Текст книги "Грезы Скалигера"
Автор книги: Юрий Никонычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
59
Я выследил эту старуху. Она жила в полуподвале и работала уборщицей. К ней часто заходил Кондер. Ставил бутылку на стол, снимал одежду и так, сидя голым за столом, выпивал ее один. Старуха сидела рядом и после каждого опустошенного стакана снимала то кофту, то юбку, то лифчик, то трусы. Кондер допивал бутылку, валился под стол, а она поднимала его и укладывала на постель, пристраиваясь рядом.
" Иди к нам, " сказала старуха, увидев меня.
" А ты кто?
" Я твоя старость.
Я пролез в окно и сел рядом на край жесткой постели. Старуха долго смотрела на меня, внимательно изучая потухшими глазами мое бледное лицо. Мне показалось, что это продолжалось целую вечность, обозначение которой виделось мне в пролетающей птице на фоне бездонного серого неба, в глинистом срезе разверзнутого оврага, кое-где заросшего вялой истомившейся травой, в стремительно прогромыхавшем поезде, в светящихся окнах которого темные силуэты одноголовых существ, подобно медузам, дымными абажурами качались из стороны в сторону. Если бы я знал, куда и зачем все это устремлено, я был бы самым несчастным человеком на земле. Но жизнь, которую я ненавидел и презирал за ее железные звенья событий, намертво связанных между собой, давно уже выбросила меня из своего русла, и поэтому я свободно пребывал в своем мире, преисполненном иллюзий и упований на бесконечную целостность бытия, похожего на колыбель младенца.
Пустое сердце бьется ровно, в руке не дрогнул пистолет. Я был на Кавказе и видел домик, где жил гений, видел дерево на ранней заре, у которого он писал свои молитвы, и я подумал тогда, что рождаются сущности в человеческом обличии на планете Земля, у которых вместо сердца жгучий сияющий сгусток истекающих мелодий, никем не слышимых и никому не нужных, кроме них самих. Разве ему и ему подобным могла бы так беззастенчиво явиться старость и позвать к себе? Мерзкая старуха не сводила с меня глаз и тихо улыбалась, как будто зная наперед, что я лягу с ней в постель, в которой пьяно ворочался блудливый Кондер, похрапывая и чмокая заблеванным ртом с остатками грубой пищи, завязшей в железных зубах.
" Не бойся, Юлий, " говорила старуха, раздевая меня.
Где я? Пелена забвения окутала меня и я забыл: молод я или безнадежно стар. Горячие руки сильной мускулистой старухи ласкали мое тело, по которому пробегали бугристые судороги пробуждающихся влечений. Старуха взяла мое тело и положила его между собой и Кондером. Когда она укрыла всех тяжелым зеленым китайским пледом, я от духоты и смрада потерял сознание, которое голая старуха нашла и повела за собой. Я чувствовал себя беспомощным птенцом, брошенным на произвол судьбы. Ко мне подлетала двукрылая падаль и совала в рот красного извивающегося червя, напоминающего гипертрофированный клитор гермафродита. Я с отвращением заглатывал его и он, склизко проскакивая пищевод, копошился в желудке, доставляя мне адскую сладкую боль, прорываясь дальше в загаженные трубы сизых кишок. Сияющий орган ануса выталкивал его наружу, где жесткие клешни теплокровного насекомого подхватывали его и вновь подбрасывали вверх, чтобы летающая падаль ловила его и вновь совала мне в постоянно открытый рот, который заменил мне лицо.
60
" Что ты делаешь, старуха? " закричал протрезвевший Кондер.
" Я учу его понимать то, что он презирает.
" Мне это не нравится, " сказал Кондер и быстро вскочил с постели, на ходу натягивая длинные черные трусы. Старуха оставила в покое мое сознание и набросилась на Кондера. Свалив его на дощатый крашеный пол, она насиловала его длинным извивающимся клитором. Кондер беспомощно всхрапывал и рыдал, как дитя.
" Улыбайся, как Капитолина, " поучала его старуха, энергично двигая плоским задом.
" Оставь его! Иди ко мне, моя старость! " закричал я.
Старуха с удивлением повернула ко мне свое лицо и я увидел бесконечный ряд своих непрожитых лет, мятущихся, глупых, неоформленных в события неразвившейся жизни.
" Иди, иди ко мне, " повторил я, протягивая руки.
Уродливая колеблющаяся субстанция бросилась в мои объятия, и мы забылись в сладких неповторимых грезах взаимного понимания собственной обреченности.
" Что же ты, Анела? Как ты могла так поступить со мной?
" Юлий, мой милый мальчик, ты вызвал меня и забыл. Я решила
вернуть тебя через ужас, через кошмар видимого.
" Ты так и останешься такой старой и гадкой?
" Еще немного твоей любви и я вновь стану прежней девочкой с шоколадными волосами. Вернемся в наш океан, который избавит нас от наваждений громоздящихся реалий мира.
" Я не понимаю тебя.
" Не надо понимать. Попробуй почувствовать.
Мы вернулись в океан наших ощущений и плыли на желтом матраце к неведомым берегам будущего, где стояла снежная синяя деревянная горка, покрытая серебряным льдом, по которому мы с Анелой съезжали, лежа друг на друге, под свист румяных молодых друзей и счастливых подруг. Врезавшись в мягкую сугробную пыль, мы сладко целовались до синяков на пухлых губах. Потом вставали, отряхивая друг друга, и шли ко мне домой, и пили алый чай с толстыми поджаренными пирожками с вареньем, и улыбались друг другу. Мама смотрела на нас, подсаживалась рядом, говорила какие-то ласковые слова, от которых кружилась голова и на глаза набегали слезы.
" Какие вы хорошие!
Кто и по какому праву лишил меня счастья, исчезнувшего в прошлом и оказавшегося в неосуществимом будущем? Мой больной мозг, как большой паук, свивающий ткань смерти из ложных мудрствований, шагающей в бездну цивилизации, надорвался и стал извергать из себя монструальные потоки фантомных всполохов кинжальных идей, разорвавших радужную прелесть неведения.
Три моих тела разрывали мой дух на части: одно билось в розовых конвульсиях рядом с алчной и страстной старухой, другое предавалось безмятежному блаженству на крыше сарая, а третье убегало поспешно от умирающего учителя Омар Ограмовича. Я " безликий и созерцающий " тщетно пытался объединить их в одно, которому и была предоставлена счастливая возможность беспрепятственно блуждать во времени и пространстве.
61
Берлинский воздух был пропитан запахом сочных лаковых сосисок и янтарного пива. Вежливые улыбающиеся немцы уступали нам дорогу, и мы с Гретой чувствовали себя важными персонами в отечестве Гете и Бетховена. Сентябрьское утреннее солнце мягко золотило улицу, по сторонам которой зазывно располагались многочисленные уютные кафе.
" Юлий, давай выпьем по чашке кофе, " предложила Грета.
Я молча кивнул, и мы сели за один из столиков, весело поглядывая на проходящих мимо людей, дожидаясь официанта. К нам подошел Ликанац.
" Две чашки кофе и сигарет, " заказала Грета.
Я не мог не узнать Ликанаца в стройном, одетом во все белое, белозубом негре. Его выдал алый обрубок языка, который неловко вывалился за большие сиськообразные губы и тут же был затолкан обратно в белозубый рот.
" Не правда ли, наш официант очень симпатичный молодой человек? " спросила меня Грета.
" Чем же он понравился тебе?
" У него очень печальный взгляд. Он, видимо, много страдал.
Восхитительная Грета влюблялась во всех мужчин без исключения: в красавцев, в уродов, в черных и белых, желтых и коричневых. Она была настоящей женщиной, непрестанно ищущей приключений, которые, по ее мнению, прежде всего исходили от противоположного пола. "Женщины очень скучны, " говорила она мне, тесно прижимаясь тощим бедром на заднем сиденье шустрого фольксвагена, мчащегося из Берлина к месту моего будущего выступления перед студентами. " У меня нет и не было подруг среди них, потому что большинство их желает только одного: свить гнездо, выйти замуж и благополучно ждать старости, которая вытянет их груди, покроет морщинами кожу и выдернет из лобка последние волоски. Ах, Юлий, если бы ты знал, как я умею любить!". Она поворачивала ко мне свое изможденное юное лицо и страстно целовала в щеку. При этом шофер Карл зябко поеживался, как будто ему за шиворот кто-то засовывал скользкую холодную змейку.
" Оставь меня в покое, Грета. Я говорил уже тебе, что у меня в Германии чисто литературные интересы и немки, даже такие темпераментные, меня не интересуют.
Она обиженно надувала свои малиновые полные губки с сетью белобрысых еле заметных волосиков и умолкала. Сейчас же ее темные глаза вспыхивали искорками, как только к столу подходил Ликанац в обличье негра, и она сладко облизывалась, глядя на его непомерно вздутые мускулистые ягодицы.
" Нет, он определенно хорош
Я отпил глоток кофе и затянулся сигаретой. Германский мир мне уже порядком надоел своей размеренной экстравагантностью: много порядка, много пива, мало романтики, мало мистики. Численная последовательность существования была заметна во всем, и я был даже рад, когда в один из поздних вечеров в мой номер в гостинице случайно забрел хмельной соотечественник, развалился в кресле, выставил бутылки на журнальный столик и предложил отметить свой день рождения.
" Меня зовут Карл Вениаминович Стоишев. Я " по профессии бухгалтер.
" Так вы же умерли от белой горячки!
" И что же? Умер в России, воскрес в Германии, " невозмутимо ответил мой гость.
" И что же вы здесь делаете?
" Жду своего телесного истечения здесь на германской земле, чтобы потом воскреснуть где-нибудь в иной точке земного шара. Я, знаете ли, оптимист и верю в то, что когда-нибудь вновь вернусь в Россию, к своей любимой жене Лие Кроковне. Мне известно, что она увлеклась маститым писателем Куриногой, но это меня мало волнует, ибо он не знает бухгалтерского учета эзотерических реалий бытия и скоро должен исчезнуть безвозвратно в глубинах времени. Я ведь дистанцировал себя на всякий случай в облике вашего шофера Карла, и если я по незнанию своему перейду определенную черту, то именно он примет мою эстафетную палочку неистребимости.
" Я мало что понимаю в ваших словах, Карл Вениаминович, по-моему, вы говорите совершенно абсурдные вещи, потому что сам являюсь странником своего блуждающего больного мозга и твердо уверен в том, что никому еще не удавалось вернуться туда, откуда был начат путь истекающей жизни.
" Вы, милый мой, филолог, а я, в своем роде, математик и у нас с вами разные точки отсчета. Я начинаю свой путь с единицы, с числа, а вы "со слова, с буквы. Вы строите фразу, периоды, а я " конструкцию, которая, если и разрушится, то именно до изначальной единицы. Вам это понятно?
" В какой-то мере. Хотя и хотел бы вам возразить тем, что слова есть числа жизни, а числа " есть слова смерти. Поэтому мы, в какой-то мере, две стороны одной медали, болтающейся на груди вселенной.
" Мне знаком ваш трактат, Юлий. Алексей Федорович искал в слове спасения от абстракций и ввел его в мир абстракций, то есть, вышибал клин клином, и вы поступаете так же, то есть вы не оригинальны. Космическая бездна нема, но она наполнена прежде всего числами, или, если иначе выразиться, " немотствующим языком отсутствующих. Слово убивает, число рождает сущности, которыми мы и являемся. Вы тоскуете по своим умершим родителям, хотя и не понимаете, что тоскуете по числам, которыми они были обозначены. Предаваясь эйфории слов, вы пытаетесь вернуть в лоно своих понятий их эзотерику и причиняете им страшную боль. Словом нельзя сконденсировать жизнь и смерть, а числу все подвластно.
" Да, возможно, в ваших размышлениях есть много бесспорного, но я не хотел бы следовать за вами, ибо ваш путь уныл и сер.
" Да, быть бухгалтером бытия скучновато, но зато спокойно и выгодно. Ваши фантасмагории рано или поздно истощатся, и вы придете к единице, о которой я вам сказал в начале нашей беседы. Вы пойдете с ней, как с посохом, по пустынной равнине космоса и будете молчать, потому что никого там нет, кто бы смог на слово ответить словом. Вы еще вспомните меня. Прощайте.
Карл Вениаминович приподнялся с кресла, хохотнул и исчез.
62
" Нет, он определенно очень хорош, " продолжала утверждать Грета, смачно поглядывая на негра. " Я хочу отдаться ему.
" Ах, Грета, делай, что хочешь, но помни, что через полчаса нас ждут в библиотеке.
" Я успею, Юлий.
Она встала и вихляющей походкой направилась в павильон кафе. Я нащупал в кармане несколько марок, достал их и положил на стол, придавив пустой чашечкой из-под кофе. Я видел, как за стеклом павильона агрессивная Грета срывала белоснежную рубашку с Ликанаца, который умоляющими глазами смотрел на меня и беззвучно просил о помощи. Грета повисла на нем, обхватив тощими длинными ногами его поясницу. Ликанац истерично задергался, черный штырь выскочил из-под бледных ягодиц Греты и исторг плотный фонтан студенистой спермы на появившегося внезапно Платона в милицейской форме.
Платон достал из кармана брюк большой серый платок и стал нервно обтирать загаженный китель.
" Я вас привлеку к ответственности! " закричал он.
Грета ловко соскочила с Ликанаца и пустилась наутек.
" Остановись, распутница!
Но, не обращая никакого внимания на слова Платона, Грета лишь еще выше задрала юбку и бежала в неизвестном направлении по германской земле, вихляя бледными тощими ягодицами. Негр с расстегнутой ширинкой и высовывающимся из нее, качающимся из стороны в сторону от напряжения, черным штырем стоял перед Платоном смущенно и дерзко.
" А вы знаете, " обратился к нему Платон, " что будет говорить княгиня Марья Алексевна?
" Этого не знает никто, даже сам Фамусов, " буркнул Ликанац.
Я не мог не вмешаться в эту, обещающую быть интересной, беседу. Встав из-за столика и подойдя к павильону, я присоединился к двум сократистам.
" В литературе поставлено много интересных вопросов, на которые, может быть, и не следует искать какого-либо ответа. Она тем и отличается от жизни, что в ней зависающие вопросы могут себе позволить остаться без логически завершенных ответов. Не поэтому ли истинная литература бессмертна и вбирает в себя все существо жизни, которая только и движется от "А" до "Я"? Нам надо учитывать это и, пребывая в бытии, существовать, не утверждая, не обращаться к колючей проволоке категорических императивов, и тогда у нас всех не будет никаких проблем. Не правда ли, Платон?
– Может быть, и так, конечно. Но цель, обозначенная в ответах, следовательно, самоликвидируется, и к чему тогда стремиться должен человек? Литература – ширма бытия, декорация жизни. А сколь долго можно простоять средь декораций вне реальной жизни? Жизнь, к сожалению, не игра, а литература – игра, или то же "горе от ума", то есть болезнь и, следовательно, привлекать и прививать эту бациллу в организм жизни, значит подтачивать ее гармонические основы. Вы хотите, Скалигер, чтобы эстетические законы словесного искусства стали законами онтологического бытия? Вы, таким образом, хотите вольно или невольно, уничтожить жизнь? – Платон сурово поглядел на меня и громко высморкался в свой серый большой платок.
– Платон, вы не правы, – вмешался в беседу Ликанац. Его черный штырь стоял торчком и качался из стороны в сторону. – Скалигер говорит о другом. Если бы Грибоедов продолжил свою пьесу далее и мы бы знали, что скажет княгиня Марья Алексевна, то пьеса стала бы не гениальным явлением русской словесности, а обыкновенным демагогическим фактом российского бытия. А эти факты, я думаю, вам это известно, всегда были и будут нелепы, кровавы и грустны. Скучно на свете, господа. Чтобы пребывать в блаженстве, не надо искать ответов, как это делают и делали немногие гении в литературе, пусть их ищет сама жизнь. И ведь она их безусловно находит и разрешается порой такими лейбницевскими монадами, что нам, органическим субстанциям, приходится покидать ее русло.
– Вы не убедили меня, – сказал Платон и подошел еще ближе к Ликанацу и стал внимательно рассматривать его черный штырь. – Да, совершение полового акта в общественном месте наказуемо. Но, возвращаясь к нашей теме, я хочу сказать вам, Ликанац, что незавершение любых процессов и оставление их на произвол судьбы приводит к печальным реалиям. Если бы княгиня Марья Алексевна сказала свое слово в пьесе, то Чацкий, пожалуй бы и образумился, не умчался бы в свой "уголок", не баламутил бы общественность, не приобрел бы сомнительных последователей и российская жизнь естественным образом вышла из той критической ситуации, в которой оказалась. А так, элемент игры был внесен совершенно безответственно в жизнь, он стал приоритетен и взорвал ее платоническую сферу.
63
В словах Платона была своя правда, которая давила меня, как могильная плита придавливает робкие свежие ростки травы. Патология гениев ломала и будет ломать устои органической правильной жизни, взрывать своими волюнтаристскими вдохновенными устремлениями ее болото всеядности и покоя, и потому был вполне справедлив Платон, когда изгнал из своего "Государства" поэтов. Но он был справедлив по отношению к большинству. А разве большинство формирует идеалы, разве оно, пребывая в повседневной борьбе за существование, является тем источником света, к которому устремлены наши ночные мысли? Кровососущий нарост большинства изгадил землю и небо, и дать ему полную волю – он превратит и космос в забегаловку с лиловыми гамбургерами. Корытная психология влечет большинство только к потреблению, потому что давно получен ответ на вопрос об отношении человека к жизни, брошенный в мозговую хлябь большинства, отрешенным от мира меньшинством. Большинство строит магистрали, огораживает пространства, отхватывает от своего огромного тела кровавые куски, чтобы ими же накормить другую свою часть, и не может остановиться в этом безумном коловращении, потому что оно, проглотив, как удав, массу невзращенных индивидуумов, не может их переварить, ибо они изначально независимы друг от друга. Летающее облако саранчи покрыло земные пределы и слилось в единый ужас, многолицый, многоротый, пожирающий все и вся. Ницше и Мальтус восстали против этого ужаса и были сломлены и изнасилованы свиньей человечества. Достоевский забился в православной истерии, а Толстой бежал из века, сойдя с ума от своих роевых поллюций, бежал – как из коммуналки может бежать перекрасившийся граф, чтобы не сожрали вконец остатки иллюзий и грез по высшей гармонии.
Большинство нужно лишить слова, ибо оно прерогатива меньшинства.
Как только я подумал об этом, Платон смачно улыбнулся и бросился ко мне на грудь. Но вместо меня его принял в объятия Омар Ограмович.
– Вы неисправимый козел, Платон.
– Возможно. Но хочу уточнить: я горный козел, знающий, от кого и куда бежать.
Ликанац, не обращая на них внимания, подошел ко мне и шепнул в ухо: "Прошу вас, Скалигер, избавьте меня от него", – и глазами указал на качающийся черный штырь. Я снял с левой руки лайковую перчатку и обхватил алой газообразной ладонью напряженно пульсирующую плоть.
– Что вы делаете, – в ужасе воскликнул Платон. – За причинение тяжелых телесных повреждений последует наказание!
– У вас имеются принципы? – весело спросил Платона облегченно вздохнувший Ликанац, отшвырнув в сторону ногой скукоженную черную трубку.
– Тем и живу!
– В таком случае вы не козел, а баран. Не правда ли, Омар Ограмович?
Старик зло хихикнул и предложил всем присесть, раскинув черную бурку на асфальте. Ликанац быстро сбегал в павильон за шашлыками, и мы все вместе продолжили нашу беседу.
– Когда мы все прекратим свое существование в том или ином виде, дорогие мои друзья, – обратился Омар Ограмович к нам, – когда нашими спутниками и собеседниками будут только те, кто присутствует сейчас в нашем тесном кругу, мы поймем, что ничего и никогда, кроме нас, не существовало, что все, явленное нам, есть миф, что мы представляли других через себя, что мы продуцировали из своего мозга мир и космос, жизнь и человечество. Каждый, пребывающий в мире, одинок. Фантомы окружают его и в зависимости от того, что каждый из себя представляет, то и получит от пространства и времени. Мы еще не владеем тем спектром понятий, тем лексиконом, которым говорит с нами вселенная. Наши слова – это не слова, это жесты глухонемых детей. Мы находимся еще в костном составе отягощающей материи, которая диктует нам свою модель поведения. Наши слова, как воздушные шарики, прикреплены к ее мертвой костлявой руке. И она нас не отпустит до тех пор, пока не впадем в безумие, через которое выйдем к новым горизонтам бытия. Это попытался сделать Алексей Федорович, через микроскоп диалектики разглядывая слово. Но можно ли оперировать мозг, осуществляющий вербальную эманацию таким заржавевшим скальпелем ортодоксального научного познания? Он, как и все мыслители до него, потерпел поражение, увязнув в материальных дефинициях. Он испугался прыгнуть в бездну свободных мистических измышлений, хотя должен был это сделать, поскольку неведомая сила хранила его телесную оболочку предельно долго, питая его ищущий мозг амброзией высших абстракций. В трагическом ужасе воскликнул поэт: "Не дай мне бог сойти с ума!". А надо бы было просить об обратном. Но каждому свое, каждый беседует и просит только себя. Земная доктрина органического наступления выражается так: "путь к богу", "путь к дьяволу". А вы, друзья мои, стремитесь к своему безумию, потому что только оно даст освобождение из капкана материи.
Старик встал с бурки. Протянул руки в направлении заходящего солнца и сказал:
– Кант! Ты слышишь меня? Ты видишь меня?
64
Слезы полились из моих глаз. Я увидел себя в несущемся темном облаке саранчи, в огромном теле большинства, отхватывающем от себя кровавые куски и впихивающем их же мне в рот. Слова мои, как бурдюки, были наполнены калом, сизыми кишками, грязной перемолотой почвой, в которой копошились в адских муках мои органические братья.
– Жалкий старик! – воскликнул Платон. – Зачем ты вызываешь этого склеротика, когда я с тобой?
Омар Ограмович недовольно взглянул на румянощекого милиционера, но все же умолк и стал жевать беззубыми фиолетовыми деснами красный шашлык.
– Я, – продолжал Платон, – человек гигантских познаний, но доверчивый и простодушный, как дитя. И я хочу понять раз и навсегда, что происходит с человечеством, когда умирают боги, которым оно поклонялось? Вот ты, жалкий старик, – обратился вновь Платон к Омар Ограмовичу, – упомянул всуе Канта, который, кстати говоря, прежде всего боялся жизни – этой самой великой абстракции в мире ноуменов и который, видимо, поэтому умер девственником, потому что лоно жизни отвергло его и он растекся своей мозговой жижей на тысячах страниц мертвого безликого текста. Кант – это крокодил на солнцепеке чистого сознания, чутко ожидающей жертвы странствующего мозга, кровососущими сосудами связанного с миром феноменов. Он сожрал чувственную мозговую опухоль человечества и вместо нее поместил в его черепной коробке грифельную доску логического абсурда, на которой пишут все, кому не лень, что хотят и как хотят. Он – первый, кто деятельно начал рыть могилу чувству и последний, кто знал ему истинную цену.
– Что ты, в конце концов, хочешь сказать? – нетерпеливо воскликнул Ликанац.
– Я хочу сказать следующее: надо активно заполнять пустоты, образующиеся в результате естественного физиологического конца, в мире мысли. Нельзя ждать нового Бога, его надо создавать и срочным порядком этапировать в сознание человечества.
– Кого же ты предлагаешь избрать Богом? – спросил старик.
Платон молча повернулся ко мне и пал на колени. Я, сложив ладони крестом, положил их на стриженый затылок милиционера.
65
Если я Бог, то что я должен сказать человечеству, забредшему в своих иллюзиях в тупик, из которого выход многими конфессиями определен однозначно и безусловно альтернативен? Я никого и никуда не хочу звать, я никого не хочу спасать от самого себя, потому что только в великом своеволии проявления собственной натуры и может явиться общее благо, состоящее из индивидуальных попыток определить себя тем или иным образом в струящемся мире без начала и конца. Я – больной филолог, и вот фантазией своею вмиг ставший Богом, которым избрали меня мои же фантомы, кричащие мертвыми голосами из подсознания, в котором заложено все, что когда-либо знало и будет знать человечество. Чем же я не истинный Бог? Будда, Христос, Магомет – не они ли дали право каждому надеяться на свою сопричастность миру, и не она ли возбуждает тщеславие, которым каждый из нас обезображен? Придет миг, за которым не будет мига, придет слово, за которым не будет слова, наступит молчание, за которым не будет молчания и будет падать белый кристаллический снег с небес и будут кричащей обезумевшей толпой брести народы по горной тропе и везти меня на металлической телеге в золотых одеждах и просить меня об остановлении этого снега, который язвит их лица, как льющаяся кислота. Но я не смогу помочь им, и жизнь моя остановится, и смерть моя не придет ко мне. Те, кто выбирают Бога, те и убить его должны. С какой стороны света начнется затмение, и есть ли сторона света у затмения всеохватного и всеобъемлющего, как пустота, что поселилась в наших сердцах? Я не знаю. Стоматологический кабинет бессмертия примет всех, у кого обнажены нервы. Там поставят пластмассовые колодки на бледно-розовые десны и сунут в рот жвачку бытия, от которой лишь одна оскомина и тошнотворная горечь. Две самых светлых стороны человеческого существования – старость и младенчество беззубы. Они сосут струящийся мир, и он их любит дарением смерти и жизни.
66
– Ужасная жизнь! Ужасный город! Припомним день: я видел несколько литераторов, из которых один спросил меня, можно ли приехать в Россию сухим путем (он несомненно считал Россию за остров).
Бедный Бодлер с букетом цветов зла в худенькой белой ладони, и он так же, как неистовый Дали, преследуемый яичницей и увидевший во сне русскую девочку, которая, многие годы спустя, станет его музой и женой, – они, собираясь в своих богемных оазисах, и не представляли, что служат своей паранойей России-острову, плывущей в никуда. То она свободно отправляется в Германию, то во Францию, то в заповедную и загадочную Австралию, неся на себе монстров моих переживаний и грез. Исчезни, исчезни в пространство! Но она не исчезает, она обрастает чешуей загадочных метаморфоз истории, мистики, и футурологические кровотоки ее полнятся гноем и амброзией сомнений и наслаждений, живущих на этом острове. Может быть, именно на нем коротал свое одиночество великий Робинзон? Может быть, по нему взахлеб и в даль мчался полоумный Гоголь? Может быть, над этим островом пролетел черным ангелом Блок и сгорел, не выдержав его адского пепелища? Я устал быть на этом острове человеком. Я хочу быть на нем никем, блуждающим и никому не нужным отростком материи, которая меняет свои формы в зависимости от внешней среды! Я – вобла, я – клитор старухи, я -черный штырь Ликанаца, я – Бог! В чем мое истинное существо, в чем заключено мое истинное назначение? Кто ответит мне?
– Не валяй дурака, мой друг, – услышал я ласковый увещевательный голос. Я оглянулся и увидел веселого в васильковой рубашке писателя девятнадцатого века Арона Макаровича Куриногу.
– Да вы-то как оказались в дебрях моих размышлений ? – нервно спросил Скалигер.
– Ваши размышления страдают незавершенностью и некой маргинальностью, от которой следует избавиться следующим образом, – он демонстративно постучал себя по круглой голове полусъеденной воблой.
Я рассмеялся.
– Неужели вы думаете, что ваша голова подобна лампе Аладдина, постучишь, потрешь ли ее – все сразу свершается ?
– Напрасно-с, изволите смеяться и не верить. Вы сейчас вот почувствовали, как из вашего мозга исчезают элементы агрессии и недовольства?
Да, признаться, я почувствовал некое облегчение. В моей голове будто расцвел нежный цветок, радующийся синему небу, зеленой траве, золотому дождю.
– Что вы со мной делаете, Куринога? – обратился я ласково к писателю.
– О, это большая тайна, но я вам ее раскрою, потому что не будь ваших болезненных и агрессивных грез, не было бы вообще никого, а я так мечтаю еще раз встретиться с мадам Стоишевой! Вы просто не представляете, какого темперамента и ума эта женщина. Итак, все очень просто: девятнадцатый век в русской культуре и литературе сосредоточил в себе самое гармоничное и цельное, и это вам известно не хуже, чем мне. Я, являясь вашим продуцированным взглядом на русского писателя и взглядом единственным, хотя ваши метания в поисках собственных точек отсчета были довольно-таки продолжительными, сосредоточил в себе, или в головном мозгу-с, нечто вроде камертона, устраняющего всякие сложности и сомнения. Стучу воблой по собственной голове, и все в норме, и все спокойно. А воблой надо непременно-с стучать, ибо эта рыба – рыба глубоко русская, почвенная.
– Вы могучий дурак, Куринога!
– Что ж, обозвали, тем и запечатлели. А я очень хочу запечатлеться в вашем сознании. Вы ведь уже многих подзабыли. И они умерли в книге грез ваших и сомнамбул. А я хочу жить, хочу жить! – уже истерично возопил Арон Макарович и порвал на груди васильковую рубаху.
–Успокойтесь, Куринога, я вас никогда не забуду. Никогда!
Арон Макарович кинулся мне на грудь и поцеловал взасос своими толстыми губами, пахнущими пивом и воблой.
– Пойдемте со мной, Скалигер!
– Куда же это?
– Видите, вон вдалеке деревянная таблица. А на ней надпись: Россия-остров! Вот туда мы и двинемся вместе с вами. Да еще бы, было бы лестно-с для меня, если бы вы и Лию Кроковну прихватили.
Арон Макарович меня заинтересовал. Мои размышления о "России-острове", как нельзя лучше, сейчас совпадали с некой иллюзорной реальностью, которую мне явил мой же фантом.
– Хорошо, Куринога! Бог с вами! Пусть с нами путешествует и Стоишева.
Несдержанный Куринога возопил и омочил землю струей. На омоченном месте, словно деревце, произросла Лия Кроковна Стоишева, забытая мной библиотекарша, изучавшая Куриногу по учебникам.
– Но я одна не согласна, – засопротивлялась Стоишева, как только смогла произнести нечто членораздельное. – Мне нужен мой поклонник Аркадий молодой сильный человек в фиолетовом костюме.
– А был ли мальчик? – трагически вскричал Куринога.
– Был! – ответил я, и Аркадий явился на свет божий со своими фигурными великолепными мышцами. Он сразу же подскочил к Лие Кроковне и ущипнул ее за высокую крепкую грудь.
– Какое счастье, мы едем в Холмогоры!
– Что за Холмогоры ? – переспросил Куринога.
– Вы этого знать не можете, – вызывающе выкрикнул Аркадий.
– Господа фантомы! Я пригласил вас с тем, чтобы объявить вам пренеприятное известие: к нам присоединяется Ликанац, Омар Ограмович, Платон и ряд других попутно появляющихся образов в моем бессмертном мозгу. Итак, вперед, в Россию-остров !
С этими моими напутственными словами шумная группа двинулась вперед к идее, которая всячески избегалась великими умами.