собою, мучаю себя, мучаю других. Это сумасшествие, признаюсь, но вылечи же меня от него! Не можешь?
– Кто знает?
– Я отравил жизнь ее и счастье, да и свое тут же. Кто знает, может быть, я нашел бы другую? Я не любил ее, когда женился на ней, любовь родилась и развилась от невозможности вполне владеть Мизей. Остального ничего не знаю, не понимаю. Я несчастлив, довольно этого.
– Но отчего же бежишь ты? Зачем скрываешься? Что с тобой?
– Это последнее и самое высшее мое несчастье: я должен оставить родной край.
– Почему же?
– Из-за ребячества, – угрюмо возразил Альфред. – Я был зол и хотел на ком-нибудь излить свою злость, встретился со мной какой-то сумасброд, я плюнул ему в глаза, он вызвал меня, мы стрелялись и…
– Ты убил его! – вскричал Остап.
– Что же из этого? Убил, – сказал Альфред, пожимая плечами. – Самое дурное то, что я должен бежать.
Остап содрогнулся.
– И эта кровь не тяготит тебя, кровь невинная, кровь братская? – сказал он.
Альфред опустил голову и вздохнул. До сих пор он говорил как бы в бреду, теперь же бросился на постель, воскликнув:
– Молчи, и так уж довольно!
После минутного молчания он поднял свое бледное лицо и продолжал далее:
– Убил и должен бежать, за мною гонятся. На этих днях, по милости друзей, я получил паспорт за границу. Но я не выеду отсюда, пока ты мне не дашь слово, что жена моя и ребенок останутся под твоим покровительством, хотя бы до моего возвращения, хоть бы не знаю, до которых пор. Ворочусь ли я еще?
– Под моей опекой? – воскликнул Остап, как бы не понимая смысла сказанного.
– Завтра я уезжаю за границу, а ты отправляйся в Скалу, как опекун Мизи и Стаси.
– Я их опекун! Что с тобою делается? Взгляни на меня. В чем может помочь простой мужик, как я?
– Все сделаешь и сумеешь, если только захочешь. Я оставляю мое состояние в самом дурном положении: процессов множество, люди от дурных управляющих разорены и почти взбунтованы отчаянием, соседи все ко мне неприязненны, кредиторы беспокойны. Мизя совершенно одна, отказ твой погубит нас.
– Как мне обещать, если я не знаю, как мне справиться с теми обязанностями, которые ты возлагаешь на меня?
– Твое сердце, воля и ум укажут тебе, что делать.
– В делах приобретения и управления я ничего не понимаю.
– Для тебя нет ничего трудного.
– Альфред! Что за дикая мысль?
– Неужели же я ошибся, рассчитывая на твою приязнь?
Остап замолчал, Альфред взглянул ему в глаза и живо добавил:
– Я полагаюсь на тебя, ты меня понимаешь. Я тебе вполне доверяюсь.
– Но я себе не доверяю, – возразил грустно Остап.
– Ты силен, ты можешь сделать, что захочешь, повторяю, пожелай только, и ты спасешь нас.
– Но это превышает мои силы. Я обманул бы, если бы обнадежил тебя.
– Послушай же, Остап, – сказал граф, вставая, – или я, осужденный, пойду вместе с ними в минуту своего гнева искупить тяжким страданием мой проступок в униженном изгнании, или уйду, оставляя постыдно все, что есть драгоценного для меня, на погибель, на нужду, на злобу неприятелей.
– Хочешь говорить откровенно? – отозвался Остап.
– Говори, но не покидай меня… нас.
– Михалина… – сказал Бондарчук с усилием, но его голос замер.
– Любила тебя и любит еще, – прервал Альфред, – это я знаю, но знаю вместе и то, что я доверяю судьбу мою благороднейшему из людей. Этого я не боюсь.
– Может быть, увидав меня теперь, она рассмеется, пожмет плечами и исцелится, хорошая и прекрасная мысль! – сказал Остап, вздыхая и смеясь. – Я явлюсь перед ней так, чтобы она не могла полюбить меня, нарочно искажу себя, покажусь ей холодным, равнодушным, бестолковым, и она меня станет презирать.
– Ты все это сделаешь для меня! – вскрикнул Альфред в порыве радостного эгоизма.
– Для тебя? Нет! Для нее только! – возразил Остап. – Для нее, потому что я люблю ее. Сделаю это, а потом скроюсь и умру.
Альфред бросился к нему на шею. Остап, истощенный, упал на лавку и замолчал.
Альфред после долгого ночного разговора не сомкнул глаз ни на минуту и на заре начал собираться в путь. Остап, утомленный, грустно смотрел на отъезд Альфреда и, казалось, боязливо отступал перед величием жертвы, на которую он согласился.
– Послушай, – сказал Альфред при отъезде, – сейчас же поезжай в Скалу, не погуби их и меня. Ты для них и для меня заменяешь всех и все. Знаю, что бремя тяжко, но ты великий человек, снесешь его…
– Или изнемогу под ним.
– Не изнеможешь! – воскликнул Альфред. – Ты силен.
– Это известно одному Богу, – грустно отвечал Остап. – Но поезжай спокойно, сделаю, что могу, посвящу себя, не оглядываясь ни на себя, ни на что. Если жертва эта, как и много им подобных на свете, останется бесполезной, то не сетуй на меня за это. Беру свидетелем Того, Который все видит, что даже крови моей не пожалею для вас.
Они обнялись, и Альфред погнал лошадь, не желая больше видеть лица приятеля, потому что оно, бледное и пасмурное, было для него грозным упреком.
Остап остался на крыльце, прикованный к месту, остолбеневший, в том положении умственного изнеможения, из которого тяжело выйти. Целый почти день прошел у него в размышлении о будущем и в рассмотрении оставленных Альфредом бумаг, планов, к вечеру, не похожий сам на себя, усталый от потрясений, мыслей и чувств, он потащился под свой дубовый крест, взглянул на этот знак, ежедневно напоминающий нам все величие Божеской жертвы, и слезы, как у ребенка, обильно полились из его глаз.
– Творец креста, Творец терпения! Научи меня, что мне делать? Ты видишь, что мне ничего не жаль, что я трепещу только при мысли о громадности возложенной на меня обязанности, но готов на подвиг, дай мне сил, управляй мною, подкрепи меня, если я поколеблюсь или изнемогу.
И он почти без памяти опустился на камни.
– Добрый вечер! – раздался веселый голосок Марины. Но он дико и неприятно зазвучал на этот раз в ушах Остапа.
Он поднял голову, взглянул, не узнавая говорившей и не сознавая сказанного ему, потом медленно, всматриваясь в лицо улыбающейся крестьянки, отвечал ей приветствием, но таким тихим голосом, что она едва могла его расслышать.
Она ясно видела, что Остап был не в обыкновенном расположении духа: лицо, глаза, голос выражали необыкновенное волнение, печаль и утомление. Девушка с чувством посмотрела на него и спросила:
– Что с вами?
– Со мною? Ничего, как видите.
– Нет, что-то есть! Уж не больны ли вы?
– Нет, нет.
– Но что же сделалось с вами?
– Ровно ничего, жаль этого спокойного яра, моей тихой хижины и вас всех.
– Почему же жаль? – живо подхватила Марина, придвигаясь к нему.
– Потому что все это я должен покинуть.
– Как так? Для чего покинуть? Я вас не понимаю.
– Завтра или не далее, как через несколько дней, я должен ехать.
– Но ведь вы воротитесь?
– Кто знает, ворочусь или нет.
– Но разве вы едете надолго и далеко?
– Должен ехать.
– Вы меня только стращаете, этого быть не может, нет, нет!
– Однако, это так.
Марина выпустила из рук подойник, посмотрела блуждающим взором и вскрикнула:
– Как? Вы в самом деле, не шутя, уезжаете?
– Далеко и надолго, – сказал Остап.
– А я? – воскликнула девушка. (Слово это невольно вырвалось из ее уст.) Когда она услыхала собственный голос, то сконфузилась, заплакала, не смела ни поднять глаз, ни опустить их, грудь ее сильно подымалась от сдерживаемого чувства. Остап посмотрел на нее с состраданием, потом, приблизившись к ней, взял ее за руку и посадил около себя на камень.
Первый раз он прикоснулся к ее руке. Бедная Марина первый раз почувствовала его так близко подле себя. Приятное упоение вскружило ей голову, глаза полузакрылись и подернулись влагой, уста улыбались, руки от прикосновения его охолодели и дрожали. А Остап был холоден, как камень, на котором они сидели. Трепет Марины не тронул его душу, в которой было одно чувство грустного сострадания. В эту минуту он совершал преступление, обдумывая, как воспользоваться этой чистой и восторженной любовью для своих эгоистических целей. О, если б она знала, что она только средство для выполнения выдуманных приличий?!
Смущенная и разгоревшаяся Марина подняла на него глаза, надеясь найти в нем сочувствие. Но от взгляда Остапа повеяло холодным замыслом. Стыд объял ее, и она горько заплакала. Она хотела смерти прежде разочарования и унижения и вскочила. Остап тихо удержал ее за руку.
– Марина, – сказал он голосом, которому она была послушна как ребенок, – я вижу, что тебе, может быть, немного и жаль меня?
– Немного! – шепнула девушка с досадой. – Ты говоришь – немного? Зачем шутить? Зачем лгать? Я бы хотела умереть сейчас же, мне тяжело жить без тебя.
– Свет велик, людей много, тебе так кажется сегодня, завтра ты забудешь, – сказал не без волнения Бондарчук.
– Женщина не забывает.
– Пока любит, – грустно отвечал Остап.
Но Марина не слыхала его слов, она была вне себя.
– Разве немного потоскуешь обо мне? – спросил он снова.
Девушка молчала.
– Но через месяц, через два, через четыре, придут сваты из соседней деревни от Вуйта, от Тимона, от старосты из богатой хаты, от имени пригожего парня, и Марина выйдет замуж.
– Нет! – коротко, но решительно отвечала она, поднимая глаза.
– А родители прикажут?
– Не прикажут, а если бы и стали настаивать, то упаду к ногам их и упрошу их.
– А пан прикажет?
– Убегу, а замуж не пойду.
– Почему?
– К чему лгать? К чему далее лукавить? – воскликнула она с жаром. – Не пойду ни за кого, потому что не пойду за Остапа.
– Но Остапа не будет?
– Буду ждать, когда воротится.
– А если не воротится?
– А разве жизнь долга? Длинны дни, а жизнь коротка, – проговорила она тихо.
– А если бы, – сказал нерешительно и медленно Остап, – если бы Остап перед отъездом пошел к твоему отцу и матери и попросил бы у них руки твоей и повел бы тебя в церковь?
У девушки занялся дух, она кинулась к нему на шею, и крик, дивный, дикий, вырвался из ее груди.
– Послушай, – холодно и с грустью сказал Остап, – ты будешь моею женою, но надолго должна будешь остаться одна, потому что я обязан отлучиться отсюда. Взять тебя с собой не могу, да и сам не знаю, ворочусь ли.
– Но к чему же, – печально спросила Марина, – взглянуть на солнышко и потом навеки ослепнуть?
– Кто же знает? Может, и вернусь, и будем вместе жить на хуторе…
Он не договорил, потому что жизнь, которая для Марины была светлым солнцем, казалась ему черной тучей.
Марина была почти как помешанная: в ее голове мешались черные и ясные мысли, надежда и страх, она не понимала, что с нею делалось, не могла объяснить себе слов возлюбленного, ни обещаний его, ни угроз, которые в них звучали. Остап в это время рассчитывал, страдал и терпел, мысль его была в другом месте. Он говорил сам себе:
– Ни в ее, ни в моем сердце не погасло еще то чувство, которое в обыкновенных случаях разжигается только молодостью, а с годами медленно угасает. Для нас исчезла уже надежда взаимного забвения, оба мы не так равнодушны еще, чтобы могли сблизиться без трепета и безопасно… Альфред ясно повторял мне это сто раз. Он отправился отсюда полный веры в меня, я не хочу запятнать его доверия. С чего же начну? Явлюсь перед нею злодеем таким, чтобы она не могла любить меня, покажусь ей одичалым, поглупевшим в уединении, равнодушным, не помнящим прошедшего, как будто его никогда и не было, явлюсь к ней счастливым, приеду к ней мужем красивой Марины. Она отвернется от меня, пожалеет обо мне, и сердце ее склонится – к отчужденному Альфреду.
Остап, Остап, опомнись, не принимай одного греха на душу, желая избежать другого! Ведь и под сарафаном бьется такое же сердце женщины, которое не о хлебе едином мыслью живет, а жаждет полной, вечной любви – этого святейшего таинства, полнейшего блаженства на земле.
После некоторого молчания Остап обратился к Марине, которая, сама не зная отчего, плакала.
– Пока я не возвращусь, ты останешься здесь, на моем хуторе, будешь хозяйничать и ждать меня.
– Здесь? – спросила она с немного повеселевшим лицом. – Но к чему же вам ехать?
– Нужно, непременно нужно, об этом не спрашивай.
Девушка пожала плечами.
– Завтра, – прибавил Остап, – приду просить твоей руки у отца твоего и матери.
– Пойдем и к пану? – тихо сказала крестьянка. – Потому что без пана ничего не будет, ведь я одна у отца.
– Правда, тут даже может быть затруднение.
– И я так думаю! Сколько раз уже меня сватали из другой деревни, давно еще, когда я вас не знала. Родители выдали бы меня, потому что они этого желали, но пан не позволил.
– Почему?
– Потому что лишился бы работника в деревне, – отвечала Марина, – а наш пан большой хозяин.
Приближалась ночь, и девушка, простясь с Остапом, побежала домой, не доверяя еще тому, что слышала и что должна была передать своим.
На другой день Остап поспешил в деревню к родителям Марины.
Он застал их обоих у ворот хаты, потому что старый Кузьма собирался в поле, жена подавала ему суму с хлебом и солониной и фляжку с водой, дочь стояла в дверях хаты.
Кузьма был уже пожилой человек, лет около пятидесяти, широкоплечий, высокого роста, с загорелым лицом и с черными подбритыми волосами, длинный ус придавал ему важный вид. Видно было, что жизнь его прошла в труде, но он доволен был ею, ему надо было только хороший урожай хлеба, здоровье скотины и хороший сбыт ее на ярмарке.
Жена его была также добрая женщина, но беспокойная и слишком хлопотливая, за что ей часто доставалось от мужа.
Увидав Остапа, они окружили его, приветствуя каждый по-своему. Кузьма радостно улыбнулся, восклицая:
– Награди вас Бог, что о нас вспомнили!
Акулина, ударяя себя в голову, прибавила:
– Право, не имеем чем и угостить вас, как бы следовало и как бы хотелось. Такое несчастье!
– Батька, – сказал важно, снимая шапку, Бондарчук, – я служил вам, как мог, а теперь пришел к вам с просьбой, не откажите же мне!
– Что прикажете, то и сделаем, разве мы такие люди, что нас нужно просить? – сказал Кузьма.
– Сейчас вы все узнаете. Я уже забыл старые наши обычаи и не имею никого, кроме Бога, кто бы мог приказывать мне. Он внушил мне мысль просить у вас руки вашей дочери Марины, потому что я люблю ее.
Кузьма от удивления выронил из рук шапку, а старуха, всплеснув руками, обратилась к дочери:
– Эй, полно, правда ли?
Девушка спряталась за избой.
– С такою вещью шутить не годится, – важно сказал Остап. – Сообразите, посоветуйтесь с людьми, и что вам Бог внушит, то и отвечайте. Скажу вам откровенно, что мне надо уехать отсюда на полгода, может быть, на целый год, хорошенько не знаю: перед отъездом хочу жениться, отдам вам мой хутор, и вы будете на нем хозяйничать.
– И женитесь, и уезжаете сейчас же? – спросил Кузьма, еще более удивляясь.
– Вот горе! – ворчала старая Акулина. – Женится да сейчас и бросит бедняжку.
– Я должен ехать, а вы подумайте, что мне ответить.
– Конечно, что уже тут думать, зачем притворяться! – сказал Кузьма, посмотрев на жену. – Нам нельзя отказать. Такого счастья нам и на светлый праздник не снилось.
И они начали все обниматься и целоваться.
– Так я могу надеяться, что вы мне не откажете?
– Сохрани Боже! Только бы пожелала Марина, – сказала мать. – Берите ее с Богом, сейчас же благословим. Только как я справлюсь со свадьбой? – шептала она тихо.
– Она умная и послушная девушка, – прервал отец, – я в ней не сомневаюсь. Никто, разумеется, не отвергнет хорошего.
В это время Марина показалась на пороге.
– Эй, поди сюда, моя милая! – воскликнул Кузьма. – Поди и скажи нам… Ну, что уже тут и спрашивать! – продолжал отец, взглянув на дочь, и добавил: – Уж разве она не знает, о чем идет речь? Ой, ой! Не даром ходила она доить коровок к вам на хутор.
И он погрозил пальцем обоим.
– Ради Бога, не думайте ничего дурного, батюшка, – сказал строго Бондарчук. – Дочь ваша ничего бы не знала до нынешнего дня, если бы я сам вчера ей не сказал, а к алтарю она пойдет без стыда, с венком и красной лентой.
– И за то хвала Богу, – сказал Кузьма, – что так хорошо кончилось, а то бы люди пальцами стали показывать. Ну, Марина, говори, что же ты?
– А что же сказать мне?
И она обернулась к стене, выглядывая исподлобья. Мать добавила:
– Говори же! Вишь какой ребенок, притворяется несчастною.
– Вот тебя нашло счастье, – сказал отец. – Добрые люди просят тебя, не будь же глупа, не откажи.
– Как прикажете, так и будет, – прошептала она тихо.
– Хорошо ответила, хорошо! – воскликнули вместе отец и мать.
– Но что же мы тут рассуждаем и сватаемся, а о самом важном и не подумаем, – сказал Кузьма, хватая себя за голову.
– Несчастье! – ворчала Акулина по обыкновению.
– О чем это вы толкуете? – спросил Остап.
– Ба! А пан-то наш!
– Он, конечно, не воспрепятствует?
– Бог знает! – грустно отозвался Кузьма.
– Это уж мое дело, – поспешно отвечал Остап. – Имея ваше согласие, я пойду сам к пану.
Он уже собирался сесть на лошадь, но такое скорое сватовство, без сватов, без вина, без обыкновенных свадебных обрядов, не совсем нравилось старому Кузьме. Он привык уважать старые обычаи, и свадьба без соблюдения их была не по нем.
– Подождите немного, – сказал он, усаживая Остапа. – Зачем вы так спешите? На барском дворе, как обыкновенно везде, я думаю спят еще, а мы разойтись так не можем, без подчивания, без соседей и без всего, как исстари у нас водится.
– Обойдемся, – грустно отвечал Остап, поглядывая на Марину. – Дали слово и довольно, а вам бы, батюшка, почему не взяться за соху, вам в поле пора идти.
– Вы думаете, что я от такого важного дела отправлюсь в поле? Нет, у меня работник есть, а самому-то надо угостить добрых людей, стыдно без людей и соседей все так делать. Подождите же, я вам изберу достойных сватов, и мы покончим дело по-старинному – стаканчиком. Мы не нищие какие. Зачем делать сватовство на улице? Я ничего не пожалею.
– Я и сам ничего не пожалею, милый Кузьма, но видите: я от этих обычаев уже отвык, и мне надо спешить в дорогу.
– Но разве вы опоздаете? – сказал старик, почесав затылок и ничего не понимая.
Он поплелся за сватами, за водкой и за шафером. По любви и благодарности, которую Бондарчук заслужил у людей, и по любопытству, которое возбудила неожиданная его женитьба, вскоре собралось множество народу к великому удовольствию старого Кузьмы.
Наконец Остап, одетый довольно изящно и уже не по-крестьянски, похожий, по мнению Акулины, на графа, направил шаги свои к барскому двору.
Отец пана Суздальского был сын эконома, занимаясь интересами других панов, он и сам сделался паном, оставив сыну полмиллиона капитала и светские связи, потому что был женат на графине П…, вышедшей за него по какому-то особенному случаю.
Происходя от графини, нынешний наследник деревень Калиновцы, Мышковцы и Тарногур, считался уже в числе тамошней аристократии, отличался гербами и очень искренно вздыхал об упадке этого класса людей. Он женился на богатой барышне, точно так же высоко мечтавшей о своем барстве, хотя дед ее был не более как поверенный, наживший состояние жадностью и скупостью.
Пан Адольф Суздальский медленно старел, борясь между желанием выказаться и блеснуть наружностью и страхом разориться. С одной стороны, принужденный тратить, а с другой – тотчас же пополнять, он проводил свое время в мелочных спекуляциях и счетах, проявляя во всех делах властолюбие и надменность.
В это время пану Адольфу было уже больше сорока лет, жена была моложе него, сын учился в Берлине, а дочь – дома, у гувернантки. Четыре раза в год он принимал у себя высшее общество и выказывал себя по-барски, что называл, по-своему, ананасным приемом, остальное время хозяйничал, ездил по хуторам или посещал соседей, чтобы показать им пышность своего экипажа, отличных лошадей и ливреи своих людей.
Пан Суздальский был ни зол, ни добр, даже иногда имел благородные и честные наклонности, но все это портили барство, скупость и жадность.
Два или три раза перед этим Остап имел удобный случай с ним сблизиться. Весть об его успешном лечении разошлась далеко, оригинальная наружность, уединенная жизнь, затворнические обычаи возбуждали любопытство и прославляли его в толпе, как одного из чудесных лекарей, которые во всех краях обыкновенно привлекают к себе простонародье. Часто присылали за ним из панских домов, а раз и пан Суздальский призывал его к больной своей дочери, но Остап, который в то время находился у постели бедной женщины, матери семерых детей, отвечал посланному: "Он может подождать или послать за другим доктором, пан найдет их много, а у бедных только я один. Конечно, дочь его нужна для света и для родителей, но сиротам мать еще нужнее".
Никто не смел повторить пану Суздальскому этого неучтивого ответа. Пан рассердился на него и называл шарлатаном, уверяя, что он делал ему великую милость, приглашая к себе. Убедившись в безопасности своей больной, Остап пришел сам пешком в Калиновцы. Приход его расстроил отца и мать, но когда дочь, не совсем опасно больная, выздоровела, тогда они хотели наградить его по-барски, но он не принял денег.
– В деньгах я не нуждаюсь, – отвечал он пану, – а если мне что понадобится для дома, то я пришлю попросить у пана.
Это непривычное обхождение, противное всяким приличиям, очень удивило пана Суздальского, ревностного блюстителя приличий и форм.
Однако Остап и в другой раз был приглашен к самой пани, а потом к пану, который страдал печенью, особенно, когда ему не удавались спекуляции. Сколько раз Остап не был в Калиновцах, он никогда ничего не брал, всегда поступая достаточно гордо.
Не без надежды, но и не без страха входил Бондарчук во двор. У ворот сказали ему, что ясновельможный пан находится во флигеле, на экономическом заседании. Остап отправился туда и стал в передней ожидать окончания этого заседания. О нем хотели сейчас же доложить пану, но Остап не согласился на это. Заседание скоро кончилось, и ясновельможный пан явился.
Он принял Остапа довольно учтиво, но не скрывая удивления, которое вызывл у него такой неожиданный визит.
Лекарь, приветствуя его, шепнул ему, что хочет видеться с паном-презусом (так величали его обыкновенно) наедине. Суздальский, смешавшись, попросил его войти в избу, в которой за минуту перед этим было заседание.
Нахмуренное лицо выражало внутреннее беспокойство ясновельможного пана, который начинал уже мысленно вычислять, сколько за все незаплаченные визиты может потребовать лекарь и сколько следует дать ему для соблюдения приличного тона.
Бондарчук сказал ему:
– Я служил пану, когда мог, теперь имею просьбу к нему.
– От всего сердца удовлетворяю пана, что прикажете?
Это было выговорено с очевидным страхом и беспокойством.
– Я пришел со странной просьбой.
– Со странной? – проговорил пан. – Признаюсь, я думал…
Остап не дал ему договорить и прервал его:
– Прошу вас не подозревать, что я пришел напомнить вам о давно предлагаемой и отвергнутой мною награде за несколько минут, посвященных мною вашему семейству, нет, дело не касается денег.
"Не о деньгах! Слава Богу", – подумал пан Суздальский, ободрясь.
– Но о чем же это? Что же это такое?
– Пусть пан сядет и позволит мне тоже сесть. Пройдя много, я чувствую усталость. Теперь скажу пану искренно и откровенно, кто я и чего желаю.
Остап коротко рассказал ему часть своей жизни. Узнав, что он говорил с простым мужиком, что мужик дотрагивался до рук его, жены и дочери, пан вскочил с кресла, вспыхнул, но, удерживая себя в границах приличия, ничего не сказал грубого.
Остап, увидав произведенное им на него впечатление, притворился, что будто бы и не замечает его, и продолжал далее, не вставая:
– Чтобы не быть бесполезным в обществе, я выхлопотал себе вольную и дослужился дворянства, быв военным доктором.
При выражении: дослужился дворянства, пан незаметно улыбнулся, пожал плечами, но постарался как можно скорее скрыть свою улыбку и спросил:
– Но в чем же я пану могу содействовать?
– Дело весьма для пана ничтожное: я хочу жениться на одной из панских крепостных, речь идет об отпуске ее на волю по позволению пана.
Суздальский как бы одурел на минуту, не понимая, чтобы человек, вышедший из крестьянского состояния, захотел снова с ним сблизиться.
– Как это! Вы не шутите? – спросил он.
– Нет, – возразил Остап. – Если это может причинить пану убыток, то я прошу его принять от меня плату за нее и за ее родителей, которых очень желаю выкупить.
Владелец, казалось, был страшно озабочен: с одной стороны, в нем заговорило барство его, с другой – алчность, с третьей – гордость, но всех тише говорила ему его покорная совесть.
– Как это, пан? – спросил Суздальский. – Вы хотите заплатить за них?
– Если пан этого желает, – сказал Остап.
– Но что же это за девушка? – спросил владелец с любопытством.
– Марина, дочь Кузьмы из Мышковец.
– Марина Кузьминишна! А, знаю, – сказал пан. – Это, кажется, самая красивая девушка из всей деревни. Недурной выбор! Но в ту хату нужно бы было приемыша, потому что хата придет в упадок.
– Я предлагаю вознаградить потерю, хата точно упадет.
– Но, – начал опять Суздальский, забывая о своем барстве, – тут ведь нет никакого расчета. Считая по три дня мужской барщины, исключая другие обязанности, мы получим уже сто с лишком дней, полагая самое малое по злотому.
– Земля останется пану.
Пан-презус немного смутился, задумался и уже готов был ответить по-барски, но вспомнил, что в Мышковцах очень мало работников, и наивно воскликнул:
– Убыль и одной хаты будет заметна!
– Можно все рассчитать, попробуем, – прервал Остап.
Пан почувствовал что-то похожее на стыд и отозвался, принужденно улыбаясь:
– Зачем пан хочет жениться непременно на крестьянке?
– Сделайте мне милость, пан, не спрашивайте ни о чем. Кому будет убыток от того, что я куплю себе жену? Прошу пана сделать условие.
– Следовательно, пан заплатит?
– Я готов и принес с собою деньги.
– Но ведь немало следует! – сказал владелец, глядя Остапу в глаза.
– Я готов и немало заплатить.
– Гм! Но разве пан влюбился?
Остап горестно вздохнул, и пану показалось, что он угадал. Пан пожал плечами и подумал: вот бы стянул-то с него, если б не было совестно! Но нет, это будет неприлично. Хоть и мужик, но все-таки таким образом поступать не должно, он ведь даром лечит. Он снова поколебался, и жадность внушила ему вопрос:
– А что же бы пан дал за этих людей?
– Сколько пан назначит?
– Ну, если бы рублей тысячу, гм? – и он снова рассмеялся, глядя Остапу в глаза.
– Я думал, что пан потребует не менее двух или трех тысяч, включая тут и отпускную родителей моей Марины, – сказал Бондарчук и готовился заплатить.
– Что? Дать три тысячи рублей за них! – вскрикнул пан-презус, всплеснув руками.
– И мне не показалось бы дорого, – отвечал холодно Остап. – Случалось, платили за арабскую лошадь по несколько тысяч дукатов, почему же подольская девушка не стоит, по крайней мере, тысячи?
– Как? Пан даже имеет с собой готовые деньги?
– Вот они, – сказал Остап, вынимая пачку ассигнаций, и начал считать их. – Видишь, пан, я плачу сейчас же, а пан-презус тоже, не отлагая, дает им всем отпускную, не правда ли?