355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Синие тюльпаны » Текст книги (страница 12)
Синие тюльпаны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:49

Текст книги "Синие тюльпаны"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

28

Хотя Милий Алексеевич еще и не приступил всерьез к очерку о синих тюльпанах, но указанная выше агентура иллюстрировала тезис о повседневной зависимости высшего надзора от нравственного уровня шушеры. А штаб-офицер Стогов, пусть и не типически, представлял один из жандармских округов. Но приглашение к выпивке, к заурядному препровождению времени какого-то Луки Лукича? Неудовольствие Милия Алексеевича объяснялось вовсе не тем, что этот приглашенный был «какой-то».

Башуцкий не испытывал холопского пристрастия (слова Пушкина) к царям и фаворитам и не заглядывал под альковные одеяла цариц. Последнее, как признак тихой женофобии, можно извинить. Oтсутствиe холопского пристрастия извинять не должно.

Материализуясь романно, оно, во-первых, взбадриваeт национальную гордость исторически вчерашних дворовых. Во-вторых, шибко тиражируясь, натурально возмещает нехватку ширпотреба. В-третьих, yгощает культурным досугом и премьер-министров, и золотой фонд Вооруженных Сил, и сотрудников НИИ, и работников прилавка, и… и… и… Так что Башуцкий, презирая всенародное увлечение царями, царицами, фаворитами, как бы заместившее всенародное восхищение Лютым, повинен был в преступной нелюбви к величию России. А сверх того в тайной чуждости принципу, согласно которому литература есть часть общепартийного дела.

Нет, приглашение во флигель на Шестилавочной какого-то Луки Лукича вызвало неудоволь-ствие Башуцкого вовсе не потому, что тот был «какой-то». Это приглашениe мешало взяться наконец за «Синих тюльпанов». Неприятно, нет, неприемлемо было и то, что этот Лука Лукич, ни единой черно-белой строчкой не документированный, означал сползание к беллетристике. Но следовало бы признать правоту старинного автора. Клонясь к критическому реализму, сочинитель полагал, что жизнь, она, судари мои, предвосхищает вымыслы писателей романов.

И верно, предвосхитила.

Жил Лука Лукич тоже в доме Меняева, но через двор от Озерецковского. Занимал квартиру покойного тестя, корректора. Жена Луки Лукича, Шарлотта, родила – вот странность – трех дочек, а недавно подарила сына. В книге судеб указывалось: быть Николеньке полковником лейб-гвардии Измайловского полка. В том, что книги судеб не врут, Милий Алексеевич впоследствии убедился, побывав на Смоленском евангелическом кладбище, безобразно порушенном. Там же, в восемьсот шестьдесят первом году, похоронили и Луку Лукича, он был ровесником Пушкина.

Служил Лука Лукич в Главном инженерном училище. Преподавал математику в верхних, то есть старших, юнкерских классах и в классах офицерских. Он не считался, а был отличным преподавателем.

Обруселый немец. Опять странность: Лука Лукич – и немец. Тогда, впрочем, это не казалось подозрительным, как нынешним кадровикам подозрителен чей-нибудь дед Наум Моисеевич, великорусский крестьянин, а выпускникам истфака – министр царского правительства Норов по имени Абрам или убийца Лермонтова, дворянин, по отчеству Соломоныч. Что поделаешь, в мирное время Библию читали не ради эпиграфов, якобы придающих притчевый смысл любому плоскому сочинению. Эх, притча, короче носа птичья…

Так вот, Лука Лукич не принадлежал к тем остзейским офицерам, которые называли друг друга «mein lieber Bruder» и тащили один другого вверх по служебной лестнице. Вторая черта была и вовсе уникальная: заканчивая лекции за три минуты до срока, Лука Лукич производил мелодекламацию из книжки неизменно таскал в кармане сюртука – «Пагубные следствия игры в карты». Надо было видеть его огорчение, когда кто-то из воспитанников забыл на столе то ли просветительную брошюру «Новейший русский карточный игрок», то ли полумистичес-кий и полуматематический «Календарь для игроков».

Но вообще-то если мистику можно было усмотреть в Михайловском замке, то разве лишь в многоугольниках внутренних покоев. Впрочем, на эту архитектурную геометрию смотрели здесь как на воплощенную сущность училища.

Иную сущность подозревали синие тюльпаны. Не потому, что в Михайловском замке в оны годы зверски расправились с Павлом, отцом благополучно царствующего Николая, а потому, что некоторые преподаватели-инженеры, если верить агентуре, верили в возможность управлять Россией посредством конституции. Ах, технократы, пребывающие в стерильных сферах точных наук. А синие тюльпаны дальше арифметики не ходили, вот и опасались даже очень и очень слабеньких конституционных веяний.

Любопытно: это не помешало Бенкендорфу взять одного из выпускников училища в Отдельный корпус жандармов. Прапорщик Роман Дрейер был учеником Луки Лукича. А сам он, нисколько не помышляя об изменениях государственных конфигураций, разделял общеучилищ-ный постулатум – заслужить, репутацию шпиона, погубишь себя в глазах товарищей-сослуживцев. Очевидно, эта заповедь и не позволила выпестовать в Михайловском замке когорту наушников, полицию из лучших воспитанников.

В этом смысле тут все были худшие. Разумеется, и Федор Достоевский, тоже ученик Луки Лукича. Честно сказать. Лука Лукич не подозревал в нем гения. Видел сумрачного юношу, вдруг охваченною нервным воодушевлением электрического свойства; слышал его глуховатый голос, словно бы придавленный страданием, непонятным Луке Лукичу. Не раз замечал, как юнкер Достоевский преследует по пятам своего вечного оппонента юнкера Бережецкого. Тот бежал, заткнув уши, а юнкер Достоевский, настигая, метал, как дротик: «Шиллер! Шиллер!» Что он этим жаждал доказать, Лука Лукич сообразить не умел. Его удел ограничивался доказательством теорем и недоказуемостью аксиом. А гением он почитал, и притом справедливо, Остроградско-го, читавшего курс дифференциального и интегрального исчисления.

Капитан служил, а не выслуживался, никому не завидовал и никому не льстил. К нему относились почтительно: по-нынешнему сказать, ценили. Две точки в пространстве – Михайловский замок и флигель в Шестилавочной, он соединял прямой линией. Поговаривали, что его замкнутость – следствие какого-то глубокого душевного переживания. Люди сугубо прозаические возражали: он расчетлив, как все немцы. Не трогает маленький капиталец, завещанный фатером, умершим, когда Луке Лукичу было лет восемь от роду, вот и замкнут, ножки по одежке.

Если немцы расчетливы, то немки домовиты. Шарлотта командовала горничной и кухаркой. Мужской прислуги, как все питерские немцы, она не держала. Шарлотта была добра. Настолько добра, что ни словечком не возразила, когда супруг велел привечать какого-то юродивого. Это было разнесчастное существо, похожее на черепаху, в казенном халате мышино-никотинного цвета. Существо выдавало себя за испанского короля в изгнании; утверждало, что напечатало «Записки», а гонорар отдало на борьбу с масонами. Оно пивало на кухне чай с калачом, ворова-тым, сорочьим движением упрятывало за пачуху гривенник и просило передавать нижайшую, почтительнейшую благодарность императору французов. Шарлотта предполагала, что старика отпускают христарадничать из какой-то богадельни. Она не ошибалась, если Обуховскую больницу на Загородном принимать за богадельню. Что до «императора французов», то Шарлома, искоса взглядывая на Луку Лукича, стала замечать профиль Наполеона. И теперь черепаха-король получал уже 2 (два) калача…

В тот поздний летний вечер, когда «пишу, читаю без лампады». Лука Лукич, отужинав – 2 (два) горячих блюда и 1 (одна) бутылка умеренно холодного портера, – аккуратно заносил в тетрадь дневную лекцию, чтобы завтра же ученики могли исправить свои записи или дополнить нерадиво пропущенное.

Денщик майора Озерецковского нецеремонно бухнул в парадную дверь денщик злился на барина за прерванную дрему. Увидев жандарма, Лука Лукич, человек здоровый, никогда ничем не болевший, почувствовал слабость во всех членах.

Капитан, разумеется, имел представление, кто такой сосед-майор. Не ведая за собой ничего предосудительного, Лука Лукич все же избегал встреч с ним – береженого Бог бережет. Выслушав денщика, он сохранил внешнюю невозмутимость, но, следуя двором и напряженно прислушиваясь к шагам жандарма, ощущал какое-то запупочное томление.

Капитан застал Озерецковского и Стогова в состоянии, что называется, «свободной ногой топнем по земле» – они изрядно подгуляли. Майор любезно усадил капитана и высказался в том же духе, в каком намедни экономист Мудряк: дескать, что же это такое, живем чуть ли не стена в стену, а ни вы ко мне, ни я к вам. Лука Лукич тотчас вспотел и, выпростав свежий батистовый платок, стал отирать лицо. Подняв глаза, он не узнал майора: тот был трезв, но так, словно приложился к пузырьку с нашатырем, то есть в некотором обалдении. Сердце у Луки Лукича захолонуло. «Позвольте, господин капитан, платок ваш», – с расстановкой произнес личный адъютант графа Бенкендорфа, немигающим взглядом испепеляя преступника, как напалмом.

Смесь восторга и досады уже вытеснила обалдение майора. Ведь знал, знал же – здесь, во флигеле, жительствует корпуса военных инженеров капитан ГЕРМАНН. Знал и не подумал об этом, прах его возьми. И вот он, носовой платок с монограммой «Л. Л. Г.» – Лука Лукич Германн.

Выпятив подбородок, майор, торжествуя, оглянулся на Стогова. Эразм Иванович, откинувшись в креслах, спал молодецким сном, взяла свое дальняя дорога.

А до Цепного моста дорога недальняя. Тяжелая казенная карета катила гром. Гром был мягок и светел, как эта влажная полночь. Молча сидел в карете капитан Германн, руки скрестив и опустив голову. Майор выдыхал винные пары. Сквозь них, невидимые, видел майор профиль Наполеона.

29

Пушкин признавал в княгине Голицыной прототип старухи графини. О прототипе Германна он ничего не сказал. Пушкинисты возопят: «Дилетантизм в науке!» Не довольно ль с тебя, Милий Алексеевич, разноса, учиненного Рассадиным?.. (Это было не совсем так. Критик Ст. Рассадин и разноса-то не учинял, а лишь вскользь задел очерки М. Башуцкого: добросовестны, но, увы, нехудожественны; есть материал, нет изобразительных средств. Короче, муж большого прилежания, но малого дарования. Критик, в сущности, был прав. Да ведь и очеркисты не лишены острейшего из самолюбий – авторского.)

И помалкивай в тряпочку. А посидеть в библиотеке никто тебе не запрещает. Первый ход уподобился пресловутому е-2 – е-4. Милий Алексеевич отыскал в каталоге «Исторический очерк Главного Инженерного училища», СПб., 1869 год. Библиотекарь Капитолина Игоревна давно знала Башуцкого. Только такие женщины, как Капитолина Игоревна, понимают святое нетерпение таких перепуганных интеллигентиков, как Башуцкий. Она сокрылась в недрах библиотеки.

Башуцкий спустился вниз. Эту курительную он помнил с послевоенного времени. Курительная была двойником душегубки. Не спасала форточка, постоянно распахнутая в дворовый закут, куда солнце стыдилось заглядывать. В курилке витийствовали вчерашние солдаты, поступившие в университет, или те, кто продолжал учение, прерванное лихой годиной. Витийствуя, сводили знакомства. Блокадные девушки уже не были изможденными. Многие располнели нездоровой, искусственной полнотой – из пивных кружек пили тогда жидкие дрожжи… Проходя иногда по Литейному, Милий Алексеевич всякий раз смотрел на заколочен-ный подвальчик с надписью: «Дрожжи», и всякий раз становилось грустно оттого, что нынче уж редкий поймет, в чем дело. Вот надпись настенную – эта сторона улицы опасна при артобстре-ле – понимают, да и то… Витийствовали и теперь в курительной, и сводили знакомства, и назначали свидания, но это уж было племя молодое, а Милий-то Алексеевич очень хорошо знал, что и в курительной есть уши, как и в бане. При Бенкендорфе пошучивали: только, дескать, в бане нет всеслышащих ушей. Недостаток этот давным-давно устранили.

Истребив сигарету, Башуцкий вернулся в читальный зал. Толстая книга М. Максимовского ждала М. Башуцкого. Он почувствовал знакомую спиритическую дрожь пальцев, то обостренное осязание подушечек, которое, вероятно, чувствуют лишь вдохновенные криминалисты. «Терпение… терпение… терпение», – повторял Милий Алексеевич.

«Нельзя, – читал он, – не обратить внимания на скромную и высокопочтенную личность Луки Лукича Германна… В нем было много оригинального и ничего тривиального… Воспитанники называли его Лукой… Он любил воспитанников…»

Милий Алексеевич зажмурился и притаил дыхание, страшась утратить чувство блаженства. Ему мелькнули Пушкин и Данзас, но Милий Алексеевич, как бы удерживая равновесие, подумал: «Он любил воспитанников», – и стал думать о юнкере Достоевском, то есть не то чтобы о юнкере, а о том, есть ли в романах Федора Михайловича какие-то отблески, отзвуки Луки Лукича? Германн не поляк и не еврей, отчего бы Федору Михайловичу не помянуть добрым словом обруселого немца… Надо, обязательно надо сообщить Карякину, Карякин пишет о Достоевском недиссертабельное. «Дарю тему!» – в порыве великодушия решил очеркист. Порыв этот вернул Башуцкому силы, он уже мог поразмыслить о Пушкине, о лицеисте Данзасе, служившем в корпусе военных инженеров. Но в Инженерном училище не был, даже и в верхних офицерских классах не был… Терпение… терпение… терпение… Капитолина Игоревна видела его согбенным, ей захотелось напоить его чаем, она вздохнула… Башуцкий листал номера «Инженерного журнала»: циркуляры генерал-инспектора по инженерной части, чертеж американското понтонного моста, рапорт о способе обжигания извести, план сестрорецкого оружейного завода (ныне, разумеется, засекреченный) и еще статьи, еще извлечения, что-то о гидравлическом таране – всё это неслось, как полустанки за окном курьерскою, вдруг резко затормозившего: «Воспоминания о Л. Л. Германне».

Милий Алексеевич перевел дух Закрыл журнал, оглаживал ладонью картонный переплет под мрамор. И наконец принялся читать. Читал медленно, вдумчиво, как дегустатор.

Нет, Данзаса не встретил. Однако прочел, что Лука Лукич Германн был известен всем военным инженерам. А Данзас, простреленный турецкой пулей, рука на перевязи, походка развалистая, эдакий симпатичный медведь, Данзас как раз в тот год, когда Пушкин замыслил «Пиковую даму», служил в Петербурге, в строительном департаменте. «Возмо-о-ожно, возмо-о-ожно», тихо пропел себе под нос Милий Алексеевич. Студенточки, сидевшие напротив, прыснули, одна из них покрутила пальчиком у виска. Милий Алексеевич, не отрывая глаз от журнала, сказал: «Да-да, очень и очень возможно». Полнота чувств требовала паузы, он нашарил в кармане сигареты. Проходя у кафедры, счастливо улыбнулся Капитолине Игоревне, она ответила понимающей улыбкой.

В курительной он продолжал думать о Пушкине и Германне, то есть о том же, о чем на Фонтанке, в Третьем отделении, думали Попов, бывший учитель Белинского, и Миллер, бывший лицеист. Вот ведь какие бывали сотрудники органов.

30

Ажитацию Башуцкого нельзя признать нравственной. Строил гипотезы: Пушкин – Данзас – Германн, а Лука Лукич сидел в камере внутренней тюрьмы. Несколько извиняет очеркиста то, что он вскоре спохватился.

Несмотря на трагизм положения, не удержал улыбки: камера? Диван, кровать, стол, кресло и… рояль. Честное слово, рояль. Окно без решетки. Лука Лукич облачен в чистый канифасовый халат. И все-таки камера. Любая комната превращается в арестантское помещение, если не ты, а кто-то другой повертывает ключ в дверях с внешней стороны.

Этот «кто-то» был сутул и сед, губы сжимал плотно, будто отродясь не молвил и словечка. Этот «кто-то» был смотрителем секретных арестантов, ибо каждый арестант в логовище синих тюльпанов обращался в секретного.

Будучи коллежским асессором, по-военному сказать, капитаном, он не побрезговал своеручно принести ночную посудину. Ну что ж, капитан капитану – друг, товарищ и брат. Принес и утвердил под кроватью. Все это произвел беззвучно, но засим выяснилось, что смотритель не лишен дара речи. Он сказал благостно, как в исповедальне: «Леонтий Васильевич осведомляются, не прикажете ли сигар, книг, журналов?»

Теперь уж Милий Алексеевич не улыбнулся, а изумился. И не поверил своим ушам, когда Лука Лукич, поблагодарив его превосходительство за милость, спросил еще и медок… Господи, Боже ты мой, вот уж точно, распалась связь времен, подумал он, французского вина подайте-ка арестованному… А синий сюртук с красным воротником невозмутимо ответствовал: «Тотчас доложу Леонтию Васильевичу».

Опять же не произведя ни малейшего звука, он ласковым поворотом ключа запер снаружи дверь, что-то приказал часовому и пошел к генералу Дубельту.

В Третьем отделении, как и в корпусе жандармов, Бенкендорф княжил, а Дубельт правил. А с того дня, как пироскаф «Богатырь» увез Александра Христофоровича в благословенный Фалле, и правил и княжил. Он тоже был боевым генералом. В Бородинском бою ранен, всю кампанию проделал в корпусе Дохтурова и в корпусе Раевского. В послевоенной карьере Леонтия Васильевича случилась пренеприятная заминка: по доносу угодил Дубельт под следствие в связи с делом 14 декабря. Дело, к счастью, прекратили из-за отсутствия второго свидетеля. Вот ведь какие помехи возникали тогда в делах чрезвычайной государственной важности. Чудеса! Да-с, Леонтия Васильевича все же внесли в «Алфавит» декабристов, что не помешало Бенкендорфу четыре года спустя назначить полковника дежурным штаб-офицером корпуса жандармов. Непостижимо!

Чудеса, непостижимо? Еще бы! Реабилитированного зачислили в органы, и притом в центральный аппарат. Где это видано, где это слыхано? К тому ж еще и масона, пусть и в далекой молодости, но ведь масона. И, поговаривали, жида. Мерзавцы! Отец, исконный русский дворянин, живал за границей, исхитрился похитить принцессу, увез, как увозят цыганок, женился, жизнь прожил. Не какой-то титулярный советник Поприщин мог претендовать на корону, а он, генерал Дубельт, в жилах которого текла голубая кровь испанских Бурбонов. Ну нет, он не променял бы Россию на весь Пиренейский полуостров с заокеанскими владениями впридачу.

И верно, его любовь к России не подлежит ни малейшему сомнению. Дома, на Захарьинской, хранил Дубельт «философические письма», свои заветные записки. Писал для себя, адресовал потомкам, провидел Лютого и лютых: вся сила России в самобытности; права человека ни с чем несообразный вздор; дай крестьянину пачпорт, он бросит родной кров и пойдет шататься.

Да, Бенкендорф, надо признать, был либеральнее Дубельта. И проницательнее: он ратовал за личное освобождение крестьян, иначе взрыв, и чем позднее придет отмена крепостной зависимости, тем сильнее будет взрыв. Однако не Бенкендорфа, а именно Дубельта называл Герцен самым умным человеком в Третьем отделении. Правда, Герцен не читал его записок, а видел и говорил с ним за несколько лет до Луки Лукича.

Лука же Лукич незамедлительно получил сигары и медок. Вино разбавил водой, пил, пил, пил, утоляя жажду, всегдашнее следствие арестовации. И, утолив, счел его превосходительство, как и поэт Жуковский, человеком добрым, честным, благородным. Отсюда непреложной формулой вывел, что недоразумение аннулируют нынче же. «Терпение… Терпение… Терпение…» сказал он себе, как и Милий Алексеевич в библиотечном зале.

Час спустя Германна повели к Дубельту.

Луку Лукича не обрили наголо, как уголовного, штаны держались, он был в своем офицерском сюртуке. И знал, что сейчас все разъяснится, он выйдет из подъезда, свернет направо, сразу же налево, пересечет мост, легонько вздрагивающий на цепях, приятно пахнёт росной свежестью Летнего сада, и вот уж Михайловский замок; как ни в чем не бывало он поздоровается с воспитанниками, жаль, тетрадь со вчерашней лекцией осталась дома… Дома! По лицу Германна, как говорится, пробежала тень. Так лишь говорится, тень не пробежала, но брови сошлись к переносице. Он подумал о Шарлотте, о детях…

Леонтий Васильевич Дубельт, как всегда, приехал с Захарьинской рано. Он уже выслушал майора Озерецковского. Тот изобразил розыск как нечто, равное взятию Варшавы, и Дубельт понял, что майор врет… Леонтий Васильевич не скупился на затрещины дуракам доносчикам и вральманам агентам. Он и Булгарина однажды поставил в угол. Дубельт покровительствовал издателю «Северной пчелы», но презрительно. А в угол поставил брюхастого Фаддея с рожей бурой, как заветренный окорок, в наказание: Булгарин написал, будто в Санкт-Петербурге бывает плохая погода, а плохая погода быть не может там, где изволит жить государь император, солнце России… Отвесить плюху майору Дубельт не мог, поскольку тот был майором. И в угол поставить не мог, поскольку адъютант выполнил личное поручение Александра Христофоровича.

Выслушал генерал и надворного советника Тупицына. Да, тот отрядил в распоряжение майора тех, кто левой ногой не сморкается – и жену актера, и прапорщика, и сидельца кондитерской. И разумеется, приказал сперва доносить ему, Тупицыну, а то, что он дозволит, доносить майору. По краткости времени надворный советник никакими разведданными не располагал, а майор уже поспешил арестованием.

Так-то оно так, да годить не годилось: поручение Александра Христофоровича! Шепотом молвить, Дубельт не равнял Бенкендорфа с царем Соломоном, но и не забывал, кто оказал ему, Дубельту, честь и указал место.

Войдя в большую, роскошно убранную комнату, Германн увидел то, что и должен был увидеть глазами Милия Алексеевича, а тот глазами Герцена и еще двух-трех очевидцев.

Леонтий Васильевич был в генеральском сюртуке с таким же красным воротом, как у смотрителя секретных арестантов. Усы то ли светлые, то ли седеющие, были длинные, вислые, лицо изможденное, лоб бугристый. Все находили в нем то волка, то лисицу, есть такой хищник, волколисом зовут. И все же Лука Лукич глазами, повлажневшими от виноградного вина, хотя и сильно разбавленного, видел не совсем то, что Милий Алексеевич. Обруселые немцы часто думают русскими пословицами, пастухи воруют, подумал Германн, а на волка поклеп.

Сесть генерал не предложил, сам не сидел, похаживал, как-то наискось выставив эполетное плечо, прихрамывал – бородинская пуля. Он задал обычные вопросы, голос был сиповатый, усталый. Германн отвечал, когда и где родился, где кончил курс наук. Дубельг одобрительно кивнул: ученость в России следует отпускать только по рецепту правительства, этот капитан получил по рецепту, математики нужны.

«А вот с ним знакомы?» – Дубельг отдернул занавес рытого бархата, прозвенели бронзовые кольца. В задних дверях комнаты стоял смазливый, раскудрявый малый из кондитерской. Той, что напротив дома покойной княгини в Малой Морской. Коноплев смотрел на капитана и улыбался. «Не имею чести быть знакомым», – покачал головой Лука Лукич. «Помилуйте, – рассмеялся Коноплев, – вы изволили заходить-с, записочку писали-с, как же-с, вспомните». – «Ваше превосходительство, – отнесся Германн к Дубельту, – ни в каких кондитерских не бывал, тем паче записочек там не пишу». Дубельт, заложив руки за спину, щелкнул пальцами. Коноплев исчез. Наступила пауза. Генерал ждал вопроса, и вопрос последовал: «Ваше превосходительство, Бога ради, в чем меня обвиняют?» – «Погодите, – сказал генерал. – А это ваш?» – и потряс носовым платком. «Мо-о-ой, – протянул Германн. – Но, простите, ваше превосходительство, не возьму в толк…» И тут всеобщий благодетель нанес зубодробительный удар: «Вы обвиняетесь в принадлежности к тайному обществу, посягающему на жизнь государя императора».

Лука Лукич явственно почувствовал, как он укорачивается ростом и теряет вес, обращаясь в величину бесконечно малую.

«Успокойтесь, – сказал Дубельт, магически соединяя суровость с мягким участием, – успокойтесь. Михаила Максимович представит вам вопросные пункты. А сейчас извольте: вот перо, бумага, пишите домашним. У вас, чай, детишки? Ну-с, пишите, пусть не тревожатся». Дубельт позвонил, явился унтер.

В этот день Германну не вручили «пункты». Он провел этот день в комнате-камере.

Его разбудил барабанный бой. Неблизкий, но отчетливо знакомый. По ту сторону Фонтанки, в Инженерном училище, пробили вечернюю зарю. Из глаз Германна брызнули слезы.

Не упомяни Дубельт о Михаиле Максимовиче Попове, очеркист решил бы, что Германна нарочито не призывают к следователю; метода известная: вымотают жилы – скорее рухнет на допросе; переменят ужасное обвинение на менее ужасное – примет последнее, как Божий дар, и на радостях выложит все как на духу. Решив именно так, а не иначе, Милий Алексеевич совершил бы ошибку, почти поголовную для авторов, иллюстрирующих исторические сюжеты: он полез бы в прошлое, не расставаясь с тяжелым багажом своих впечатлений и опытов жизни. Но мерки Сегодняшнего отнюдь не всегда соответствуют меркам Вчерашнего. Цепь времен не только распадается: она состоит из звеньев разной величины и разного металла. Упомянутый Дубельтом статский советник Попов, как и не упомянутый Павел Иванович, окончательно убедили Башуцкого в том, что в высшем надзоре служили люди с душой и талантом, а не сплошь винтики-исполнители.

В канцелярии синетюльпанных занятий, на столе статского советника Попова лежали «вопросные пункты» – тетрадь большого формата, почерк крупный и не то чтобы ясный, хотя и ясный, а гулкий, как железная рельса. Отвечая на «пункты», Германн либо подтвердил бы свою причастность к тайному обществу, либо, запираясь, подтвердил бы закоренелость в преступных замыслах.

Облокотившись на стол, подперев пухлую белую щеку ладонью, статский советник Попов смотрел сквозь очки мимо тетради большого формата.

Михаил Максимович уже навел справки. В Инженерном училище отзывались о капитане Германне превосходно. Удивительно! Милий Алексеевич ни разу не слыхал, чтобы администра-ция или парторганизация высказались хоть мало-мальски прилично о друге-товарище-брате, изъятом из обращения, как фальшивая монета. Засим Михаил Максимович дознался, откуда пошло дело капитана Германна. Тут-то и ожидало нечто малоприятное, ибо статский советник, сперва невнятно, потом все отчетливее, ощутил веяние Гофмана. Эрнста Теодора Амадея Гофмана; его романы и повести статский советник почитывал-перечитывал. Веяние это еще куда ни шло. Он почувствовал в истории капитана что-то искусственное, натянутое, нарочитое – нынче сказали бы, что Попов отличал литературу от литературщины.

И сказали бы верно. Казанским студентом Попов кончил курс историко-филологического факультета. Потом учительствовал в пензенской губернской гимназии. Его ученик – известный критик – называл Михаила Максимовича «лучезарным явлением». Наш очеркист, уязвленный проницательностью статского советника, лишь усмехнулся бы, но столь восторженно оценивал Попова не кто иной, как неистовый Виссарион. И вот ведь примечательно: Белинского ничуть не смущало, что «лучезарное явление» с начала тридцатых годов подвизалось в ведомстве Бенкендорфа.

Ладно, подумал обиженный Милий Алексеевич, поглядим, как это «лучезарное явление» скажется на судьбе капитана Германна.

Башуцкий не предполагал, сколь сильного союзника найдет его обидчик в Павле Ивановиче Миллере, секретаре шефа жандармов.

Они были дружны, бывший казанский студент и бывший царскосельский лицеист. Дружны, несмотря на значительную разницу в летах. Миллер вышел из лицея в тридцать втором. Его дядюшка, московский жандармский генерал, радея племяннику, пристроил Павлушу к Александру Христофоровичу. Подобно многим лицеистам не только первого, но и последующих выпусков, Миллер благоговел перед солнцем русской поэзии. Был в знакомстве с Пушкиным, хранил автографы Пушкина, не упускал случая замолвить словечко шефу.

Вот к этому Миллеру и зашел вечерком статский советник Попов. Миллер жил на Малой Морской, в доме, сейчас опустелом – Бенкендорф с семейством все еще отдыхал в Фалле.

Подали чай. Полнотелый, пухлолицый Попов, опустив очки на нос, близоруко поглядывая на Павла Ивановича, беложавого и румяного, рассказывал о деле капитана Германна. Обстоятельно рассказывал, не упуская подробностей. И чем дальше рассказывал, тем чаще улыбался Павел Иванович. Он, понятно, склонялся к той же мысли, что и Попов, чрезвычайно обидной для нашего очеркиста.

Покойный Александр Сергеевич, сказал Миллер, никогда бы не дал имя Германна герою «Пиковой дамы», если бы знавал, пусть и мельком, этого Германна, существующего вживе офицера корпуса Военных Инженеров. Нет, нет, пушкинский Германн вовсе не Лука Лукич Германн.

Статский советник согласно кивал Миллеру. Но… но… И статский советник высказался в том смысле, что такое умозаключение все же не объясняет пассаж с носовым платком. Павел Иванович, подергивая мочку правого уха, что всегда было признаком некоторого смущения, высказался в том смысле, что его добрый начальник (Миллер в частных разговорах только так называл Бенкендорфа), да, его добрый начальник, пожалуй, слишком сильно увлекается шведским теософом Сведенборгом, на что Михаил Максимович резонно возразил: платок с монограммой «Л. Л. Г.», увы, не мистика, а улика, предмет из батиста, каковой добрый начальник держал в руках и каковой оказался не в единственном экземпляре у капитана Германна.

Собеседники попали в тупик. Оба сознавали невиновность несчастного капитана, и оба готовы были вступиться за него, однако не умели сообразить, как же всю эту чертовщину объяснить доброму начальнику.

«В поле бес нас водит, видно», – процитировал Миллер уже без улыбки, чем и доставил удовольствие Милию Алексеевичу. «А между тем бедный капитан…» – вздохнул Попов.

А между тем в судьбе Луки Лукича начался стремительный поворот. Уж тут не пахло литературщиной, да и литературой не пахло, потому что на авансцену явился Факт Исторический.

На седьмой день заключения из комнаты-камеры с молчаливым роялем повели Луку Лукича к Дубельту. В душе Германна мгновенно и сильно возгорелась надежда. Следуя за смотрителем, он проходил через канцелярию, где уже занимались делом синие тюльпаны, Лука Лукич увидел бывшего своего ученика Романа Дрейера, того самого, что Бенкендорф взял в Третье отделение из гвардейского саперного батальона. Лука Лукич обрадовался, как родному, но «родной» поспешно отвернулся. Сердце у Лукича упало; давешняя надежда обратилась в холодную золу.

С этой вот холодной золой на сердце и предстал он перед генералом Дубельтом. Серые, как свинец на срезе, глаза волколиса смерили капитана с головы до ног. «Вы, – сказал Дубельт, – чистым вошли сюда, чистым и выйдете отсюда. В вас принял участие великий князь».

Лука Лукич незряче смотрел на генерала. Ни Лука Лукич, ни Милий Алексеевич ни-че-гo не понимали. Секунду спустя капитаном Германном завладело поразительное спокойствие. Поразительно и то, что Лука Лукич внезапно и совершенно точно определил, на сколько ступенек он поднялся, прежде чем из коридора вошел в приемную Дубельта: двенадцать, ни на одну больше, ни на одну меньше, двенадцать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю