Текст книги "Синие тюльпаны"
Автор книги: Юрий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
18
У тебя же, мой друг, нет за душой ничего, кроме испуга пред жизнью. Даже и вот этого: «Милая Груша, через тебя погибаю, терпения не хватает», каракульки самоубийцы попались однажды в архиве.
В зеркале для бритья редькой торчала плешатая головенка, а шею вяло облегала давно не мытая фуфайка, траченная молью. Милий Алексеевич и телесно был неприятен самому себе. Мелкий осенний дождичек брызгал на бурый брандмауэр. Сиротела в коробке последняя спичка, одна сигарета осталась в мятой пачке. Он усмехнулся: вот она, мировая скорбь.
Табачный киоск был в двух шагах от ворот. В двух шагах от киоска была рюмочная. Соседство торговых точек – круг расчисленных светил.
Сей круг освободил его от «связи времен». Ибо чем иным были давешние арабески? Соединять начала и концы вподым лишь Богу. Все прочее – шахматные партии. О-о, шахматы изощряют ум, однако лишь для игры в шахматы, но и они удел сильных натур, а ты, сударь, шевели спицами, не теряя нить.
В первых промельках блеснули полозья тяжелых салазок. То было, наверное, года три-четыре после того, как правительственный поезд увез комиссаров в Москву. Сугробы, поземка, полусвет, полутьма. «Петербургу быть пусту». Шилов, букинист, и покойный отец волочили тяжелые санки. Заваливаясь набок, санки взблескивали полозьями. С грехом пополам добрались до неотопленного помещения, где прозябала одна из бесчисленных комиссий Города – Археографическая. Шилов, букинист, знал цену «историзму», он желал обменять товар на товар, минуя денежную стоимость. «Помилуйте, господа-товарищи, это ж дневник Балашова!» За двадцать четыре тетради большого формата, а сверх того и кипы документов балашовского министерства достался букинисту мешок ржаной муки, часть которой он отдал напарнику.
Чудны чаконы твои, память! Казалось бы, лови ноздрями запах ржаных лепешек, ан нет, слышишь давным-давно неслыханное: возьмется буржуйка тугим гулом, железная дверца дребезжит мелко и весело. Предшественника Бенкендорфа, министра полиции, обратившегося в ржаные лепешки, уписывал за обе щеки будущий автор «Синих тюльпанов» – вот тебе и связь времен. А французский посланник клеветнически утверждал, будто весь Петербург находил Балашова зверем. Господин посланник, счастлив ваш бог, зверей-то вы и не видывали. Тех, что выскочили из бездны. А тогда эволюция начиналась, вот что.
Принимая корону, возвестил Александр Первый: «Отвергнув ужасы Тайной экспедиции, мы исторгли из заклепов ее все ее жертвы». Малиновый звон! Учредил министерство полиции, вверил «отрасль соглядатаев» Балашову. Вверив, не доверял сполна. Не доверяя, проверял исподтишка. Балашов, как жаворонок, поднимался в пять утра, засыпал в десять вечера. Де Санглен, его помощник, около полуночи прилетал, как сова, в Зимний.
Толстый, одышливый камердинер провожал, поднимаясь с этажа на этаж, из галереи в галерею, в какую-то подчердачную комнату-инкогнито: комоды, шифоньеры, пюпитры. Зажжет свечи, исчезнет бесшумно и – входит государь, лик бел, очи светлы.
В минуту первого рандеву сказано было: «Я вашими трудами доволен. Я знаю ваш рыцарский характер. О чем говорить будем, останется между нами». И предложил «освещать» Балашова. Де Санглен, литературе не чуждый, потупился: «Ваше величество, я не способен вонзать кинжал… Моя совесть…» Уста его запечатал государь поцелуем, свои уста отверз вопросом непреходящим: «А если бы польза отечества того требовала?» Лик был светел, глаза лучились… Де Санглен на досуге замыслил трактат «О истинном величии человека», на досуге размышлял де Санглен о совести. Сейчас речь шла об Отечестве. Двинув кадыком, он проглотил слюну, а вместе и свою штучную совесть.
Поверяя Балашова де Сангленом и наоборот, царь гармонии ради поверял министерство Комитетом. Комитетом охранения общей безопасности. Вековой морок келейности, а тут нечто совещательное: ты вещаешь, я вещаю, он вещает – получается плюрализм. Малиновый звон!
Ни министерским, ни комитетским не велено было наказывать, а велено было расследовать и отсылать изобличенного «с прописанисм вины в надлежащее судебное место». То-то огорчался гундосый подагрик сенатор Макаров. Выученик кнутобойца Шешковского, любимца матушки Екатерины, этот Макаров присутствовал на занятиях Комитета. Помилуйте, он не вурдалак-якобинец, но зачем отымать лучшую гарантию тишины гражданской – ужас незримой погибели? Конечно, и министерские, и комитетские вольны так прописать эту самую вину, что и судейские напустят в штаны. Однако с ужасом незримой погибели ничто не сравнить. Ах, не слушались старика, но из Комитета не удаляли, памятуя о пользе преемственности.
Все это сообразив, Милий Алексеевич вытянул ниточку, затерявшуюся в давешних арабесках, и солдатик вскинул руку к пилотке без звездочки: «Петя Галицкий, американский шпион!»
Петино шпионство потешило бы даже сенатора Макарова. Другое дело приглядчивость к чужеземному бауэру. Низкопоклонство пред иностранщиной особливо пагубно, ежели побуждает встать с колен. Тут уж востри глаз, востри ухо!
Еще в канун Наполеонова нашествия слухом земля полнилась: Бонапартий крестьян не тронет, помещиков истребит, облегчит чернь от притеснений. Пришел. «Облегчил» и помещиков и мужиков. И покатился вспять, закусывая на бегу дохлым вороньем. Барклай, мороз иль русский Бог? Остервенение народа! Ни земли, ни воли – пошла гвоздить дубина. Победа! А после победы двинулись победители с полей Европы к родимым пажитям… Как тут не всполох-нуться? Лютый сказал, что русский народ самый лучший, потому что самый терпеливый, и велел подниматься на борьбу с иностранными впечатлениями. А комитетские при царе Алекса-ндре, дурака не валяя, прямодушно отписывали в губернии: обратите особенное внимание на чающих избавления от крепостного состояния; таковых благоволите наказывать по всей строгости.
Возвращался с войны и боевой генерал на боевом коне. Ветряные мельницы махали крыльями. В дороге приключился случай не случайный. Остановились на очередной ночлег в какой-то деревне. Бенкендорф, усталый донельзя, расположился в доме мельника. Денщик, взбив пуховик, разувал генерала. Вошел мужик-хозяин, сказал, что здесь спать нельзя, на этой постели спит его матушка. Денщик сапог уронил. К его пущему изумлению, генерал не прогневался.
Достоинство французского мужика определялось его достоянием. Русский мужик отчаянно пустит под барские застрехи красного петуха, а здешний, ничтоже сумняшеся, скажет: это мое. Какому-то принцу германскому взбрендило оттягать у бауэра приглянувшийся уголок, бауэр набычился: «Не хочу!»
Принц так и сяк, бауэр ни с места: «Есть судьи в Берлине!»
Эх, Петя Галицкий, вот где собака-то зарыта, вслух сказал Милий Алексеевич. Как многие одинокие люди, имел он привычку весьма опасную при наличии особых устройств. Никакое, однако, устройство не пряталось в тесной комнате Башуцкого М. А.: степень его испуга пребывала вполне достаточной для обеспечения социальной стабильности.
19
А боевой генерал на боевом коне доскакал до пределов России. Весьма возможно, что прибыл он на корабле. Как бы ни было, Александр Христофорович зажил петербургской послевоенной жизнью.
Беллетристически живописуя ее, Башуцкий – в согласии с должностями генеральскими – обряжал бы Бенкендорфа в мундиры драгунский, кирасирский, конногвардейский. Ах, пестрота униформ, услада царей, костюмеров и романистов… Башуцкий показал бы Бенкендорфа в лейб-гвардейской казарме, кисло пахнущей сырой кожей и ситным хлебом; на театральном разъезде, когда косой снегопад влажно лепит в стекла каретных фонарей; в череде марсовых игрищ на зеленой мураве и полуночных сражений на зеленом сукне. И так расстарался бы на большом выходе в Зимнем, что исторг бы восторг читателя, сменившего книги «про шпионов» на книги «про царей»: «Вот жили-то, а?»
Не стал он надевать на Бенкендорфа мундиры драгунский, кирасирский, конногвардейский. Повторял: «То ли дело, братцы, очерк». А коль скоро не могло не выскочить – «Ночью сон, поутру чай», – учредил чаепитие.
Тянул, как всегда, с блюдечка, топыря губы и жмурясь. Посреди невинного удовольствия решил почему-то, что таким манером пивал ярославец Шилов. Между тем Башуцкий решительно не помнил, каким именно манером самоварничал старик-букинист. И все же это ощущение возникло не «почему-то». Нет, оттого, вероятно, что Милий Алексеевич все еще держал на уме шиловский обмен дневников министра полиции на ржаную муку. А одна из лепешек, подаренная гулкой буржуйкой с железной дверцей, дребезжавшей мелко и весело, одна из лепешек в своей изначальной субстанции представляла некоего Грибовского, отчего сейчас же возникло соображение, прежде не возникавшее. Оно требовало четкой сосредоточенности. Убирая чайник и прочее, придвигая свои бумаги, Милий Алексеевич подумал о военном прокуроре Новикове.
Когда гражданина Башуцкого выпускали из узилища, ему вручили справочку: дело прекращено за недоказанностью преступления. Месяц спустя пригласили в Большой дом. Он поплелся на ватных ногах. Вызывали, оказывается, для того, чтобы сухо и словно бы обиженно вручить другую справку: дело прекращено за отсутствием состава преступления. Дистанция немалая: недоказанность и отсутствие. Первое понимай так: приключилась недоработочка, и на старуху бывает проруха, гуляй, гражданин Башуцкии, не пойман – не вор. Второе есть признание незаконности репрессии. К этой-то констатации и принудил гебистов прокурор-полковник, как многие юристы эпохи Лютого, не раз униженный в Большом доме.
Нечто подобное замыслил Милий Алексеевич, приступая к расследованию ситуации: генерал-майор Бенкендорф и надворный советник Грибовский.
В восемьсот девятнадцатом Александр Христофорович получил весомое назначение – начальник Генерального штаба Гвардейского корпуса… Какой-нибудь иногородний романист-скорохват, злорадно подумал Милий Алексеевич, усадит Бенкендорфа в экипаж и, ничтоже сумняшеся, отвезет на Дворцовую площадь. Дудки! На Дворцовой поместился Гвардейский генеральный без малого лет двадцать спустя; тогда же, когда Третье отделение переместилось от Красного моста к Цепному. Ущипнув борзописца, фигуры не имеющего, Милий Алексеевич сконфузился. Он не знал или, скажем деликатнее, призабыл, где находилось это важное учреждение в те годы, когда корпусом командовал басистый Васильчиков. Конфуз свой возместил Башуцкий знанием штабной поэтажности – эрудиция редкостная.
Кроме кабинетов, богато убранных, там были: зала для лекций свитским офицерам, арсенал, типография, солидная библиотека, редакция «Военного журнала». Короче, «Жомини да Жомини, а об водке ни полслова».
Служба текла ровно. С корпусным командиром Бенкендорф ладил. В полках не слыл ни любимцем, ни постылым, что, в сущности, недурно – ни зависти, ни ненависти. И ничего не пришлось бы Башуцкому расследовать, не будь доноса, доставленного из Гвардейского штаба в Царское село, государю императору Александру Первому.
Кто ж, если не Бенкендорф, лелея давний проект «отрасли соглядатаев», кто же, если не он, спроворил донос? Еще в давние времена писано было в похвалу: будущий шеф жандармов донес на будущих декабристов – собрал подноготную Союза благоденствия и предложил изъять главных деятелей.
Правда, цель Союза совпала с его проектом тайной полиции: преследовать должностные злоупотребления, невзирая на чины и титулы; искоренять несправедливости, невзирая на ранг служебной инстанции. Но одно дело тайная полиция, другое – тайное общество.
Правда, Союз съединял многих из тех, кого Бенкендорф, считая «добромыслящим», вербовал в свою «когорту». Да, но это до войны. Однако ветеран Отечественной высоко ставил ветеранов Отечественной. Когда какого-то стрюцкого, штафирку какую-то выдворили, заподозрив вольномыслие, с коронной службы, Александр Христофорович бровью не повел: «Этот господин не военный, чего его щадить?!»
Наконец, о доносе Бенкендорфа ни звука не обронил мемуарист князь Волконский. Уж кому-кому, а Волконскому истина дороже друга. Да так, но князь-то не опровергал, не отрицал доносительства Александра Христофоровича.
Карточные домики! Полковник Новиков не согласился бы на реабилитацию «за отсутствием состава преступления». Не принял бы и формулу «за недоказанностью». Скорее всего, единственный представитель администрации, пользующийся симпатией Милия Алексеевича, покосился бы на него подозрительно. Конечно, прежде всего презумпция невиновности. Но упорство, с каким гражданин Бащуцкий М. А. пытается отмыть черного кобеля реакции, волей-неволей наводит на мысль: хотя арест и осуждение гражданина Бащуцкого М. А. противоречили закону, однако, как говорится, нет дыма без огня.
Это вот «нет дыма…», стыкуясь с этим вот «лес рубят, щепки летят», было не чем иным, как революционной целесообразностью, ненавистной Милию Алексеевичу. Карточные домики строил он не ради строгой справедливости, не из желания исправить ошибку, в сущности ничтожную, и уж вовсе не для того, чтобы вплести детективный мотивчик в очерк о синих тюльпанах. То была потребность опрокидывать пресловутую целесообразность в прошлое. Он сводил с ней счеты постоянно и угрюмо, тем самым как бы упрочивая свою внутреннюю свободу, свою относительную независимость от испуга жизнью. Что же до теней, наведенных на Бенкендорфов плетень, то очеркист не упускал из виду «ржаную лепешку», мелькнувшую в минуты чаепития: в своей изначальной субстанции была лепешка неким Грибовским.
Надворный советник подвизался библиотекарем Гвардейского генерального штаба и главным тружеником по части переводов с французского и немецкого серьезных статей для серьезного «Военного журнала».
Был Грибовский и автором оригинального сочинения, посвященного Аракчееву: «О состоянии крестьян господских в России». Убеждал: рабство отнюдь не уничижает природу человеческую. Упомянутый в дневниках министра полиции, теперь уже известных Милию Алексеевичу не в качестве лепешек, Грибовский не состоял агентом Балашова. Быть может, из принципа. Ибо Балашов тоже был автором – подал на высочайшее имя записку «об уничтожении рабства и о вольности крестьян»… Ну-с, усмехнулся Милий Алексеевич, продолжив атаку на «целесообразность» в несколько ином аспекте, извольте положить рядом сочинение человека, получившего университетское образование, и записку министра полиции, возросшего под барабаном, да и вопросите, кто есть кто. Тотчас выставят диагноз: осанну крепостному праву пел скалозуб-бюрократ; осуждал крепостное право духовный побратим Радищева…
Заведуя офицерской библиотекой, сотрудничая в офицерском журнале, статский Грибовский льнул к военным людям. Он был своим в Союзе благоденствия, в эполетой среде будущих декабристов. Из каких же на сей раз принципов? Видать, из тех же: польза отечества того требует.
Светлым майским днем восемьсот двадцать первого года Михаила Кириллович Грибовский, к перу привычный, начертал черный список членов Союза и весьма стройно изложил цели тайного общества. К Балашову – из принципа – не побежал, а сделал свое дело, не выходя из штабного здания.
Он пришел не к Бенкендорфу, хотя и подчинялся служебно Бенкендорфу, а к командиру корпуса, которому подчинялся в обстоятельствах особливого свойства.
Не Бенкендорф передал донос государю, а Васильчиков. Не Бенкендорф просил дозволения взять крутые меры, а Васильчиков, как и несколько лет спустя на Сенатской площади, именно он просил Николая пустить в ход картечь.
Александр Первый донос принял. Ответил: «Никогда не прощу себе, что я сам заронил первое семя этого зла». Изжив собственный либерализм, отец отечества не нашел себя вправе выжечь либерализм сынов отечества. И положил бумагу под сукно.
Как тут было не обратиться мыслью к Лютому? Как было не вообразить Лютого, получив-шего донос? Обратился, вообразил, но лишь на мгновение почувствовал запах неопрятности и этот звериный взгляд пегих глаз. Лишь на мгновение – не Иосиф Виссарионович занимал Милия Алексеевича, а Александр Христофорович.
Командир корпуса не скрыл от начальника штаба ни донос библиотекаря, ни ответ государя. Бенкендорф испытал душевное волнение. Он предполагал возникновение тайного сообщества и скорбел о том, что оно тайное. Великодушие государя тронуло его сердце. Доносительство библиотекаря представилось партикулярным – и потому свинским – посягательством на военный мундир. Сильнее же прочего огорчило Александра Христофоровича то, что боевой генерал Васильчиков поручил секретную отрасль в полках штафирке Грибовскому, совершенно не считаясь с его, Бенкендорфа, мнением.
Последний пункт был уязвим. Командир корпуса имел возможность щелкнуть по носу начальника штаба. Тот однажды рекомендовал полковнику-преображенцу учредить политичес-кий надзор за полковыми офицерами и прислал список подозрительных лиц. А полковник возьми да и откажись наотрез. И притом не с уха на ухо, не в доверительной беседе, нет, официальным рапортом.
Бенкендорф огорчился. Получается так, будто присяга – это одно, честь – другое. Ведь они слитны, нерасторжимы, как магдебургские полушария. А Васильчиков, боевой генерал, обошелся без начальника штаба, учреждая тайный политический надзор в полках. Не потому ли, что еще год тому, исследуя бунт Семеновского полка, Александр Христофорович представил государю не донос, нет, «размышления».
Он так и озаглавил свою записку: «Размышления о происшествиях…» Первое: русский солдат, покорный и терпеливый, бунтует вследствие долгого ряда злоупотреблений. Второе: полковые офицеры, не будучи проникнуты духом своих благородных обязанностей, заботились лишь о чинопроизводстве и салонных успехах. Третье: не материальная, а нравственная сила есть главный рычаг управления массой, составляет ли она войско или целую нацию. Четвертое: при возмущениях, подобных семеновскому, прежде надобно наказывать за покушение на авторитет власти, а засим рассматривать претензии и жалобы. Переговоры с бунтующей солдатчиной пагубны.
Ему казалось, что он все расставил по местам. А боевой генерал, басистый Васильчиков, предпочел ему небоевого статского.
Примечательный субчик! Тотчас вслед за доносом, прежде срока выслуги, Грибовского произвели в коллежские советники – чин по табели о рангах, равный полковничьему. Невдолге спустя послали вице-губернатором в богатый Симбирск. Не приняв по доносу крутых мер, император Александр явил доносчику благоволение. Продолжая службу, Грибовский горюшка не ведал, покамест не присоединил к доносительству еще и провокацию. Император Николай доносы под сукно не прятал. Правда, они уже утратили могучую силу тех времен, о которых рассказывал приват-доцент Тельберг, и еще не вернули себе эту неукоснительную силу, как в те времена, о которых Башуцкий мог бы рассказать приват-доценту Тельбергу. Но что верно, то верно: к доносам Николай Павлович никогда не утрачивал живокровного интереса. Однако в меру своей классовой ограниченности не жаловал провокацию. И потому хлопнул по рукам Грибовского, а засим и под суд отдал «по разным предметам».
Александр Христофорович давно извлек урок из скандальной истории с преображением и разведдеятельности библиотекаря: для высшего тайного надзора необстрелянные статские, пожалуй, приспособлены лучше обстрелянных военных. Но и Бенкендорфу мерзила провокация. И тоже, конечно, вследствие классовой ограниченности.
А тогда, при Александре Благословенном, после стукачества Грибовского, в карьере Бенкендорфа произошло что-то странное. Что-то такое, чему Милий Алексеевич объяснения не обнаружил.
Да, генерал-майора произвели в генерал-лейтенанты. Вскоре, однако, понизили в должности. Он остался начальником штаба. Но не генерального гвардейского, а всего-навсего 1-й Кирасирской дивизии.
Его самолюбие страдало. Он находил утешение в сердечной дружбе с великим князем Николаем. Бог судил им испытание, срок назначив на 14 декабря.
День или ночь, в шестом часу Бенкендорф велел седлать коня. Тьма, ветер, холод. Город, набекрень нахлобучив крыши и тучи, пер косолапо. Генеральские шпоры отзвенели в покоях Аничкова. Бледное лицо Николая дрогнуло крупной дрожью. Застегивая мундир, он сказал Бенкендорфу:
– Сегодня вечером, быть может, нас обоих не будет более на свете. Но, по крайней мере, мы умрем, исполнив долг наш.
Пора было и Башуцкому исполнить долг свой. Зевая, проверил он, не горят ли лампочки в местах общего пользования. То ли дело, братцы, дома, ночью сон, поутру чай.