355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Емельянов » Троцкий. Мифы и личность » Текст книги (страница 9)
Троцкий. Мифы и личность
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:20

Текст книги "Троцкий. Мифы и личность"


Автор книги: Юрий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)

У Лейбы таким постоянным союзником была семья Шпенцеров. Знаменательно, что после исключения Лейбы из училища, Шпенцеры сначала скрыли этот факт от его родителей, стараясь постепенно подготовить их к тяжелому удару и оправдать в их глазах поведение сына. Лейба оставался жить в их одесской квартире и приехал в Яновку лишь после начала обычных школьных каникул. Но, несмотря на «подготовку», мать Лейбы была так возмущена его поведением, что сначала отказывалась разговаривать с ним. Отец же отнесся к исключенному из школы более снисходительно. Троцкий считал, что «как он ни был огорчен, ему, очевидно, все-таки нравилась мысль, что его отпрыск, несмотря на звание первого ученика, дерзнул свистать высоким начальникам».

Видимо, этот случай укрепил привязанность Лейбы к Шпенцерам, вставшим на его защиту. Хотя формально воспитанием Лейбы занималась школа, нет сомнения в том, что его главными воспитателями в его школьные годы были Шпенцеры, являвшиеся типичными одесскими интеллигентами. Моисей Филиппович и его супруга не только приучили Лейбу к городским манерам и необходимости соблюдать режим дня, но и во многом повлияли на формирование его вкусов и взглядов. Хотя он полюбил чтение еще в Яновке, Троцкий замечал, что «в Одессе выбор книг был несравненно более широкий и было руководство, внимательное и доброжелательное… Чтение вслух по вечерам в первые годы моей жизни в Одессе составляло лучшие часы или, вернее получасы между концом домашних занятий и сном. Читал Моисей Филиппович обыкновенно Пушкина или Некрасова, чаще последнего», – вспоминал Троцкий.

Знакомство с русской классикой не ограничивалось прочтением книг. Среди знакомых Шпенцеров был Сергей Иванович Сычевский, знаток Шекспира, который однажды заставил Лейбу написать сочинение, сравнивая «Поэт и книгопродавец» Пушкина и «Поэт и гражданин» Некрасова. Сочинение тут же подверглось внимательному разбору.

Так же внимательно знакомили Лейбу и с западной литературой. Троцкий запомнил ответы Моисея Шпенцера на его пытливые вопросы по содержанию «Фауста» и «Оливера Твиста». Лейба читал и книги, которые Шпенцеры не разрешали ему читать, но которые он мог тайком взять в их богатой библиотеке. Так была прочитана запрещенная цензурой «Власть тьмы» Льва Толстого.

В доме Шпенцеров Лейба стал постоянным читателем газет. С особым удовольствием он прочитывал фельетоны Власа Дорошевича, которые постоянно публиковались в одесской печати.

Шпенцеры пристрастили Лейбу и к театру. Первый же спектакль «Назар Стодоля» произвел на него неизгладимое впечатление. Позже он «пристрастился к итальянской опере, которой очень гордилась Одесса. В шестом классе он стал давать платные уроки только для того, чтобы иметь деньги на театр».

«Любовь к слову», которую привила ему мать, Шпенцеры развили, и эта любовь, писал Троцкий, «сопровождала меня с ранних лет, то ослабевая, то нарастая, но несомненно укрепляясь. Писатели, журналисты, артисты оставались для меня самым привлекательным миром, в который доступ открыт только самым избранным». Под влиянием чтения Лейба сам пытался писать. Еще до поступления в школу он писал стихи. Во втором классе он попытался создать литературный журнал «Капля» и его усилия были положительно оценены преподавателем литературы. Впечатления же от театра привели его к попытке поставить с приятелем «Скупого рыцаря».

Очевидно, что приобщение Лейбы к литературе принесло свои плоды. В своих статьях и выступлениях Троцкий не раз обращался к образам русской классики, особенно часто используя произведения Гоголя и Салтыкова-Щедрина. Помимо известных произведений классиков русской литературы, к которым было принято прибегать в политической риторике, Троцкий нередко использовал и не столь часто цитируемые литературные сочинения (например, пьесу А.Н. Островского «Василиса Мелентьева»). Что же касается ведущих критиков и публицистов России XIX века, то Троцкий не только перечислял их имена, но и давал развернутые оценки взглядов Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Герцена. Во время ссылки Троцкий написал немало очерков, посвященных различным писателям России и стран Запада. Эти и другие работы Троцкого свидетельствовали о его широком знании русской и зарубежной литературы.

В Троцком оставило свой след и возникшее еще в детстве увлечение – чтение фельетонов. Не случайно Бернард Шоу назвал Троцкого «королем фельетонистов».

Активное приобщение Лейбы к достижениям мировой, и прежде всего русской, культуры в семье Шпенцеров сопровождалось и формированием его общественно-политических взглядов. Троцкий характеризовал воззрения, господствовавшие в семье Шпенцеров, как «умеренно-либеральные на гуманитарной подкладке… тумано-социалистические симпатии, народнически и толстовски окрашенные». Троцкий вспоминает: «На политические темы почти никогда не говорили, особенно при мне: возможно, что тут были прямые опасения, как бы я не сказал чего лишнего товарищам и как бы не накликать беды». И далее: «Среда, окружавшая меня, была аполитичной, …но безотчетные стремления мои были оппозиционными. Была глубокая неприязнь к существующему строю, к несправедливости, к произволу».

Объясняя причины появления у него оппозиционности в столь раннем возрасте и в «аполитичной среде», Троцкий писал, что она возникла от многих обстоятельств, в том числе «из гуманного духа в семье Шпенцера, из чтения стихов Некрасова и всяких других книг, изо всей вообще общественной атмосферы».

Нет сомнения в том, что, читая книги Лейбе или комментируя газетные заметки, прочтенные им, откликаясь на его рассказы о театральных спектаклях или событиях школьной жизни, Моисей Шпенцер и его супруга вольно или невольно прививали ему взгляды, принятые в их семье и типичные как для одесской, так и значительной части российской интеллигенции. К этому времени многие евреи порвали с изолированностью местечковой жизни и интегрировались в российское общество, принимая вкусы, взгляды и стиль поведения различных социальных классов и слоев. Этот процесс совершался так быстро и так явно, что Фридрих Энгельс в одном из своих писем Карлу Марксу писал о том, «как Россия умеет русифицировать немцев и евреев», иронично замечая, что «даже у евреев вырастают там славянские скулы».

Но если Бронштейны, интегрировавшиеся в слой российских землевладельцев и торговых людей, принимали привычки и ценностные ориентации русских помещиков и капиталистов, то умственный труд, который был основным занятием Шпенцеров, предопределил их место среди быстро растущей российской интеллигенции. Образ жизни и мысли, сложившиеся в местечках или торговых конторах, был неуместен в этой социальной прослойке. В центре внимания российских интеллигентов находились не состояние рынка на те или иные товары, а важнейшие вопросы мирового и российского общественного развития. Они должны были неплохо разбираться не в толковании древних религиозных книг, а в современных идейно-политических течениях. Они должны были быть в курсе последних достижений культуры Запада и России.

Порой такие требования были непосильны для людей, обременных каждодневным трудом по своей профессии и домашними заботами. Поэтому значительная часть российской интеллигенции всецело полагалась на мнения, высказанные ведущими специалистами в той или иной сфере общественных дел и культуры. По этой причине был так велик в России авторитет литературного критика или журналиста-обозревателя. (Впоследствии Троцкий немало преуспел на этом поприще.)

Литературные критики и авторы журнальных обзоров становились поводырями основной массы интеллигенции, навязывая ей свои вкусы и, главное, идейно-политическую ориентацию. Интеллигенция безоговорчно принимала эти оценки, проявляя крайнюю категоричность в их отстаивании. М.О. Гершензон не слишком преувеличивал, заметив: «Общественное мнение воспрещало зачитываться Фетом под страхом по крайней мере насмешки… В лице своих духовных вождей – критиков и публицистов она (интеллигенция. – Прим. авт.) творила партийный суд над свободной истиной творчества и выносила приговоры: Тютчеву – на невнимание, Фету – на посмеяние, Достоевского объявляла реакционным, Чехова индифферентным, и пр.». Знаменательно, что Троцкий, перечисливший немало фамилий своих любимых с детства писателей и поэтов, ни единым словом не упомянул имена, на которые, по оценке Гершензона, было наложено «табу» интеллигенции.

Слепое подчинение «общественному мнению», сформулированному в журналах и газетах, и физическая невозможность достаточно глубоко разобраться во многих вопросах, выходивших за круг компетентности специалистов умственного труда, нередко порождали их верхоглядство и вели к имитации всезнайства. Далеко не всякий российский интеллигент был способен, подобно великому ученому Ивану Павлову, признаться в своем невежестве в целом ряде вопросов, особенно тех, которые были далеки от круга его непосредственных занятий. Оказываясь в рядах российской интеллигенции, уроженцы местечек и воспитанники хедеров обнаруживали, что они присоединялись к социальному слою, для самосознания которого было характерно такое же преувеличенное представление о своем интеллектуальном и духовном превосходстве над окружающими, как и для ортодоксальных евреев.

Само понятие «интеллигенция» для обозначения лиц, профессионально занятых умственным трудом, было введено писателем П. Боборыкиным в 70-х годах XIX века. В «Толковом словаре» Владимира Даля, вышедшем в свет в 1881 году, давалось такое определение этому слову: «Разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Это определение, предполагавшее, в частности, некоторое сомнение в «разумности» и «умственной развитости» остальной части «жителей», ко многому обязывало. Лица умственного труда составляли лишь 2,7% населения России. Многие из них воспринимали себя в качестве представителей нового самопровозглашенного сословия и единственной «умственно развитой силы», способной разумно устроить общество и играть ту же роль, которую играли руководители «третьего сословия» в годы французской революции. Многие интеллигенты подхватили народнические идеи о решающей роли «героя», который поведет за собой толпу. Эти идеи лишь усиливали самомнение интеллигенции о своем высоком историческом предназначении. В своей работе «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», написаной в 1895 году, Плеханов писал: «Как ни любит герой толпу, как ни полон он сочувствия к ее вековой нужде, к ее беспрерывным страданиям, – он не может не смотреть на нее сверху вниз, не может не сознавать, что все дело в нем, в герое, между тем, как толпа есть чуждая всякого творческого элемента масса, что-то вроде огромного количества нулей, получающих благотворное значение только в том случае, когда во главе их снисходительно становится добрая, «критически мыслящая» единица». По мнению Плеханова, такие идеи были «основою страшного, можно сказать отвратительного самомнения «критически мыслящей» немецкой «интеллигенции» сороковых годов, а в настоящее время порождают «тот же недостаток и в интеллигенции России».

В то же время преувеличенные представления о своей роли в обществе и поверхностно воспринятые идеи об общественном развитии в интеллигентской среде часто не выдерживали испытания временем. Следствием этого были постоянные идейные метания среди значительной части интеллигенции, внутренняя противоречивость их идейно-политических позиций. Представление о своем руководстве народом сочеталось с «поклонением народу», что, по оценке Н.А. Бердяева, являлось основным «моральным догматом большей части интеллигенции». Это «поклонение» заставляло многих интеллигентов заниматься просветительской и благотворительной работой, «идти в народ», поддерживать начинания, направленные на улучшение положения народа, и приветствовать те художественные и публицистические произведения, в которых обращалось внимание на острые проблемы подавляющего большинства населения страны.

Заслуги российской интеллигенции в привлечении внимания к положению большинства народа и усилия многих лиц умственного труда., по облегчению его участи были очевидны. Правда, зачастую «поклонение перед народом» превращалось в повторение стереотипизированных фраз людьми, которые не имели ясного представления о подлинной жизни народа. Это несоответствие между иконописным образом «народа» и реальностью высмеял Максим Горький в романе «Жизнь Клима Самгина»: «Чтобы легче было любить мужика, его вообразили существом исключительной духовной красоты, украсили венцом невинного страдальца, нимбом святого…» В интеллигентской семье Самгина мальчик с детства привык повторять стихи Некрасова, а поэтому, оказавшись на сельской ярмарке, он не узнал людей из народа, совершенно не похожих на сложившиеся у него представления. «Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных людей. Стихами, которые отец заставлял его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку: «А где же настоящий народ, который стонет по полям, по дорогам, по тюрьмам, по острогам, под телегой, ночуя в степи?» Старик засмеялся и сказал, махнув палкой на людей: «Вот это он и есть, дурачок!»

Постоянно читал Лейбе стихи Некрасова и Моисей Шпенцер. Их чтение, разборы его произведений, а также книг других авторов, которые писали о тяжкой доле народа, разговоры в семье Шпенцеров заставляли подростка по-иному взглянуть на положение тех, кто работал на его отца. Еще во время первого пребывания Моисея Шпенцера в Яновке Лейба стал свидетелем его реакции на наказание работника. «Когда приказчик отхлестал однажды длинным кнутом пастуха, который продержал до вечера лошадей у воды, Моня побледнел и сказал сквозь зубы: «Какая гадость!» И я чувствовал, что это гадость. Не знаю, почувствовал бы я это без него. Думаю, что да. Но во всяком случае он помог мне в этом, и уже это одно привязало меня к нему на всю жизнь чувством благодарности».

Возвращаясь в деревню на школьные каникулы, Лейба все чаще обращал внимание на примеры бедственного положения людей из народа. Теперь он замечал «босую женщину… мать полоумного подпаска Игнатки», которая пришла просить деньги у отца Лейбы. «Но дома никого нет и некому дать рубль. Она будет ждать до вечера».

Лейба обратил внимание и на то, как его отец забрал у мужик.) корову, которая забрела в хозяйское поле. «Отпустите, ради Бога, корову», – просил мужик и «клялся, что не пустит ее больше и хлеба. Отец отвечал: «Корова твоя съест на гривенник, а убытку сделает на десять рублей». Мужичок повторял свое, и в мольбе его звучала ненависть. Сцена эта потрясла меня всего, насквозь, до последних фибр в теле».

Впрочем, эти эпизоды не мешали Лейбе помогать отцу в исполнении хозяйских обязанностей. Троцкий вспоминал, что «во время каникул я бывал за счетовода, т. е. вперемежку со старшим братом и старшей сестрой записывал в книгу нанятых рабочих, условия найма и отдельные выдачи продуктами и деньгами… Обманов при расчете никогда не было, но условия договора истолковывались всегда жестко». Правда, Троцкий уверял, что он старался отстаивать интересы работников и «это раздражало отца».

Защита интересов народа связывалась в сознании интеллигенции не только с оказанием посильной помощи нуждающимся, но так же предполагала активную критику существующих порядков, которая перерастала в борьбу против существующего строя. Оппозиционность, которой пропитался Лейба Бронштейн в семье Шпенцеров, органично соответствовала господствующим настроениям значительной части российской интеллигенции. В своей статье «Интеллигенция и революция», П.Б. Струве писал: «Идейной формой русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства и враждебность к нему».

Характеризуя воспитание молодежи в «общественной атмосфере» 90-х гг., М.О. Гершензон писал: «Юношу на пороге жизни встречало строгое общественное мнение и сразу указывало ему высокую, простую и ясную цель. Смысл жизни был заранее установлен общий для всех, без всяких индивидуальных различий… За всю грязь и неурядицу личной и общественной жизни вину несло самодержавие – личность признавалась безответственной».

Возможно, что легкость, с которой Лева подчинился этим новым установкам, объяснялась привитой с детства верой в необходимость беспрекословно соблюдать бесконечное количество правил и запретов. Теперь на смену заветам древней иудейской религии приходили правила и запреты захватывающей воображение веры самых просвещенных людей, которых он когда-либо знал.

Как и религиозная система мышления, вера многих российских интеллигентов исходила из непримиримой борьбы Добра (на стороне которого выступали они) и Зла (на стороне которого находились власть имущие). Говоря о склонности многих интеллигентов к упрощенному морализаторству, С.Л. Франк писал в статье «Этика нигилизма»: «Русский интеллигент не знает никаких абсолютных ценностей, никаких критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые». Простота основных установок новой веры делала ее удобной для усвоения подростковым сознанием. Более того, в ту пору среди интеллигенции было распространено преклонение перед максимализмом молодежи. Это позволило С.Н. Булгакову в статье «Героизм и подвижничество» говорить о «духовной педократии» российского общества. Он писал об «уродливом» соотношении, «при котором оценки и мнения «учащейся молодежи» оказываются руководящими для старейших, перевертывает вверх ногами естественный порядок вещей и в одинаковой степени пагубно и для старших, и для младших».

Искусственное поддержание в этой среде «молодежного стиля» в мыслях, речах и поведении неизбежно способствовало созданию эмоционально взвинченной, постоянно раздраженной атмосферы. Скорее всего, М.О. Гершензон не сильно преувеличивал, описывая в своей статье «Творческое самосознание» душевное состояние большинства российской интеллигенции тех лет: «Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией; между нами почти нет здоровых людей – все желчные, угрюмые, беспокойные лица, искаженные какой-то тайной неудовлетворенностью; все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены». Раздражительность и неуживчивость, склонность к перепадам настроения между экзальтированностью и приступами уныния и плаксивости, характерные для Лейбы Бронштейна, были в такой среде обычным явлением, а склонность к истеричности – нормой поведения.

В это время немало молодых евреев присоединялись к наиболее радикальным, революционным кругам российской интеллигенции. Солженицын приводит выдержку из книги И.О. Левина «Евреи в революции», в которой говорится: «Власти революционной стихии поддались не только низшие в социальном отношении слои еврейского населения в России», но это движение «не могло не охватить и значительных кадров полуинтеллигенции и интеллигенции в еврейском народе».

Действуя в соответствии с принципом, сформулированным С. Лурье, многие евреи-интеллигенты видели в российской интеллигенции силу, оппозиционную правительству, а потому присоединялись к ней. Вероятно, подобные взгляды прививались Лейбе в «аполитичном» доме Шпенцеров, но не напрямую, а исподволь вместе с комментариями произведений литературы. Свою лепту в политическое воспитание ребенка вносили и гости Шпенцеров. Лейба запомнил, как после чтения его сочинения о стихотворениях Пушкина и Некрасова С.И. Сычевский продекламировал стихотворение А.К. Толстого «Сон Попова», полного злой иронии по адресу петербургских высших чиновников. Чтение же фельетонов Дорошевича, направленных против градоначальника Одессы контр-адмирала Зеленого и деятельности правоохранительных органов, вооружали мальчика дополнительными аргументами против властей.

Прочтя фельетоны Дорошевича, выслушав «неисчислимые анекдоты, которые одесситы передавали друг другу шепотом» о градоначальнике, Лейба не мог не воспринимать его иначе как в соответствии со сложившимся представлением. Поэтому ему было «вполне достаточно» увидеть Зеленого «только один раз, и то лишь со спины», чтобы запомнить его как грубияна и ругателя. Более того, воспоминание об этой короткой встрече с градоначальником Одессы служило Троцкому самым убедительным примером для оценки российских властей. Он писал: «Когда я хочу восстановить в памяти образ официальной России в годы моей ранней юности, я вижу спину градоначальника, его протянутый в пространство кулак и слышу хриплые ругательства, которые не принято печатать в словарях». Такой образ соответствовал расхожему представлению многих интеллигентов о российских властях, олицетворявших в их глазах грубую, дикую силу.

Позже Троцкий в таком же духе изображал и царя. Он утверждал, что для Николая II характерны «злость, животная мстительность», «ненасытная кровожадность», «ненависть к мысли человеческой», а сам монарх – это «дрянная фигура из мусорного ящика человечества», которая «становится единственной в своем роде по злодейству и преступности». Он именовал императора «коронованным главой православно-церковного насилия и барышничества».

Вероятно, в семье Шпенцеров и среди их друзей исподволь развивалась неприязнь к православным священникам и православной вере. Суждения, услышанные ребенком в доме, где он воспитывался, относительно священников, вероятно, способствовали тому, что Лейба выбирал из своих впечатлений те, что укладывались в шаблонные негативные представления о русском православном духовенстве, как о сословии святош, поведение которых не соответствует проповедуемым ими высоким моральным принципам. Из многих встреч с православными священниками в детстве Троцкий запомнил батюшку, который вместе с некоей барыней навещал Яновку и «вытащив из кармана полосатых брюк серебряный портсигар с монограммой, …закуривал папиросу и, ловко пуская кольца дыма, рассказывал, в отсутствие барыни, как она в романах читает одни только разговоры. Все улыбаются из вежливости, но воздерживаются от суждений, так как знают, что батюшка все передаст барыне, да еще и присочинит».

В схожем неприязненном духе был описан и священник, преподававший «Закон Божий» в училище Св. Павла. Троцкий характеризовал его так: «Поп, племянник архирея и, как говорили, любимец дам, был молодой блондин писанной красоты, под Христа, только вполне салонного, в золотых очках, при пышных золотистых волосах, вообще невыносимого благолепия. Когда его класс покидали иноверцы, священник, по словам Троцкого, «всегда делал особое лицо, глядя на выходящих с выражением презрения, чуть смягченного истинно христианской снисходительностью. «Вы куда?»– спрашивал он кого-нибудь из выходящих… «Мы – католики», – отвечал тот. «А, католики, – повторял он, покачивая головой, – так, так, так… А вы?»– «Мы– евреи…» «Еврейчики, еврейчики, так, так, так…» Троцкий писал, что он «остро ощущал… покачивание попика головой по поводу «еврейчиков». Национальное неравноправие послужило, вероятно, одним из подспудных толчков к недовольству существующим строем».

Если малозначительное свидетельство о покачивании священником головой при встрече с еврейскими детьми использовалось как бесспорное доказательство «национального неравноправия», то это означало, что в сознании мальчика прочно сформировались заведомо предвзятые и негативные представления о русской православной церкви. Характерно, что все раввины и преподаватели иудаизма, с которыми встречался Троцкий в детстве, были запечатлены в его автобиографии с большой симпатией. Отчужденное же отношение к христианской церкви, сложившееся еще на уроках в хедере, получало поддержку в скептических и насмешливых настроениях многих русских интеллигентов относительно православной веры и священников.

Неприязненное отношение к духовной и светской власти органично перерастало в отвращение ко всей стране и идеализацию жизни за ее пределами. Эти настроения были широко распространены среди российской интеллигенции. В романе «Бесы», написанном за 6 лет до рождения Лейбы Бронштейна, Ф.М. Достоевский изобразил писателя Кармазинова, который «надменно усмехается над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях перед великими умами Европы». В этом же романе он описал и «маниака», который выкрикивал в зал: «В Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии – торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар в память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины». Достоевский знал, что такие заявления встречали энергичную поддержку среди русской интеллигенции, а поэтому, описывая реакцию на речи Карамзинова и «маниака» общества провинциального русского города (а не собрания еврейских коммерсантов Одессы), он с горькой иронией замечал, что им «аплодировали чуть ли не половина залы; увлекались невиннейшие: бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга?» Очевидно, что Достоевский имел основания для изображения таких писателей и подобных «маниакальных» ораторов, а также восторженного восприятия интеллигентным обществом антипатриотических речей.

Если преклонение перед Западом было характерно для многих русских интеллигентов, то в космополитизированной Одессе, имевшей постоянные торговые связи с Западом, эти настроения были особенно сильны. Говоря о состоянии умов части одесской интеллигенции, Исаак Дейчер писал: «Одно чувство проявлялось очень явно: заветное стремление к Европе и ее цивилизации, к Западу вообще и его свободам. «Запад» был как видение земли обетованной – он давал компенсацию и утешение за жалкую и бедную реальность России. Для еврейской интеллигенции эта часть мира… оказывала особое очарование. Для большой части нееврейской интеллигенции Запад также был антитезисом всего, что они ненавидели дома: Священный Синод, цензура, кнут и каторга».

О популярности таких взглядов писал и Троцкий: «Параллельно с глухой враждой к политическому режиму России складывалась незаметным образом идеализация заграницы – Западной Европы и Америки. По отдельным замечаниям и обрывкам, дополненным воображением, создавалось представление о высокой, равномерной, всех без изъятия охватывающей культуре. Позже с этим связывалось представление об идеальной демократии». Троцкий признавал: «Эта идеализация, незаметно всосанная из окружающей мещански-либеральной среды, держалась и позже, когда я стал уже проникаться революционными взглядами».

Из этих слов может создаться впечатление, что Троцкий с годами избавился от «идеализации» Запада, но на деле это было не совсем так. Хотя логика идейно-политической борьбы, в которую оказался вовлечен Троцкий, превратила его в противника общественного строя западных стран, он не отказался от представлений о том, что Запад стоит в авангарде мирового развития и является примером для остального человечества. Критические же замечания Троцкого в адрес Запада в момент написания своей автобиографии были связаны с тем, что он был тогда расстроен тем, что ни одна из стран Западной Европы и Северной Америки не соглашалась предоставить ему политическое убежище. Говоря о том, что он некогда верил в западную демократию, Троцкий с раздражением писал: «Я бы, вероятно, очень удивился, если б мог услышать, – что германская республика, увенчанная социал-демократическим правительством, допускает монархистов, но отказывает революционерам в праве убежища».

Возможно, с годами Троцкий стал более критически относиться к Западу, но он сохранял верность обретенному еще в одесском детстве представлению о непроходимой культурной пропасти между «передовым Западом» и «отсталой Россией». Вскоре после написания своей автобиографии, Троцкий стал работать над книгой об истории Октябрьской революции. В главе «Особенности развития России», написанной им в 1931 году, он выразил свои взгляды на Россию, которые сложились в его сознании еще во времена учебы в Одессе. С точки зрения Троцкого, неблагоприятное природное и международное окружение обусловило всестороннюю отсталость России: «Население гигантской и суровой равнины, открытой восточным ветрам и азиатским выходцам, было самой природой обречено на отставание… Основной, наиболее устойчивой чертой истории России является замедленный характер ее развития с вытекающими отсюда экономической отсталостью, примитивностью общественных форм, низким уровнем культуры».

Тотальная «отсталость» находила, по оценке Троцкого, проявления в самых различных сторонах российского общества. Троцкий писал о «недоношенности русского феодализма», отмечал «бесформенность классовых отношений», «скудность внутренней истории», «ленивый ум московитян». По словам Троцкого, «Восток дал» России «татарское иго, которое вошло важными элементами в строение русского государства». В результате «государство в России… приближалось к азиатской деспотии». Запад отчасти помог России освоить некоторые «материальные и идейные завоевания передовых стран», но это не изменило характера страны. «Скудность не только русского феодализма, но и всей русской истории, наиболее удручающее свое выражение находила в отсутствии настоящих средневековых городов, как ремесленно-торговых центров».

В последних строках этой книги Троцкий писал о том, что Россия смогла создать «лишь поверхностные подражания более высоких западных образцов». По его оценке, российская культура дала миру лишь «такие варварские понятия, как «царь», «погром» и «кнут». Казалось, что изучение в школе русской литературы, чтение русских поэтов в доме Шпенцеров, посещения русских спектаклей пригодились Лейбе Бронштейну лишь для успешной сдачи экзаменов. И хотя он мог к случаю процитировать русских писателей, он, очевидно, воспринимал их как примеры отсталой культуры.

Нет сомнения в том, что установки на «оппозиционность» к государственным властям, православной религии и всей России были прочно заложены в сознании Лейбы Бронштейна в годы его «окультуривания» в семье одесских интеллигентов. Заодно там он обрел навык отличать «правильные» взгляды от чуждых ему, «неправильных». Троцкий вспоминал, как это различие «сам для себя резко обнаружил в соприкосновении с двумя товарищами по классу: Родзевичем и Кологривовым». Оказавшись в семье Родзевича, отец которого был полковником, Троцкий, по его словам, «раза два натолкнулся на что-то чуждое и беспокоящее, даже враждебное: это когда вскользь коснулись религии или власти. Был в семье тон консервативного благочестия, который я почувствовал, как толчок в грудь».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю