355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Соколов » Советсткие ученые. Очерки и воспоминания » Текст книги (страница 26)
Советсткие ученые. Очерки и воспоминания
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 20:00

Текст книги "Советсткие ученые. Очерки и воспоминания"


Автор книги: Юрий Соколов


Соавторы: Николай Семенов,Марк Галлай,Алексей Окладников,Николай Горбачев,Федор Кедров,Василий Емельянов,Юрий Фролов,Моисей Марков,Александр Опарин,Майя Бессараб
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Игнатий КРАЧКОВСКИЙ, академик АН СССР, лауреат Государственной премии СССР
Над арабскими рукописями [43]43
  Из кн.: Над арабскими рукописями. М.: Правда, 1948.


[Закрыть]

…Они окружают меня. В бессонные ночи, в часы болезни, когда голова, охваченная лихорадочным жаром, не управляет мыслями, они толпятся вокруг меня, робко, точно с боязнью, подвигаются ко мне. В их шелесте я различаю тихие голоса: «Ты не забыл нас? Ты не уйдешь от нас? Ты помнишь, как ты возвращал нас к жизни, как, вглядываясь в полустертые строки, ты медленно открывал их смысл, как в торопливой или вычурной приписке ты вдруг узнавал нашу историю и легкий холодок волнения пробегал у тебя по спине? Одно блеснувшее перед тобой имя давало нам место в былом, и мы опять оживали уже навсегда, пролежав в земле или в забытых сундуках сотни лет».

Академик И. Ю. Крачковский

Они обступают меня со всех сторон – и желтоватые дорогие пергаменты со строгим куфическим шрифтом или неторопливым письмом синайских монахов, и блестящие страницы вощеной бумаги роскошных экземпляров из библиотек мамлюкских султанов, и бедные, скромные, но бесценные автографы ученых, и торопливые записи их учеников, и уверенные, красивые, но холодно–бездушные почерки несхи – профессиональных переписчиков. Одни листы чисты и свежи, как будто только что вышли из рук первых владельцев, другие обожжены и залиты водой – следы бедствий, которые не щадили их, как не щадят они и людей. Точно страшные инвалиды, как мрачный укор людской жестокости, глядят рукописи, лишенные листов в начале и в конце; мне больно смотреть на зияющие рубцы их рваных ран.

Они все окружают меня и шепчут: «Ты не забыл нас? Ты придешь к нам? Мы ведь сторицей отплатили тебе за то, что ты вернул нас к жизни. Ты помнишь, как в часы обид и огорчений, усталости и забот ты приходил к нам и с наших страниц неслись к тебе голоса верных друзей, которые всегда с радостью тебя встречают, которых никто у тебя не отнимет, над которыми сама смерть не властна? Целые неведомые главы истории открывались тебе, толпы живых людей сходили на твоих глазах с наших листов…»

Они шепчут, я вглядываюсь в них, узнаю и улыбаюсь им; страницы жизни своей и чужой встают перед моим взором, и ярких картин прошлого не скрывает больше туман веков…

ИЗ СКИТАНИЙ ПО ВОСТОКУ

Пребывание мое в Каире подходило к концу, а мне все еще не хотелось оторваться от рукописей библиотеки аль-Азхара – высшей школы всего мусульманского мира. Если в Хедивской библиотеке я мог заранее познакомиться с печатными списками, то здесь краткие инвентари существовали только в рукописном виде в одном экземпляре и манускрипты для просмотра приходилось выбирать спешно в самой библиотеке по случайным и даже ошибочным иногда заглавиям.

В последние дни, в начале января 1910 года, попался мне какой–то «Трактат о флексии» Абу–ль–Аля, слепого философа–поэта. Заинтересовал меня трактат не сам по себе: его автор был хорошо мне известен, и я собирал без особой цели все, что могло к нему относиться. Он как бы по наследству перешел ко мне от моего учителя, В. Р. Розена, который в последние годы жизни увлекался этим остроумно–язвительным скептиком, проникавшим до глубины человеческой души в тонком анализе пессимиста, своей мягкой иронической улыбкой затушевывая горькую безнадежность тяжелых мыслей.

В обнаруженном теперь трактате я, конечно, не рассчитывал найти что–нибудь новое для характеристики самого Абу–ль–Аля и только недоумевал, почему так редко упоминается это сочинение и совсем неизвестны другие его рукописи. Удивлялся со мной и выдававший рукописи шейх аль-Махмасани, один из хранителей библиотеки, с которым мы частенько беседовали о всяких литературных сюжетах и даже о том, трудно ли научиться французскому языку, что было уже известным вольнодумством с его стороны. Он чувствовал ко мне особую симпатию: в аль-Азхаре ему были подчинены мусульмане из России, и он внутренне как бы распространял свою опеку и на меня.

По внешности рукопись не представляла интереса. Это была обычная копия профессионала–переписчика ХТХ века с какого–то мединского оригинала, который он, по–видимому, не всегда грамотно разбирал. Зато с первых же строчек мне стало ясно, почему сочинение было так мало известно: если бы у арабов существовал какой–нибудь индекс запрещенных книг, трактат занял бы в нем почетное место. Действительно, в сочинении по внешности речь идет о грамматических сюжетах, причем разбирается правоверный и популярный вопрос о разных формах склонений имен ангелов с обычными цитатами из Корана и стихов, с упоминанием крупных авторитетов, с бесчисленными литературными намеками. Однако это лишь оболочка: все проникнуто тонкой иронией, уловить которую нелегко, если не знать литературного кругозора Абу–ль–Аля, если не чувствовать типичных для него приемов построения, безукоризненно маскирующих перед непосвященным смелую мысль. На самом деле, в этом с виду традиционном грамматическом трактате скрыт остроумный и язвительный памфлет на мусульманские представления об ангелах–прием, к которому Абу–ль–Аля прибег и в другом известном произведении, «Послании о прощении», где с такой же изящной иронией он осмеял традиционные описания загробной жизни.

Я торопился пробежать строки малограмотного переписчика, мучительно стараясь восстановить сквозь его искажения мысли автора; иногда неожиданно какой–то яркий луч открывал мне затаенный намек, мимо других фраз я должен был проходить с беспомощным непониманием, не имея уже возможности рассеять его в немногие остающиеся у меня часы в Каире. Мне приходилось ограничивать себя торопливыми, краткими выписками. Возвращая рукопись в последний раз в спешке накануне своего отъезда шейху аль-Махмасани, я только сказал ему: «Если прочитаете когда–нибудь, поймете, почему это сочинение было так мало известно».

Поезд отходил рано утром; в последнюю минуту я с недоумением заметил шейха, который, запыхавшись, искал меня. К изумлению стоявших на перроне, он успел только прокричать в окно уже двигавшегося вагона: «Я всю ночь не спал; удивительно, как Абу–ль–Аля не сожгли вместе с его посланием!» Я без объяснения понял, что и ему стал ясен смысл этого «грамматического трактата».

Много лет прошло, прежде чем мне удалось проникнуть во все намеки слепого скептика, расшифровать все его литературные цитаты и реминисценции, но я никогда не забывал своего маленького открытия и только горевал, что В. Р. Розен до него не дожил; это было бы двойным праздником для нас обоих. За прошедшие годы я получил из Каира полную копию рукописи, которую по моей просьбе заказал известный журналист, переводчик Толстого, Селим Кобейн. Пересылая мне список, он, увы, с гордостью сообщал, что наконец–то нашел самую лучшую бумагу и чернила. Как и следовало ожидать, копия, каллиграфически снятая не понимавшим оригинала переписчиком, мало мне помогла в тех местах, которые оставались для меня загадочными.

Летом 1914 года мне казалось, что я близок к завершению своего труда: в Лейдене, в уютной маленькой зале университетской библиотеки, рядом со знаменитым среди арабистов с XVII века рукописным собранием Legati Warneriani (Варнеровского фонда), под взорами старинных портретов Скалигера и Гуго Гроция я погрузился во вторую ставшую мне известной рукопись «Послания об ангелах». Она была значительно интереснее прежде всего потому, что относилась к XVI веку, а кроме того, представляла автограф полигистора–дамаскинца, того самого, дневник которого помог когда–то В. В. Бартольду осветить некоторые моменты турецкого завоевания Сирии и Египта. Много отдельных мест она мне разъяснила, и я с удовлетворением видел, что близок час, когда я буду в состоянии вернуть арабам забытый ими трактат в печатном виде, без искажений, внесенных переписчиками.

Но судьба и на этот раз была немилостива к Абу–ль–Аля. Вспыхнула первая мировая война, и я добрался до родины без всех моих материалов, которые пришлось оставить в Голландии. Вернулись они ко мне только через десять лет, когда человечество перешло уже в новый этап своей истории. Для меня они не умирали ни на минуту, и с чувством хорошо знакомого волнения я опять пересматривал копии рукописей, записи и всякие листочки об Абу–ль–Аля. Восстанавливая с трудом и упорством международные научные связи, я к этому времени нашел неожиданно сотрудника в работе, такого же, как В. Р. Розен и его младший ученик, энтузиаста и поклонника этого слепца. То был египетский паша Ахмед Теймур, владелец лучшего в Каире частного собрания рукописей, составленного с редким знанием дела, с громадной любовью. Он всегда с удивительной щедростью открывал ученым всех стран свои сокровища и с редкой скромностью становился как бы сотрудником своего корреспондента, если чувствовал в нем вкус к арабской литературе. В его собрании нашлась еще одна рукопись «Послания об ангелах», и между Каиром и Ленинградом завязалась оживленная переписка, опять поднялось обсуждение разных вариантов, конъектур, намеков. На аккуратных продолговатых четвертушках бумаги старческим, но каллиграфически изящным и твердым почерком неделя за неделей слал мне Теймур–паша свои выписки и соображения в ответ на мои вопросы или на приходившие ему самому в голову мысли. И каждый раз все с тем же волнением я открывал конверт и часто находил в нем все новые и новые открытия, иногда видел, как просто найденный неожиданно стих или подвернувшаяся пословица разъясняют мучивший нас годами намек Абу–ль–Аля. В сдержанных строчках писем Теймура я чувствовал, какую радость переживал он сам, воссоздавая произведение великого предка.

Летом 1926 года в уединении Черноморского побережья на Кавказе я мог наконец завершить работу по своеобразной реконструкции веками искажавшегося непонятного текста. В 1932 году послание Абу–ль–Аля было напечатано, через 22 года после того, как в аль-Азхарской библиотеке я получил от шейха невзрачную тетрадку с малограмотным списком.

Радость и горе шли и здесь рука об руку: в тот день, как я закончил работу, пришло известие о смерти Теймура–паши, которому так и не удалось увидеть наш печатный текст. Его соплеменники теперь оценили произведение. Один из крупнейших писателей Амин Рейхани, по характеру творчества несколько родственный Абу–ль–Аля и много из д ним работавший, отозвался оригинальным письмом. Стилизуя его в духе «Послания о прощении» и «Послания об ангелах», с изящным юмором он высказал от лица последнего благодарность ориенталистам, оживляющим памятники арабской литературы на поучение и радость самим арабам. Эго было для меня лучшей наградой: я увидел, что в жизни, как и в науке, нашлось достойное место для сочинения, над которым работал двадцать лет и с которым сжился, как с родным.

Так закончилась история маленькой находки под куполом аль-Азхарской мечети, находки, закрепленной теперь типографским станком Академии наук в Ленинграде. Тысячелетие со дня рождения Абу–ль–Аля, отмеченное торжественным юбилеем в Сирии и других арабских странах, опять заставило вспомнить и про это послание. В Дамаске в 1944 году вышло новое издание на базе только что открытой рукописи, о которой я уже не знал. И много еще будут писать про «заложника двойной тюрьмы» в маленьком сирийском городке, про слепого старика, который живет второе уже тысячелетие и находит все больше и больше друзей.

ПОЛТАВСКИЙ СЕМИНАРИСТ

Во время двухлетних скитаний по Сирии я очень любил бывать в школах Русского Палестинского общества. Тому, кто не жил долго за пределами России, вероятно, трудно себе представить, до какой степени иногда можно страдать без русского языка. Моя тоска по временам принимала какие–то болезненно–комические формы. Помню, как раз зимой в Бейруте мне мучительно захотелось, чтобы проезжавший по улице извозчик выругался по–русски. Он этого, к моему огорчению, сделать, конечно, не мог и, торопясь куда–то, поравнявшись со мной, подогнал своих лошадей обычным, далеко не ругательным арабским возгласом «Ялла!» («О Аллах!»).

Попадая в какую–нибудь деревушку на Ливане, я прежде всего осведомлялся, нет ли по соседству «медресе москобийе» – русской школы, и поскорее стремился побывать там. Я хорошо знал, что не встречу русских учителей: они жили обыкновенно только в больших городах – Бейруте, Триполи, Назарете. Очень редко можно было видеть и учителей–арабов, бывавших в России, но я знал, что детишки, если я случайно зайду в класс, вставая, нараспев произнесут: «Здра–авствуйте!» Я знал, что, услыхав про мое происхождение, меня сейчас же окружат, немного дичась на первых порах, черноглазые учителя или учительницы, и расспросам не будет конца, особенно когда выяснится, что я не представляю никакого официального начальства. Более храбрые иногда переходили и на русский язык, звучавший с каким–то трогательным акцентом в устах, привыкших с детства к другой фонетике. Часто встречал я, однако, педагогов, настолько свободно владевших языком, что приходилось удивляться, как они могли в такой степени его усвоить, никогда не покидая родины. Если не все они с легкостью говорили, то все хорошо знали и выписывали журнал «Нива», у каждого можно было увидеть в комнате томики Тургенева или Чехова, даже только что начинавшие появляться зеленые сборники «Знания», а иногда и такую литературу, которая в самой России считалась запрещенной.

Велико было значение этих маленьких, часто бедно обставленных школ. Через учительские семинарии Палестинского общества проникали и сюда вынесенные из России великие заветы Пирогова и Ушинского с их высокими идеалами. По своим педагогическим установкам русские школы в Палестине и Сирии часто оказывались выше богато оборудованных учреждений разных западноевропейских или американских миссий. Знание русского языка редко находило себе практическое применение в дальнейшей деятельности питомцев, но прикосновение к русской культуре, русской литературе оставляло неизгладимый след на всю жизнь. Сила книги обнаруживалась здесь во всей своей мощи. И недаром так много современных писателей старшего поколения, не только переводчиков с русского, но и творцов, сказавших свое слово для всего арабского мира, вышло из школ Палестинского общества. Эта среда скромных учителей меня особенно влекла. Многие их них и тогда уже нередко бывали писателями и журналистами: для другой общественной работы пути в старой Турции были еще закрыты. В этой настоящей интеллигенции ума, вышедшей из народа и жившей с народом, я видел грядущую силу. История арабских стран после первой мировой войны оправдала мои мысли.

Эти люди знали меня. Не только мой арабский псевдоним «Русский скиталец» часто оказывался им знакомым, но постепенно утверждалось за мною и прозвище, которое я сам выдумал по ливанским образцам, – Гантус ар-Руси (Игната из России). Учителя больше всех убеждали меня остаться в Сирии, чувствуя мою неутолимую жажду к арабскому языку и арабской литературе, которую им редко приходилось наблюдать у приезжих иностранцев. По временам и я сам начинал серьезно об этом думать. Почему–то особенно сильно овладели мною эти мысли в маленьком ливанском городке Бискинте, где тоже находилась школа Палестинского общества.

Это была скорее большая деревня, расположенная очень высоко на склонах Ливана, уже совсем недалеко от вечно снежной вершины Саннина. Я забрел в нее, странствуя пешком из Шувейра, где тогда жил, и остался на несколько дней – так понравилась мне типично ливанская местность. Веселые черепичные крыши некоторых домиков говорили, что здесь было много «американцев», как жители Ливана величают своих земляков, находящихся в Америке. Снежные отроги казались совсем близкими, а в другую сторону шли, постепенно спускаясь к морю, террасы с оградками из камней, как всегда на Ливане, тщательно обработанные. Сидя вечером на крыше скромного домика у местного учителя, в бесконечных неторопливых разговорах то о России, где он никогда не бывал, то о будущем арабских стран после младотурецкого переворота, он вспомнил одного воспитанника здешней школы Палестинского общества, который недавно окончил первым учительскую семинарию в Назарете и отправлен теперь завершать свое образование в Россию. Название города я не мог понять: в его передаче выходило все что–то вроде Пулкова, и я решил, что он просто путает. Городок тем временем затих, луна осветила всю округу, придав ей особую на Востоке таинственность. Мы замолчали, и я почему–то с полной отчетливостью вдруг почувствовал здесь, что без России жить не могу и в Сирии не останусь.

Прошло много лет с этого вечера и еще больше событий. С первой мировой войной окончили свою жизнь школы Палестинского общества. Сношения Гантуса ар-Руси с его сирийскими друзьями прервались, но школы мы продолжали иногда вспоминать. Случилось так, что моими ближайшими сотрудниками по преподаванию в Институте восточных языков оказались два бывших педагога Палестинского общества. Один, мой давний слушатель по университету, два года пробыл учителем в Назарете и уехал оттуда только в связи с войной. Впечатления его были еще живы, и, составляя хрестоматию сирийского разговорного диалекта, часто мы вспоминали Палестину, ее школы и учителей.

Судьба второй моей помощницы оказалась гораздо сложнее. Арабка, уроженка Назарета, она окончила курс учительской семинарии в Бейт–Джале, около Вифлеема, и совсем молоденькой учительницей встретил я ее в том же Назарете. И тогда уже она сотрудничала в арабских журналах. В 1914 году, пользуясь летним перерывом, она приехала познакомиться с Россией и, задержанная войной, осталась у нас на всю жизнь. В институте она стала преподавать с 20‑х годов. Оторванная от родины, она тщательно собирала всякие литературные новости, которые начинали тогда проскальзывать из арабских стран.

Много появлялось новых имен, которых мы и не слыхали до войны, и постепенно у нас возникла идея составить для студентов хрестоматию современной литературы с небольшим введением об авторах.

Трудно было подобрать данные о них. Если сами произведения попадались в разных сборниках, журналах и газетах, то даты рождения и те не всегда могли нам сообщить наши корреспонденты, часто сами писатели, к которым мы обращались за справками. Особенно это огорчало нас относительно одного молодого критика, в котором мы сразу почувствовали большую силу и смелость; я боялся поддаться первому впечатлению, но мне чудились все какие–то отзвуки русской критической мысли, мало знакомой арабской литературе того времени. Еще больше это впечатление усилилось, когда в 1923 году вышел сборник его статей под многозначительным названием «Сито»: автор не боялся «просеивать» через него и общепризнанные авторитеты. Здесь было перепечатано предисловие к неизвестной нам драме «Отцы и дети», в названии которой звучали опять реминисценции русской литературу. Автора звали Михаил Нуайме; имя говорило о том, что он родом из Сирии; жил он, по слухам, в Америке. Большего добиться мы не могли, несмотря на все справки в Египте и Сирии. Нам пришлось включить его произведение в хрестоматию, вышедшую в 1928 году, без указания даты рождения автора в противоположность большинству отделов. Года через два появилась английская книжка, посвященная, по нашему примеру, лидерам современной арабской литературы; когда я увидел, что и в ней относительно Нуайме зафиксированы только наши недостаточные сведения, терпение мое иссякло. Я написал в Нью–Йорк, в редакцию одной арабской газеты, с просьбой сообщить адрес М. Нуайме, если он известен.

Очень скоро, к большому своему изумлению, я получил письмо на чистейшем русском языке; корреспондент только извинялся, что он «старовер» и пишет по старой орфографии, так как покинул Россию в 1911 году. Это и оказался Михаил Нуайме – бывший полтавский семинарист в 1905–1911 годах. Мне сразу стало ясно, про какого ученика школы Палестинского общества рассказывал старый учитель на крыше своего домика в Бискинте. Из следующего письма – автобиографии, написанной по моей просьбе, я узнал, что с декабря 1911 года Нуайме живет в Америке; разъяснилась для меня и роль русской литературы в его творчестве, которую я так определенно ощущал. Как бы в ответ на мои мысли он вспоминал в этом письме: «Моим любимым предметом уже в Назарете была литература… В семинарии я скоро погрузился в русскую литературу. Передо мной точно открылся новый мир, полный чудес. Я читал с жадностью. Едва ли существовал какой–нибудь русский писатель, которого я бы ни перечитал… Литературный застой во всем говорящем по–арабски мире бросился мне в глаза, когда я покинул Россию. Это действовало удручающе, и было обидно до крайней степени для человека, воспитанного на тонком искусстве Пушкина, Лермонтова и Тургенева, на «смехе сквозь слезы» Гоголя, на увлекательном реализме Толстого, на литературных идеалах Белинского… Вы легко можете понять, почему мои первые литературные опыты на арабском языке были главным образом критического характера».

В 1932 году Нуайме вернулся на родину – в свою Бискинту, где и я побывал 35 лет тому назад. Его писательская деятельность ширилась, а известность росла, хотя строгий взгляд на призвание литератора не всегда и не всем его землякам был по душе. Мы следили друг за другом: его отношение к русской литературе, проникнутое такой любовью, которая едва ли встретится у другого из арабских писателей, вносило мягкую интимность и в нашу взаимную оценку. Мы об этом не говорили, но в 1935 году я увидел одну его статью, появившуюся в бейрутском журнале.

«Гантус ар-Руси – Игнатий Юльевич Крачковский. Познакомился я с ним по переписке пять лет тому назад. Он любезно подарил мне ряд своих русских работ по разным областям арабской литературы, древней и новой. И, может быть, он в авангарде тех ориенталистов, которые уделили нашей новой литературе то внимание, какого она заслуживает.

В его письмах между строк виднелась душа просвещенная и ясная, здравая и терпимая, – душа, которая объединила скромность познания и возвышенность простоты, – душа, которая переполнена благожелательностью к людям и верой в будущее человечества, – душа, которая встречает неудачи улыбкой надежды, а страдание – твердостью терпения.

Работы его говорили мне о большой его силе, о большой выдержке, об искренности перед самим собой и своей темой, о великой любви его к арабскому языку и литературе. И сколько раз я спрашивал самого себя о тех скрытых факторах, которые влекут нас к тому или другому делу, которые заставляют такого человека, как профессор Крачковский, выйти за пределы его страны с ее широкой ареной для исследования и труда, побуждают заняться изучением языка, у которого по внешности нет никакой связи с его языком, а потом заставляют его посвятить жизнь этому языку и его литературе, хотя он и далек от их очагов.

А ведь он, конечно, мог бы, если бы пожелал, – и это было бы для него легче достижимо, – посвятить жизнь языку и литературе своей страны. Но он этого не пожелал и не сделал. И в этом одном урок и назидание.

Последнее, чем дал мне насладиться наш дорогой профессор из его увлекательных исследований, – его книга о «Послании об ангелах» Абу–ль–Аля аль-Маарри, которую издала Академия наук в Ленинграде в 1932 году.

Я внимательно просмотрел книгу, и вот в предисловии я читаю, что автор 20 лет – с 1910 по 1930‑й – старается проникнуть к источникам, собрать материалы, изучить их, разъяснить и распределить. А препятствий на его пути – и войн и многого другого – было столько, что и не счесть. И он, по скромности, ни о чем этом и не вспоминает. Он не поминает и о том, как при своей стойкости и увлечении темой победил их всех и выпустил в свет послание аль-Маарри, про самое существование которого знали только немногие даже из сынов языка аль-Маарри, выпустил в свет в арабском оригинале с переводом на русский язык, с комментариями, примечаниями и указателями, которые меня поразили широтой начитанности их автора, его «прекрасным терпением» и тонкостью исследования. Это дело трудное, которое может завершить только тот, кто вполне овладеет своей темой, как овладел ею профессор Крачковский, кто будет так же искренен перед своей наукой, как был увлечен и искренен он. А эта книга–только один образчик из многочисленных трудов профессора.

Полюбил профессор наш арабский Восток до такой степени, что хочет быть известным здесь не под своим русским именем «Игнатий», а под той формой этого имени, которая распространена на Ливане и в Сирии. Он подарил мне «Послание об ангелах» с таким посвящением его рукой: «Дар восхищения и уважения от издателя сего – Гантуса ар-Руси».

О, добро же пожаловать тебе, о «Гантус»! Будь среди нас, мы будем с прибылью; и не думаю я, что ты будешь с убытком. Мы полюбили тебя, как ты полюбил нас. И вот я, один из многих сынов арабского языка, призываю на тебя прилив энергии и приветствую тебя с восхищением человека, который узнал красоту твоей души и полюбил язык твоих дедов, как ты полюбил язык его дедов».

Это было написано в мае 1935 года, а в июне я получил от Нуайме его новую большую книгу. Она посвящена его другу, лидеру современной арабской литературы в Америке, Джебрану, который умер в 1931 году–как раз тогда, когда я узнал от Нуайме его автобиографию. Книга сильно подействовала на меня и богатством материала, и литературным мастерством, и высоким, благородным тоном. Две детали в ней заставили опять вспомнить о школах Палестинского общества и русском языке среди арабов. Оказалось, что в литературном объединении, игравшем с 1920 года руководящую роль для новой арабской литературы Америки, кроме самого Нуайме, наиболее деятельными членами были еще два питомца Учительской семинарии в Назарете. Джебран – председатель объединения, по происхождению маронит из северного Ливана, русского языка не знал, но в его арабских письмах своему другу, давнему полтавскому семинаристу, крепнувшая симпатия очень быстро вытеснила обычное «дорогой Михаил» совсем неожиданным для араба «дорогой Миша», которое осталось уже до конца. И это русское уменьшительное имя в арабской оболочке выглядит в письме араба как–то особенно трогательно.

Нуайме прав, когда говорит, что нам не всегда ясны факторы, объясняющие выбор человеком дела своей жизни. Не всегда нам ясны в деталях и пути, по которым идет зарождение симпатии между людьми и народами. Но если в Сирии знают «Гантуса из России», а крупнейшего арабского писателя его друг и земляк зовет «Мишей из Бискинты», то эти мелкие черточки ярко показывают, как глубоко иногда может проникнуть такая симпатия. Думается, что будущее человечества во многом зависит от умения отыскать пути этой симпатии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю