Текст книги "Имущество движимое и недвижимое"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Когда материал был опубликован и Костя получил гонорар, он пригласил Васю в шашлычную.
Был май месяц, только что прошла гроза, в чистом небе над Москвой стояла радуга. По причине недавнего ливня шашлычная оказалась переполненной. Зато в парке поблизости возле ларьков не было ни души. Костя взял бутылку шампанского, бутербоды с сыром, пирожные.
В последнее время Вася почти не бывал у них дома. «Наш Вася слишком много говорит, слишком мало делает!» – раздражённо заметил однажды отец. Ходили разговоры о книге, которую Вася будто бы не может сдать в издательство уже пять лет. Добились, чтобы с ним заключили договор, выколотили одобрение, а он берёт пролонгацию за пролонгацией! Классик какой нашёлся! И ладно, был бы смертельно занят, так ведь просто ленится!
Косте Вася казался в тот момент единственным настоящим другом.
Отец от истории с Борей Шаиным попросту отмахнулся. «Да кто это такой?» – «У меня сложилось впечатление, что он тебя знает». – «Не обращай внимания, мало ли вокруг разной мрази? Работай!» Саша Тимофеев, когда Костя рассказал о случившемся, попросил прочесть очерк, как будто в несчастном очерке дело! И только Вася помог.
Костя разлил шампанское. Стаканы были мутноваты. Дождь смыл с деревьев пыль, они как бы вновь зазеленели. Отчего-то запахло почками, хотя вроде бы листья давно распустились. Колесо обозрения опускало кабинки прямо в радугу. Костя подумал, что через месяц всё кончится, он, подобно висящей на колесе кабинке, уйдёт в жизнь, как в радугу, только едва ли это будет так красиво.
Шампанское настраивало на философический лад.
– Я понял три вещи, – сказал Костя, смахивая крошки с мраморной столешницы. – Первая: правда, как и ложь, никому не нужна. Нужна правдоподобная ложь. Вторая: нельзя слишком сильно чего-нибудь хотеть, слишком верить в свои силы. У нас это не проходит. Надо хотеть, но не сильно. Так сказать, полухотеть, и тогда, быть может, полуполучишь. И третье: жить в полную силу не выходит, можно лишь полужить. Это на всю жизнь. И это самое печальное.
– Возможно, – согласился Вася, – но ты забыл про духовность.
– Я, как мог, стремился к ней, – усмехнулся Костя, – славил сказки Леонида Петровича, стихи Игоря Сергеевича…
– Не гении, – согласился Вася, – так сказать, подножие нашей духовности.
– Если такое подножие, вершины вообще быть не может! Значит, наша духовность сплошное подножие!
– Но всё же лучше они, – словно не расслышал его Вася, – чем твой дружок Боря Шаин.
– А может, лучше вообще между ними не выбирать?
– Может, – задумчиво проговорил Вася, – но это значит быть бедным и никому не нужным. Да и дела один не сделаешь.
– Да какого дела-то? – взорвался Костя. – Какого дела? Премия для Игоря Сергеевича – дело?
– Ну, мог бы не писать, не позориться, – засмеялся Вася.
Костя не обиделся, напротив, почувствовал к Васе безграничное доверие. Вася – настоящий друг, он это доказал, с ним можно идти в разведку. Вася наверняка внутренне с ним согласен. Потому и не торопится сдавать в издательство книгу. Что толку повторять известное, славить прославленных? Наверное, Вася работает, ищет… Потому и не ходит теперь к ним. Надоели пустые разговоры!
– Мне кажется, – разлил по стаканам остатки Костя, – ошибка в том, что мы принимаем существующие условия за нормальные. Более того, полагаем их незыблемыми, раз и навсегда установившимися. Они же таковы, что мы стоим раком, на четвереньках. Что мы, что Боря Шаин. Стоим раком, тявкаем друг на друга, в то время как недовольны-то… другим! Мы одинаково ущербны. Ищем истину в зажатии чужой глотки, а может, истина в том, чтобы чужие глотки не зажимать? Может, сначала надо подняться, распрямиться? Может, всем хватит места и не нужна эта липовая непримиримость? Может, она как раз на руку тем, кто держит за собой последнее слово. Сейчас они всесильны, как боги на небе, в их казённых словах ищут смысл, которого нет, а тогда кто? Ведём эзоповы споры, толкаем Игоря Сергеевича на премию, а жизнь-то мимо! Понимаешь, никак наши дела не связаны с реальной жизнью. Вот, посмотри, что читают молодые ребята!
Костя забыл, что дал слово Саше Тимофееву никому не показывать книжки. Сам поклялся. Сашу, похоже, это мало волновало. Ничего, Вася свой, ему можно! Костю переполняло сознание собственной значительности. Не все тайны, оказывается, известны Васе. И он, Костя, кое-что знает, кое к чему причастен!
Вася с живейшим интересом рассматривал книжки.
– Сейчас, к сожалению, дать не смогу, сегодня должен вернуть, а потом обязательно, – спохватился Костя.
– Любопытно, любопытно. – Вася ощупывал обложки, корешки, перелистывал страницы. – Хорошо сохранились. Не похоже, что хранили дома. Скорее всего утащили из архива. Видимо, делали инвентаризацию, списали, а сожгли по акту об уничтожении другое. Скорее всего из архива Министерства обороны. Или… Интересно, – Вася нехотя вернул Косте книжки, который тут же спрятал их в портфель. – Это очень интересно.
Костя понятия не имел, чьи это книжки, где раздобыл их Саша Тимофеев, но значительно кивнул, мол, да, уж он-то понимает, как это интересно.
– В том, что ты говоришь, безусловно, есть резон. – Вася аккуратно доел пирожное, достал чистый носовой платок, тщательно вытер пальцы. Костя украдкой вытер липкие руки о штаны, он почему-то всегда забывал положить в карман носовой платок. – Но в одном ты совершенно не прав: что места хватит всем. Боря Шаин по доброй воле места тебе не уступит. Такая уж у него функция: не только занимать чужое место, но не давать подниматься другим, таким, как, к примеру, ты. Сунешься разве ещё в тот журнал? Что же касается четверенек, то сейчас не до жиру. Начни мы эти абстрактные гуманистические проповеди в духе Эразма Роттердамского, они тут же объявят нас разрушителями классовой морали, буржуазными либералами, захватят те немногие позиции, где мы ещё держимся. Приходится заниматься демагогией, куда денешься? Но то, что мы делаем, – это и есть попытка подняться с четверенек, потому что на четвереньках нас держат такие, как Боря Шаин!
«Замкнутый круг, – с грустью подумал Костя. – Пошли они все!»
Они уже покинули парк, неторопливо шагали по улице. Это было очень странно, но лужи испарялись буквально на глазах. Послегрозовая свежесть минула, опять надвигалась тяжёлая вязкая духота.
Они ещё немного постояли, поговорили у метро. Прощаясь, Вася задумчиво сказал:
– Эти ребята, у которых книги… Им надо помочь. Наделают глупостей по молодости лет, могут быть большие неприятности.
– Помочь? – удивился Костя.
– Я бы мог познакомить тебя с человеком, – равнодушно, глядя куда-то в сторону, произнёс Вася, – ты бы рассказал ему что знаешь. Он бы нашёл возможность предостеречь их, поправить. Конечно, никто ничего не узнает. Но это надо делать сейчас, потом может оказаться поздно.
– А… кто этот человек? – растерялся Костя. Вася тонко улыбнулся, давая время Косте осознать детскую наивность его вопроса.
– Кстати, и тебе это знакомство не повредило бы.
– Я… не знаю, сумею ли быть полезен, собственно, я… Да и вообще, это не мои, ко мне случайно…
– Смотри, – пожал плечами Вася, – речь не о тебе и обо мне, о молодых ребятах, которые могут пропасть ни за грош. Если надумаешь, позвони! – И исчез за стеклянными дверями.
IV
Надя Смольникова увидела Сашу Тимофеева из окна парикмахерской, где собиралась сделать причёску перед выпускным вечером. Саша пружинисто шагал в сторону лестницы, ведущей на набережную. «Наверное, у него свидание у реки», – подумала Надя. Тут как раз кресло освободилось. Из зала выплыла тётка с такой чудовищной укладкой, что Надя передумала делать причёску. Невыносимо воняло лаком. «Подровняйте, пожалуйста, и всё», – попросила она.
Надя сидела в кресле как изваяние, брезгуя прислониться к спинке с невысохшим пятном чужого пота, к обтянутому грубой серой материей подголовнику.
В парикмахерской царил дух тоскливого нищенского неуюта, который преследовал Надю с детства и к которому она до сих пор не могла привыкнуть. Неуют был неизбежен в местах, где собирались люди: в магазинах, ателье, на почте, в прачечной, химчистке, поликлинике, в столовой, домовой кухне, кафе, ресторане. Ощущался он в школе: в казённых, с гипсовыми бюстами на тумбах, коридорах, в одинаковых, как близнецы, классах. Даже дома (Надя жила с матерью и бабушкой. Отец погиб под машиной, когда ей было пять лет) её преследовал проклятый неуют. Она ему изо всех сил сопротивлялась, как могла благоустраивала квартиру, но мать и бабушка её в этом не поддерживали. Бабушка вышла на пенсию два года назад. Она была ответственным партийным работником. Её волновало всё, кроме дома. Мать работала в цензуре. Несколько раз её привозили домой на «скорой помощи», она теряла сознание от бесконечного чтения. Они прожили жизнь вне быта и, похоже, не представляли, что дома должно быть красиво и удобно. Бабушка, к примеру, не позволяла повесить в своей комнате занавески, якобы будет темно. Мать не знала, что тарелки моются с двух сторон. Когда Надя открывала шкаф, видела серые жирные днища, у неё темнело в глазах. Она оттирала тарелки, но они вскоре возвращались в прежнее состояние.
«Как они здесь? Какую радость получают от работы? Что им до несчастных клиентов?» – подумала Надя, оглядывая убогую обстановку парикмахерской. Красивую причёску здесь сделать не могли. Надя давно собиралась поговорить с Сашей по одному деликатному делу, да всё не решалась. Собственно, это было продолжение вечной темы неуюта, только на сей раз в одежде. Дело в том, что с недавнего времени Саша начал хорошо и модно одеваться. Вероятно, у него появились знакомые, которые могли достать. Надя знала, что Сашины родители не очень состоятельны, следовательно, Саша не мог платить за одежду умопомрачительные цены, которые назначали фарцовщики. Наде позарез нужны были светлые летние джинсы. Если Саша возьмётся достать, они обойдутся дешевле. Где, у кого Саша их купит, Надю не волновало. Главное, чтобы дешевле.
Она вообще относилась к жизни спокойнее, чем Саша и Костя. Саша видел в повсеместном неуюте следствие панического животного страха, отнявшего у народа волю к жизни. Костя – направленную злую волю, дальние планы погубления России. Надя видела самих людей, которых устраивало такое положение, раз они не протестовали, не пытались изменить. Нынешним-то чего бояться? Взять хотя бы эту парикмахерскую. Мастера проводят здесь по восемь-десять часов. Отчего не придать помещению человеческий вид? Так ведь нет.
В дальние дьявольские планы Надя не очень-то верила. Ей казалось совершенно невозможным так хитро что-нибудь задумать, чтобы наверняка предвидеть результат. Скорее с уверенностью можно ожидать результата противоположного. У неё, например, никогда не получалось, как бы тщательно она ни рассчитывала. Жизнь этого не терпела. От всех попыток улучшить, исправить себя спасалась непредсказуемостью.
Помнится, Надя высказала эту мысль друзьям, когда они прогуливали в скверике перед школой урок истории. «А что, – засмеялся Костя, – тут есть резон. Представим себе, что Сталин сошёл с ума, задумал изничтожить страну. Что бы он сделал? Не задавил бы нэп – оказались бы с товарами. Повременил бы с коллективизацией – не было бы голода, да и сейчас, глядишь, не покупали бы зерно в Америке. Оставил бы в армии «шпионов» – встретили бы Гитлера подготовленными. Дал бы дорогу «лженаукам» – генетике, кибернетике – не отставали бы сейчас, а?»
Надя слушала с интересом. Про «шпионов» в армии она ничего не знала. Про коллективизацию думала, что колхозы были всегда. Когда про неё объявили, крестьяне с ночи вставали в очереди, чтобы записаться. До революции деревня вымирала, забитые крестьяне щипали лучину, ютились в жутких тёмных избах с земляными полами, обрабатывали украдкой свои крохотные полоски, а всё остальное время трудились на барских полях под кнутами свирепых надсмотрщиков. Когда становилось совсем невмоготу, шли жаловаться к барину. С детства запала в память картинка из «Родной речи»: барин – жирный, скотинистый, опойный – тупо смотрел на крестьян с крыльца. Саша и Костя говорили ей, что было не совсем так, но, честно говоря, Надю мало занимало, как было.
Её раздражали бессмысленные споры о прошлом. Мать и бабушка без конца выясняли: хорош или плох был Сталин. Иногда Наде казалось, тень его витает в квартире. Да есть ли в стране квартира, изба, где она не витает? Мать всей душой была за демократию, но при этом работала в цензуре, учреждении, немало, надо думать, способствующем утверждению в обществе демократии. Бабушка всей душой была за Сталина, говорила, что в конце концов ему поставят памятник из золота. Мать на это каждый раз отвечала: «Ну любить-то его люби, только зачем доносы писать?» Это был жёлоб, в который, гремя, скатывался любой их разговор. Странно: начинали с чего угодно, но заканчивали неизменно одним. Бабушка кричала, что никогда не писала никаких доносов. «Клянусь партбилетом, честью!» Мать возражала: отчего же такие-то люди в сорок девятом прервали с ними всякие отношения? Она дружила с их дочкой, но вдруг они намекнули, что лучше ей к ним больше не ходить. И почему того человека вдруг сняли с работы, а бабушку назначили на его место? И куда вообще делся тот человек? Это означало, что пройдена первая половина жёлоба. Во второй появлялся Надин отец, который, пьяный, погиб под машиной. «Кто вас содержал? На чьи деньги вы жили все эти годы?» – спрашивала бабушка. Мать возражала, что не содержала бы она их, не давала бы столько денег, может, он бы так и не пил, не распускался, вообще не попал бы под машину. «Значит, я виновата, что ты вышла замуж за алкоголика?» – кричала бабушка. После чего они расходились по разным комнатам. Комнат хватало всем. Квартира, которую бабушка получила на взлёте служебной карьеры, была сейчас их единственным достоянием. Практичная Надя думала: по нынешним временам это не так уж мало.
Наде казалось, мать и бабушка увязли в прошлом, как в болоте, им уже не выбраться. Бабушка повелевала судьбами, не умея пришить пуговицу, не зная, что на окнах должны быть занавески, что унитаз хотя бы изредка надо мыть горячей водой. Мать боролась за демократию, работая в цензуре.
Жизнь, похоже, их уже не интересовала. Они ничего не могли объяснить Наде. Их опыт был для неё совершенно неприемлем. Мать и бабушка это понимали, шарахались от запретительства к бездумному разрешительству. То Наде не разрешалось выходить из дому, то вдруг заявлялось, что, если у неё есть парень, пусть лучше она проводит с ним время дома, чем куда-то уходит. По крайней мере, они хоть не будут волноваться.
Глядя на них, неприкаянно скребущих творог с бумажки, не умеющих заварить чай, Надя думала, что они пропадут без неё. Что, кроме неё, у них никого нет. Что они, как две увязающие в болоте лошади, смотрят на неё тоскливыми глазами, а она не знает, как им помочь.
Можно было спорить, какой был Сталин, какие ошибки совершил Хрущёв, почему провалилась косыгинская экономическая реформа. А можно просто пройтись, заглядывая в магазины, по проспекту и убедиться: мясо никудышное, фруктов и овощей не хватает, модных товаров нет так, словно их вообще не существует в природе.
По проспекту, нарушая все предписания уличного движения – для кого, кстати, они существуют? – несутся в чёрных лимузинах люди, у которых нет сложностей с мясом, фруктами-овощами, модными товарами. Они взвалили на себя тяжкое бремя решать все проблемы, но независимо от того, как они их решают, в достатке ли у остальных жилых метров, мяса, фруктов-овощей, модных товаров, у них, взваливших бремя, всегда всего в достатке. Это Надя знала доподлинно. В школе учились их дети. У некоторых она бывала дома.
А между тем жизнью должна править сама свободная жизнь. Простая, очевидная Наде мысль, что надо отдать жизнь людям, они себе не враги, разберутся что к чему, почему-то не казалась привлекательной для тех, кто решал. «Если один решает за других, как им жить, – подумала Надя, – значит, он решает и сколько себе брать. Значит, он будет брать до тех пор, пока не доведёт других до полной нищеты. Другого пути тут нет! А с другой стороны, – Надя ещё раз оглядела обшарпанные, в бурых потёках стены парикмахерской, – тут-то кто мешает людям навести порядок? Не хотят. Значит, не так всё просто…»
Надя подумала, будь они с Сашей в близких отношениях, всё было, бы проще. Мелькнула даже мыслишка, что в этом случае Саша вообще не взял бы денег. Подарил бы, и всё. Дело, конечно, не в штанах. Надя не имела ничего против близости с Сашей не потому, что была испорчена или обладала в этих делах большим опытом, а потому, что Саша ей нравился.
Не так, конечно, как прошлогодний гитарист из ансамбля.
После танцев Надя повисла у него на шее, была, как в бреду, во сне, в каких-то горячечных судорогах. Наверное, музыка подействовала. Они оказались в чужой квартире, на кухне, на каких-то пыльных половиках. Надя смутно припоминала подробности. Зато запомнила на всю жизнь, как на рассвете что-то скользнуло у неё по щеке. Надя подняла руку. Под рукой оказалось что-то живое, шевелящееся, жёсткое. Она изо всех сил ударила себя по щеке. На пол упал раздавленный таракан. Её чуть не вырвало. Спящий рядом на половике гитарист был толст, коротконог, длинные чёрные волосы блестели, как вороньи перья. В кухне было не продохнуть от табака и перегара. Надя подумала, что сошла с ума. Ещё она обратила внимание, что у гитариста не оказалось подбородка. Открывшееся во сне лицо было безвольным, скошенным. Вместо подбородка – жирная индюшачья складка. Как она не заметила этого вчера, когда он неистовствовал на сцене? Урод! Больше Надя его не видела.
Это было как затмение.
…Не так, как Марик Краснохолмский – художник-карикатурист, с ним она познакомилась прошлым летом.
Стояла дикая жара. Казалось, плавится не только асфальт под ногами, но и мысли в голове. Если, конечно, они возможны на такой жаре. Надя томилась возле метро в длинной очереди за квасом. Очередь двигалась чудовищно медленно. У неё образовался отросток, хобот из баночников и бидонщиков. Квасник наливал двоим-троим в кружки, потом долго цедил в подставленную полость. Квас был пенный, пена поднималась рыжей папахой, опадать не желала. Основная очередь злилась. Особенное негодование вызывало то, что, наполнив ёмкость, некоторые просили ещё налить им в кружечку. Это было тупо, нудно, терпеть не было сил. Но хотелось пить, поэтому приходилось терпеть.
Из метро вышли два негра, затравленно посмотрели по сторонам, но встать в очередь не решились. Должно быть, недавно к нам приехали. Один почему-то был в шляпе. «Ишь блестят-то! Словно гуталином начистились!» – простодушно рассмеялся какой-то дед в белом кителе. Это было неуважительно по отношению к африканским друзьям, но, во: первых, они были далеко и не могли слышать, во-вторых… действительно блестели. Все угрюмо промолчали, только Надя прыснула в кулак, да ещё захихикал стоявший сразу за ней сорокалетний примерно пузатенький человечек – низенький, лысоватый, однако в обтягивающей молодёжной рубашечке, в модных тёмных очках.
Между ними как бы установилось взаимопонимание.
Поэтому Надя не прогнала его, когда, торопливо допив квас, он увязался следом, молотя какую-то галиматью. Он не стремился произвести впечатление, держался естественно. Это Наде нравилось. Псевдозначительные, умничающие мужчины её раздражали. К тому же стояла дикая жара, мысли в голове плавились.
Марик сказал, что они в двух шагах от его мастерской, можно заглянуть, хватануть чего-нибудь холодненького, не столь гнусного, как квас. «А почему бы нет? – лениво подумала Надя. – Чем он, собственно, хуже других?»
В мастерской Марик держался достойно. Старался угодить, развлечь. Надя почувствовала к нему симпатию. У Марика была смешная прыгающая походка. Он достал из холодильника вино, сварил кофе, приготовил бутерброды.
Показал Наде и свои работы: размашистые карандашные пейзажи, орущие лица ударников в касках, политические карикатуры. Президент Никсон с надутыми щёчками, утиным носом, в сдвинутом на лоб звёздно-полосатом цилиндре злоумышлял против неимущих американцев. Расист Ян Смит в пробковом колониальном шлеме скакал верхом на негре, сдавив ему шею жилистыми волосатыми ногами.
Марик не оправдывался, что, мол, делает это Для денег, понимает, мол, что нехорошо, но жить-то надо и так далее. Нет, ко всем работам он относился с равной долей серьёзности и иронии. Это нравилось Наде. Собственно, как иначе-то? Всё нарисовано его рукой, следовательно, всё – его, так сказать, конкретные дела. Остальное слова. Надя ненавидела слова.
Марик даже не попытался чего-нибудь предпринять, как это обычно делают в подобных ситуациях мужчины. Надя была очень довольна. Прощаясь у метро, он сказал, что на следующей неделе заберёт из починки машину, так что будет на колёсах. «Это как тебе угодно, дружок, – подумала Надя, – мне-то что?»
Несколько дней она действительно не вспоминала про Марика, потом вдруг соскучилась по забавному весёлому человечку, так трогательно за ней ухаживавшему, ухитрявшемуся сохранять оптимизм и жизнерадостность среди океана апатии, уныния, скуки.
Они стали встречаться.
Марик и не думал скрывать, что женат. О жене отзывался уважительно. Она была кандидатом химических наук, заведовала лабораторией в научно-исследовательском институте. Марик был нежным, любящим отцом, самолично добывал у фарцовщиков кофточки, ботиночки для годовалой дочери. С удовольствием показывал покупки Наде.
Хоть Марик и был ремесленником – рисовал карикатуры на Никсона, лепил плакаты, где орлы-строители выставляли челюсти – у него была добрая душа, отзывчивое сердце. Надя понимала, что общественное лицо Марика не ахти, но он хоть ничего из себя не строил. С ним было легко, уютно. А это не так уж мало. Он расспрашивал Надю про жизнь, давал советы, делал подарки. Иногда совал деньги. Жадным не был. Надя когда брала, когда отказывалась.
Но Надиных советов Марик не слушал, откровенно скучал, когда она заводила серьёзные разговоры. Искать вместе с Надей истину не желал. Марик всё давно для себя в жизни решил.
У него в мастерской Надя отдыхала душой, наслаждалась тем самым уютом, которого так не хватало в жизни. Цена за это, как ни странно, не казалась Наде чрезмерной. Она, конечно, понимала, что ведёт себя аморально, но знала и цену морали в неуютной, постылой, полной лжи и холуйства, жизни. Цена была архимедовой – жизнь, как в жидкость погружённое тело, вытесняла мораль. Презревшие же мораль – она, Марик, миллионы других – как рыбы вольно резвились в нечистой воде. Вот только смысла в этом было мало. Жизнь соединялась со временем, утекала неизвестно куда, не оставляя после себя ничего. А между тем что-то же должно было быть?
Марик Краснохолмский оказался человеком со связями. Несколько раз водил Надю на просмотры в Дом кино, на премьеры в театры. Известные режиссёры, артисты хлопали его по плечу. Одним словом, всё было хорошо, пока… не закончилось.
А закончилось неожиданно.
Они шли по улице Горького, когда столкнулись с развесёлой компанией. «Мои товарищи: художники, скульпторы», – представил Марик. Художники, скульпторы были развязны, пьяны. Жадно смотрели на Надю, звали их куда-то с собой. Была с ними и странная, худая, отсутствующе улыбающаяся девушка. На неё художники и скульпторы внимания не обращали. Надя подумала, Марик в сравнении с этими настоящий рыцарь, кавалер ордена Прекрасной Дамы. Нахально вытребовав в долг десятку, они отстали.
Марик и Надя пошли вперёд.
«А неплохую девочку жидёнок оторвал! – отчётливо прозвучало за спиной. – И не боится за растление статью схватить!» – «Да ей, наверное, есть восемнадцать, смотри какая корма…»
Надя быстро взглянула на Марика. Тот сделал вид, что не расслышал. Но совершенно точно расслышал. У него опустились плечи, дёрнулась голова, даже походка изменилась. Такой походкой, наверное, шли на казнь. Надя вдруг увидела, что Марик, в сущности, немолодой человек. Это был на её памяти единственный случай, когда оптимизм, жизнелюбие изменили ему.
Весь вечер в мастерской Марик был мрачен, пил больше обычного. Надя вела себя как будто ничего не случилось. Марик проводил её до двери подъезда, хотя обычно дальше угла дома не ходил.
«Может, уехать отсюда к чёртовой матери? У меня… есть возможность… – вдруг пробормотал он. Они стояли на освещённом пятачке перед дверью. Надя жила на третьем этаже. Наверное, мать уже высунулась в окно, смотрит, с кем это она. – Лучше там сдохнуть от нищеты, чем здесь от…» – Марик махнул рукой, исчез в темноте.
Надя подумала, что никуда он не уедет. Будет по-прежнему рисовать американских президентов, скачущих верхом на неграх расистов. И каким-то образом это связано с отношением к нему. Марик всё стерпит, он никакой, вот в чём беда.
На следующее утро Надя отчётливо осознала, что не сможет быть с человеком, которому в любой момент могут сказать такое. Независимо от того, есть ли, нет ли у него воли постоять за себя. За неё-то уж ладно. Она простит. Надя сознавала, что бросить из-за этого Марика ещё аморальнее, чем продолжать встречаться с ним, но ничего не могла с собой поделать. Думать над всем этим можно было бесконечно, а можно было не думать вовсе. Надя выбрала последнее.
Нельзя было сравнить Сашу Тимофеева и с Гришей, следующим её знакомцем.
У Гриши была фигура атлета, лицо римлянина: узкие скулы, крепкая челюсть, ямочка на подбородке. Сочетание светлых волос и тёмных глаз делало его лицо необычным, запоминающимся. Вообще Гриша следил за собой – бегал по утрам, ездил играть в теннис. Марик рядом с ним показался бы жирным старичком, хотя они были одного возраста.
Однажды Надя спешила домой, подняла на Калининском проспекте руку. Остановились «Жигули». Надя даже оробела, увидев, какой орёл сидит за рулём. Ноги сами шагнули к машине, хотя она никогда не садилась к частникам. Мужчина распахнул дверцу. Иностранец? Артист? «Мне на Кутузовский…» – прошептала Надя.
Пока ехали, он не произнёс ни слова. Машину вёл уверенно, безошибочно, как автомат. На Надю не смотрел, думал о чём-то своём. Надя уважала мужчин, которые оставались самими собой в присутствии молодых красивых женщин, к каковым с готовностью себя причисляла. Но этот был как-то уж слишком спокоен. «Если спешите, – равнодушно произнёс он, когда Надя попросила остановиться, – могу заехать во двор». – «Нет, нет, спасибо», – Надя неуверенно полезла в кошелёк. «Это лишнее». Он даже не попытался познакомиться, что несколько уязвило, раздосадовало Надю. «Наверное, на части рвут», – подумала она. Вишнёвые «Жигули» исчезли в слепящем потоке машин.
Несколько дней она вспоминала незнакомца. «Есть же настоящие мужчины… Да не про нашу честь!»
Каково же было удивление, когда она вдруг встретила его в молочном магазине. Он с отвращением опустил в металлическую корзинку подтекающий треугольный пакет с молоком – остались только такие – после чего встал в очередь за маслом. Надя тоже встала, хотя не собиралась покупать масло. Он не узнал её. Наде пришлось заговорить самой, напомнить. Оказалось, Гриша, так его звали, жил в доме на другой стороне проспекта. Надя сделала вид, что ей нужно в булочную, которая как раз помещалась в том доме.
Увидев Гришу, Надя почувствовала необъяснимую лёгкость, какая приходит к человеку вместе с вдохновением. Вот только что это было за вдохновение? «Упущу – конец!» Непристойное какое-то вдохновение. Она непрерывно загадывала, и, как ни странно, всё сбывалось. Чтобы Гриша пригласил к себе. Он, после того как она в четвёртый раз сказала, что ей совершенно нечего делать, пригласил. Чтобы у Гриши не было жены. Действительно, женского присутствия в квартире не ощущалось, хотя когда-то, конечно, женщина была.
Гриша угощал Надю вином, необычным каким-то солёным печеньем, рассказывал о заграничной жизни. Пил, правда, жадно.
Он пока ещё был вежлив, но по мере того как пьянел, а это происходило быстро (Гриша уже достал вторую бутылку, Надя не поспевала пить вровень), становился агрессивным. Крепко брал Надю за запястье, пристально смотрел в глаза. Она не понимала: зачем? Когда Надя в очередной раз высвободила руку, Гриша вдруг изо всей силы ударил кулаком по столу. Загремели бутылки, подпрыгнуло печенье. «Сука! – заорал Гриша. – Что ты вы… сука, если пришла?» Надя подумала, что зря пришла.
Коричневые Гришины глаза сделались белыми. Надя увидела, что он пьян до беспамятства. «С двух бутылок-то?» – удивилась она.
Надя медленно поднялась, пошла вокруг стола. Гриша, схватив пустую бутылку за горлышко, двинулся следом, гнусно посмеиваясь, кривляясь: «Ку-уда? Ку-уда, мой поросёночек? Дверка закрыта, из домика не выскочишь, ку-ку! Вон они, ключики…» Надя улучила момент, ударила его ногой, куда бьют лишь в самых крайних случаях. Гриша согнулся, как бублик, выронил бутылку, ключи. «Не успокоишься, гнида, – спокойно и отчётливо произнесла Надя, – разобью к… матери магнитофон, проигрыватель, закричу, что насилуешь. Соседи услышат. Срок будешь мотать, гнида!»
Стиснув колени, Гриша опустился на диван, закрыл глаза. Ключи лежали на полу. Путь был свободен. Но Надя медлила: не хотелось верить, что она так обманулась.
Гриша очнулся минут через пятнадцать. «Ого… Как бы грыжа не получилась. Я, кажется, задремал? Извини, это с отвычки, столько времени не выпивал. Да и не спал вчера всю ночь, реферат писал». Он вновь был вежлив, предупредителен. Делал вид, что не придаёт случившемуся значения, но Надя не верила. Гриша сделал выводы. Теперь он уважал Надю и не помышлял об издевательствах.
Когда Гриша узнал, что она школьница, он побледнел, схватился за голову: «Этого только не хватало! Прощай партбилет, а то и статью повесят… – И тут же, отпив из стакана, с мрачным каким-то ожесточением: – Плевать! Пошли они знаешь куда! Мне в их системе уже ничего не светит, ничего! Ну, поженимся в крайнем случае, ты девочка смышлёная. Какая разница…»
В Грише сосуществовали, казалось бы, несовместимые крайности. То он, встретив Надю на улице, отворачивался, словно они незнакомы. Соблюдал конспирацию. То дежурил, поджидая её, у подъезда, на виду у жильцов. Заявлялся к Наде домой поздно вечером, вызывал её на лестницу выяснять отношения. Мать и бабушка были в, ужасе. «Это мой тренер из гимнастической секции, – сказала Надя. – Я не хочу больше заниматься, а он говорит: надо продолжать».
Открывая дверь Наде, когда та приходила к нему после уроков, Гриша многозначительно прикладывал палец ко рту, показывал на стену. Надя должна была догадаться, что в стене скрывается подслушивающее устройство, следовательно, необходимо следить за каждым произнесённым словом, быть предельно осторожной. «Когда же установили? – шёпотом спросила Надя. – Ночью, когда ты спал?» – «Установили-то давно, – шёпотом же ответил Гриша, – но сегодня включили. Я слышал характерный щелчок…»