Текст книги "Студенты"
Автор книги: Юрий Трифонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Сергей подошел к Лагоденко, который, усевшись на столе, курил с задумчивым видом и сосредоточенно разглядывал свою ладонь.
– А ты, Петр, напал на старика не очень-то честно, – сказал Сергей укоризненно. – Действительно передернул…
– Это что же?
– Ты не понял или не захотел понять его: он советует нам обращаться к темам классической литературы для того, чтобы мы приобрели опыт, литературоведческие познания, – понимаешь? Нам будет легче тогда работать над современными произведениями. Это же элементарно!.. Ну, а какая могла быть у него другая причина? Ну?
Лагоденко разглядывал свою ладонь – вертел ее перед глазами, раздвинув пальцы, собирал горсткой, потом сжал руку в кулак и тяжело оперся им о стол.
– Другая? Да очень простая, – он сощурил на Палавина упрямые угольно-черные зрачки. – Он равнодушен к советской литературе. Даже просто не знает ее, не читает.
– Во-первых, по советской литературе у нас есть специальный консультант – доцент Горлинков. А во-вторых, это неверно, ложь! Он выписывает на дом все толстые журналы! Я знаю, видел! Да как может профессор русской литературы…
– Выписывать-то он выписывает, – перебил его Лагоденко. – Ясно, он должен быть в курсе событий. Но главным образом он читает рецензии на книги, это не так утомительно.
– Да откуда ты знаешь?!
– Так. Чую. – Лагоденко с серьезным видом потянул носом. Он притушил папиросу в чернильной лужице на столе, спрыгнул на пол и с хрустом выпрямил свое плотное, широкое в груди тело. – Вы вот щебечете: ах! ах! Сборник!.. Ах, Борис Матвеевич!.. А Борис Матвеевич только лишний раз доказал свое равнодушие к нашим делам – чуть не забыл о самом главном сказать. Хорош руководитель!
Аспирантка Камкова, величественная, полная блондинка в очках, похожая лицом и бюстом на мраморную кариатиду, внушительно отчеканила:
– Я вам все-таки советую, Лагоденко, уважительнее говорить о своих профессорах. На третьем курсе излишний гонор вредит.
– Когда вы были на третьем курсе, девочка, я был уже на последнем курсе войны, – сказал Лагоденко, смерив Камкову небрежным взглядом. – Но дело не в том. Я что толкую – у меня не лежит душа писать тысяча первую работу об Иване Сергеевиче Тургеневе, тем более что ничего оригинального об Иване Сергеевиче я сказать пока не могу. А я хочу подумать над новыми советскими книгами, постараться понять, что в них хорошо, что плохо, и пусть моя работа будет еще не глубокой, не всегда убедительной, но она будет искренней, верно направленной и нужной. И главное, интересной для меня! В тысячу раз более интересной, чем тысяча первое разглагольствование о Базарове или Данииле Заточнике!
– Петя, это уже крайность, – сказала Нина.
– Лучше эта крайность, чем обратная!
– Нет, не лучше! Это опасная, это вредная крайность! – взволнованно и сердито заговорил Федя Каплин, подступая к Лагоденко. – Что значит «мне интересней»? Что за вкусовщина? У нас здесь научное общество, а не «Гастроном»! Мы учиться должны, работать!.. А то, подумаешь, выискался защитник советской литературы! Это демагогия!.. Да и в конце концов… в обществе ты не состоишь, а только всех баламутишь! Довольно! Мы не позволим тебе наскакивать на Бориса Матвеича и вообще… всех тут разлагать!
– Ну, Федя, ты уж слишком! – сказал Сергей примирительно. – Петр никого не разлагает…
– А надо бы, – усмехнулся Лагоденко. – Пора кой-кого разложить.
– Так вот, изволь вступить в члены общества, тогда и будешь говорить. Все ему нипочем, никаких авторитетов – подумаешь, сверхличность! Учиться надо, вот что!
Сергей вздохнул и закивал озабоченно:
– Это главное, конечно. А тебе, Петр, особенно важно учиться, не забывай…
Вадим заметил, что Лагоденко помрачнел вдруг, хотел что-то ответить, но сжал губы, только желваки напряглись на скулах. И Вадиму стало неприятно, точно эти обидно-снисходительные слова относились к нему самому.
– Да что вы напали на него? Учителя! – сказал Вадим, решительно шагнув к Лагоденко. – Напали и грызут, грызут… Ведь он же прав в основном? Прав! Козельский действительно равнодушный к нам человек. И вообще равнодушный. И относится он к нашему обществу так же, как к новой литературе, – иронизирует в душе. Я в этом на сто процентов убежден. Формалист он, кладовщик от науки – вот он кто!
– Да с чего ты взял? – возмущался Федя. – Где доказательства?
Вадим не любил затевать споры на людях, но если уж затевал – не умел сохранять при этом хладнокровие, быстро раздражался, повышал голос. Он и теперь сразу же нахмурился, заговорил резко:
– Да, он не считает советское литературоведение наукой! Он сам говорил: «Я, говорит, не газетный борзописец-рецензент, которому копейка цена, я ученый и занимаюсь классикой». Ну конечно! Там-то спокойней: есть установочки, формулировочки, все много раз обговорено, гремели споры – слава богу, давно отгремели. Там безопасно! А здесь самому надо думать, спорить – того гляди ошибешься. И главное, неинтересно ему это. Ведь воспитан он на старой русской литературе…
– А мы на чем воспитаны? – спросил Сергей. – Мы-то с тобой…
– Всякое бывает воспитание, – жестко перебил Вадим. – Советская литература не на пустом месте выросла, тоже на русской классической воспитывалась. А как же?.. Но еще больше – на новых идеях, на коммунистических идеях…
Разговор перекинулся к последним советским романам. Тут уж началась в полном смысле словесная драка. Каждая книга вызывала самые яростные и противоречивые суждения: «Ерунда!», «Фальшивка!», «Лучшая вещь о войне!», «Дамское рукоделье!», «Это все для детей!», «Это настоящая правда!» Сергей и Каплин наседали на Лагоденко, пытаясь вернуть его в область теоретического спора:
– Ну хорошо, а основное отличие соцреализма от критического?
– Да возьмите Горького…
– Только без цитат – своими словами!..
– Ну, я вижу, вы тут до ночи засели, – сказала вдруг Лена, которая долгое время молчала и задумчиво сидела среди споривших. – Мне домой пора.
Она поднялась, перекинула через плечо свою кожаную сумку на ремне, с монограммой «Е.М.» и попрощалась. Вадиму хотелось сейчас же пойти за ней, но почему-то он не мог встать с места. Он уже не слушал спора. Несколько минут просидел он в аудитории и вдруг встал с такой поспешностью, словно куда-то опаздывал.
– Я, пожалуй, пойду. Время позднее, – пробормотал он, глядя на часы.
– Ты уже наполовину ушел, – сказала Нина, усмехнувшись.
Никто, кроме Вадима, который так потерялся, что не сумел ответить, не услышал этого замечания. Сергей и Лагоденко рассеянно пожали ему руку.
Он вышел в коридор. Из аудитории несся ему вдогонку раскатистый голос Лагоденко:
– …не доказательство? Ну хорошо. Ли Бон! Кого из русских писателей тебе было интересней всего читать?.. Да, на родине!
Ли Бон заговорил что-то невнятно и взволнованно, тонким голосом. Торжествующий бас Лагоденко прервал его:
– Ты понял? Советская литература стала мировой, потому что всему миру интересно узнать нашу жизнь… – Вадим шел по коридору, и голос Лагоденко быстро затихал: – И это простые люди, не формалисты…
Вадим выбежал из дверей института во двор. Лены нигде не было. Она ушла и была уже далеко, наверно, ехала в троллейбусе.
Голые деревья тихо шумели на ветру в пустом сквере. Вадим остановился возле ограды. Ему захотелось теперь вернуться обратно, в аудиторию, где шел интересный и увлекший его спор, но нелепое, ложное чувство неловкости удерживало его, и он знал, что не вернется.
«Я веду себя глупо, – подумал он с раздражением. – Нет, надо быть проще. Ведь так или иначе, все уже видят…»
Известие о подготовке сборника сразу оживило деятельность НСО. Заметно оживился и Сергей Палавин – Он уже не заговаривал о своем выходе из общества, активно выступал на заседаниях и, по собственным его словам, «как проклятый» сидел над рефератом. Всем хотелось попасть в сборник, а Сергею особенно. Неудача с первым рефератом, о котором многие, вероятно, давно уже забыли, мучила Сергея до сих пор, сидела в его честолюбивой памяти как заноза.
Реферат Нины Фокиной прошел успешно, и этот успех еще более подстегнул Сергея. На следующее заседание он не пришел и сказал Вадиму, что явится в НСО, как только закончит реферат.
Но в конце ноября он неожиданно заболел, простудившись на катке.
6
Вадим работал над рефератом о прозе Пушкина и Лермонтова в оценке Белинского. Он не написал еще ни одной строчки самого реферата – до сих пор перечитывал Пушкина и Лермонтова, читал других русских писателей того времени: Карамзина, Марлинского, Одоевского. Работа, намеченная им, была так обширна, что, казалось, он не закончит ее не только к Новому году, но и к весне. Вадим не спешил. Он не стремился попасть в первый сборник, да и вообще мало думал о том, чтобы куда-либо попасть, – работал планомерно, упрямо, никуда не торопясь, и получал от этой работы полное удовольствие.
Между тем уже близилась зимняя сессия и предшествующие ей различные «малые» испытания: коллоквиумы, семинары, контрольные работы. Все меньше времени оставалось для реферата.
В середине декабря должна была состояться контрольная работа по английскому языку. Для Вадима это было большим и грозным испытанием. У него не было счастливого дара к языкам, каким обладал Сергей. То, что Сергей схватывал на лету, давалось Вадиму ценой многочасовых упражнений памяти, упорным трудом. Сергей носил с собой и читал в троллейбусе английский detective story note 3Note3
детективный роман (англ.)
[Закрыть] в триста страниц, в то время как Вадим мучился со словарем над брошюркой адаптированного, то есть изувеченного до неузнаваемости, «Тома Сойера». Для того чтобы лучше запоминать слова, Вадим придумывал всяческие ухищрения: завел себе словарь-блокнотик и всегда носил его в кармане, читая где попало, выписывал слова на отдельные листочки – на одной стороне английское, на другой русское и играл сам с собой в детское лото.
Преподавательница английского языка Ольга Марковна уважала Вадима за то единственное, за что преподаватели языков уважают студентов, – за трудолюбие. К Сергею она относилась придирчиво. Стоило ему согрешить в контрольной или случайно не выучить какое-нибудь grammatical rule note 4Note4
грамматическое правило (англ.)
[Закрыть], заданное на дом, Ольга Марковна обрушивалась на него безжалостно. Она распекала его по-английски, и очень сердито, а Сергей оправдывался тоже по-английски, улыбаясь и щеголяя своим произношением. Часто такой разговор был понятен только им двоим, и это было для Сергея, очевидно, самым приятным.
Вообще Ольга Марковна была женщина справедливая, энергичная и с выдумкой. Со студентами она говорила исключительно «на языке» и умела каждую лекцию построить по-новому, интересно, избегая шаблонов. Она устраивала на лекциях игры в шарады, литературные викторины, обсуждения институтских событий, последних советских книг и кинокартин. И в эти часы Ольга Марковна была весела, насмешлива, любознательна, с молодым увлечением принимала участие в играх и спорах.
Но как изменялась она в дни экзаменов или контрольных! В ее остроносом, напудренном добром лице сорокалетней женщины появлялось неизвестно откуда выражение непреклонной, почти надменной суровости и что-то, как говорил Сергей, «робеспьеровское». Она теряла чувство юмора, переставала понимать шутки и всем своим видом олицетворяла латинскую поговорку: «Да свершится правосудие, пусть хоть погибнет мир».
Весь курс, кроме Палавина, Андрея Сырых, Фокиной и еще нескольких завзятых отличников, ожидал декабрьской контрольной с привычным трепетом.
В первое декабрьское воскресенье группа Вадима решила совершить экскурсию в Третьяковскую галерею. Собралось человек пятнадцать, и к ним присоединилось еще несколько студентов других курсов, соседей по общежитию. Единственный человек, кто шел в Третьяковскую галерею первый раз, был Рашид Нуралиев, молодой узбек, в этом году только поступивший в институт.
Вадим успел уже подружиться с этим черноволосым юношей, широколицым, плечистым, с могучими ладонями потомственного кетменщика. Вадиму нравилось его скуластое, веселое лицо, его неизменная жизнерадостность, его улыбка, сверкающая всеми зубами – белыми и плотными, как зерна в кукурузном початке. Рашид все хотел знать сейчас же, подробно, не стеснялся казаться невежественным или смешным, всем надоедал вопросами – и никому не надоедал. Он ведь приехал в Москву учиться и занимался этим делом добросовестно, не теряя ни минуты.
Жил Рашид Нуралиев в общежитии, в комнате, где жили Лагоденко, Лесик и Мак Вилькин, и потому Вадим так скоро с ним познакомился. Он знал уже всю двадцатилетнюю жизнь Рашида – отец его был колхозником, Рашид закончил среднюю школу в Янги-Юльском районе, мальчишкой работал водоносом на Ферганском канале, а во время войны участвовал в стройке Северного Ташкентского канала, уже бригадиром кетменщиков. Тогда же он вступил в комсомол. В кишлаке у него осталась невеста – Рапихэ, дочь кузнеца.
– Совсем молоденькая, а уже десятый класс кончает! – с гордостью говорил Рашид. – А красивая, знаешь! Брови такие – у нас говорят, как арабская буква лим. Большая красавица! А умная – вай, вай! Умнее меня на три головы…
Вместе со студентами пошел в Третьяковку и Иван Антонович Кречетов. Всю дорогу он шел с Андреем, держа его под руку, – Андрей был любимцем профессора. «Надежда кафедры!» – шутливо называл его Иван Антонович.
Идя по широкому тротуару Каменного моста, Кречетов рассказывал о художнике Поленове, которого знал лично. От Ивана Антоновича ни на шаг не отставала Лена. Вадим шел сзади и то и дело слышал ее смех и оживленный голос, перебивающий профессора, очень звонкий на свежем воздухе.
День был безветренный, не по-зимнему теплый. Белое небо – одно бескрайное облако – склонилось над городом, и, казалось, не солнце, спрятанное где-то в вышине, освещает землю, а это прозрачное белое небо, похожее на огромную лампу дневного света под матовым абажуром. В этом ровном небесном свете терялись краски, оставались одни полутона и общий на всем налет дымчатой голубизны – одни дома чуть желтее, другие чуть сероватей.
Возле кино «Ударник» река не замерзла. Вода была черной, тяжелой и в стелющихся клубах пара казалась кипящей. Над куполом «Ударника» с криком носились галки, и лишь эта птичья суетня в небе нарушала ощущение покоя и безмятежности. В Москве это ощущение очень редко – оно бывает только зимой и только в такие тихие, слабо морозные воскресенья, в какие-то неуловимые промежутки дня, между двумя и четырьмя часами…
По пути в Третьяковку Вадим рассказывал Рашиду о Москве – они шли мимо Кремля, Дома правительства к Кадашевской набережной. Вадим заранее радостно предвкушал, как он будет водить Рашида по лабиринту залов, знакомых ему, как его собственный дом, рассказывать о художниках, наблюдать за восхищением Рашида. Как в детстве он любил показывать товарищам свой альбом марок, интересные книги из отцовской библиотеки, так теперь он нетерпеливо ждал минуты, когда он покажет Рашиду свою галерею, с любимыми своими картинами – точно готовился сделать ему драгоценный подарок…
И вот он – узенький, скромный, выбегающий к гранитному борту Канавы, знаменитый Лаврушинский переулок.
Как всегда по воскресеньям, в переулке было людно – одни торопились в галерею, другие медленно шли навстречу. Пробежала стайка ребятишек-ремесленников в черных форменных шинелях; громко стуча ботинками, посередине переулка прошагала, обгоняя студентов, группа матросов, за нею медленно ехала какая-то посольская машина с иностранным флажком.
До Вадима доносился голос Кречетова:
– …в девяносто втором году они передали галерею в дар Москве. Было уже больше тысячи картин, сотни рисунков, скульптура, гобелены – неплохой дар, а? В миллион триста тысяч рублей оценили все собрание. Павел Михайлович был замечательный человек…
За оградой появилось невысокое красно-белое здание, похожее на старинный княжий терем, со славянской вязью на фасаде.
Каждый раз, входя в этот чистый асфальтированный двор, Вадим вспоминал свое первое детское посещение Третьяковки, лет пятнадцать назад. Необъятность жизни, которую он, мальчишка, вдруг открыл для себя в один день, потрясла его тогда почти до головокружения.
Потом он часто бывал здесь с Сергеем. Состязались: кто лучше знает художников. Сергей всегда знал лучше, – он был находчивей и легче запоминал фамилии. Вспомнился школьный учитель рисования Марк Аронович – «Макароныч». Смешной был старик, слезливый и сентиментальный. А бас у него был оглушающий, и он любил театрально восклицать. В Третьяковке Макароныч поучал: «Искусство надо чувствовать спиной. Если, глядя на Сурикова, вы не чувствуете божественного холода в спине, значит, вы не дети, а куча дров». В сорок первом году Макароныч ушел в московское ополчение и погиб под Ельней.
– Приготовьте студенческие! – крикнула Лена, обернувшись.
– Билеты, да? Зачем? – спросил Рашид.
Вадим объяснил ему, что входная плата для студентов втрое ниже. В гардеробе густо толпились посетители – много молодежи, военных, пионеров. Бородатые старички с кроткими нестеровскими ликами не успевали подавать и принимать пальто.
В первый зал, поблескивающий многовековым золотом икон, студенты вошли все вместе и сразу – словно очутились в другом воздухе – начали двигаться осторожно, бесшумно, заговорили шепотом. Потом компания постепенно разбрелась. Иван Антонович с Леной и Андреем остались позади, в залах древнерусского искусства. Лесик, Нина и Мак Вилькин пошли вперед.
Вадим остановился вместе с Рашидом у картины Верещагина «Перед атакой под Плевной».
– Плевна, Болгария… – сказал Рашид тихо. – У меня брат в Болгарии воевал, Джалэль-ака. Ранен был, без ноги пришел.
Он пристально вглядывался в лица русских солдат, лежащих густыми рядами в своих темно-синих мундирах, со скатками шинелей через плечо и винтовками, изготовленными для штыкового боя. До свистка атаки остались короткие часы, может быть минуты. Темное предрассветное небо тревожно, и тревожная суровость во всем – в насупленных лицах солдат, их сутулых спинах, надвинутых на глаза фуражках… Готовится, очевидно, одна из последних атак на редуты Осман-паши, глубокой осенью.
– Верещагин тоже был ранен в Болгарии, – сказал Вадим. – А мы прошли северней, через Румынию. Я только на болгарской границе был, на Дунае у Калафата.
Рядом висела другая картина Верещагина: «Нападают врасплох», из эпохи завоевания царизмом Средней Азии. Те же усатые русские солдаты, только в белых рубашках и шароварах, похудевшие, с коричневыми от загара лицами, отражают внезапное нападение бухарцев. Они сейчас только выбежали из палаток, сбились маленькой группой, ощетинились штыками, а бухарцы летят на них конной лавой. В лицах русских – отчаянная решимость биться до конца, и они не дрогнут, будут биться прикладами и штыками, пока не изойдут кровью, падут все до единого на жаркий песок, затоптанные конями, порубанные кривыми азиатскими саблями.
Долго стояли Вадим и Рашид перед этой страшной картиной. И думалось каждому: может быть, тот высокий, с русыми кудрями солдат без фуражки, застывший впереди своих с обнаженным клинком в руках, – дед Вадима, а дед Рашида, чернобородый, в зеленой чалме, мчится ему навстречу со злобно перекошенным лицом и взнесенной для смертельного удара саблей. Через секунду сойдутся они – и оборвется хриплая русская брань или пронзительный крик мусульманина.
Это было семьдесят лет – один только человеческий век назад.
– Да-а, старинная картина! – с уважением сказал Рашид, прицокнув языком. – Очень историческая.
Они постояли некоторое время молча, потом Рашид взял Вадима за руку и они перешли в соседний зал. И сразу пахучим и васильковым обняло их очарование русской природы – перелески во влажной дымке, светлая шишкинская даль…
Вадим подумал о том, что в Третьяковку надо ходить не часто. Тогда испытываешь то удивительное чувство обновления, какое бывает весной, когда впервые после долгой зимы выедешь за город, в зелень. Много раз в жизни ты видел прозрачное небо весны и вдыхал запах земли, молодых трав и речной свежести, но каждый раз это волнует по-новому. И эти тихие светлые залы каждый раз волнуют по-новому.
Здесь словно вся Россия, великая история родины: вот васнецовские богатыри, дымное утро стрелецкой казни, вот снежная Шипка, и немая тоска Владимирки, и понурые клячи у последнего кабака, и гордое, белое во мраке каземата лицо умирающего. И вот – октябрьское кумачовое небо, матрос с железными скулами, победные клинки Первой Конной и Владимир Ильич в скромном своем кабинете, созидающий великое государство…
Сквозь стеклянный потолок уже густо синело вечернее небо. В залах зажглись лампы. Посетителей к вечеру стало еще больше – то в одном, то в другом зале встречались экскурсии, много людей ходили с блокнотами в руках, что-то озабоченно записывали. В нижнем зале, на выставке советской графики, Вадим и Рашид, встретили свою компанию.
Когда все вышли на улицу, Лена сказала:
– Вадим, у нас тут спор возник. Андрей говорит…
– Нет, постой! – перебил ее Андрей. – Пусть сначала он сам выскажется. Вот слушай: Репин написал «Бурлаков». Был он счастлив, закончив эту картину?
– Ну разумеется!
– Так. А вот, например, Семирадский написал картину «Танец между мечами». Она очень красиво написана и такая яркая, захватывающая.
– Я знаю картину. И что?
– Так вот, был ли и Семирадский счастлив, закончив свою картину?
– Вероятно, да.
– И последнее, – с азартом закончила Лена. – Что такое счастье художника? И вообще счастье?
Нина и Лесик засмеялись.
– Н-да, спор солидный… – сказал Вадим, озадаченно улыбаясь.
Лена взяла Вадима под руку и заговорила громким, энергичным голосом, так что слышно было всему переулку:
– Я утверждаю, – вот слушай, Вадим! – что и Репин и Семирадский были одинаково счастливы, потому что оба они испытали счастье художника, закончившего творение. Ведь верно? А Андрюшка говорит, что Репин был счастлив более полно, глубоко, что он испытал счастье не только художника, но и гражданина, общественного деятеля. А я считаю, что счастье нельзя делить и измерять, как варенье. Это горе может быть большим или меньшим, а счастье – что-то абсолютное…
– Еще Толстой отметил, – поспешно вставил знаток первоисточников Мак Вилькин. – Все счастливые семьи счастливы одинаково, все несчастные…
– Ну как, Вадим? Я права? – спросила Лена, настойчиво дергая Вадима за рукав пальто.
– Ты?.. По-моему, нет, – сказал Вадим, стараясь собраться с мыслями и ответить как можно обстоятельней, серьезней. – Видишь ли, Семирадский не был в искусстве ни гражданином, ни общественным деятелем. Он возрождал академизм в живописи, борясь по существу с реалистическим искусством передвижников…
– Дима, зачем ты читаешь мне лекцию?
– Нет, я просто рассказываю тебе о Семирадском. Я его не люблю. Это художник фальшивый, подражательный, и картины его напоминают не жизнь, а театр.
– Боже мой, да кто с этим спорит! Ты ответь мне: был он счастлив, закончив картину «Танец между мечами»? Как художник – ну?
– Да что значит счастлив? – сказал Вадим с досадой. – Заладила тоже: «счастлив, счастлив»! Надо выяснить сперва, что такое вообще счастье.
– Вот я, Димочка, и собираюсь выяснить!
– И напрасно. По-моему, это то, что выяснить путем дискуссий невозможно. Об этом даже нельзя говорить вслух…
– Художник бывает счастлив тогда, – сказал Андрей со своей удивительной способностью просто и убежденно, безо всякого стеснения высказывать всем известные вещи, – когда он своим творчеством приближает к счастью народ, пусть на шаг, на полшага.
– Да? А я думала, что народ ни при чем, – сказала Лена насмешливо. – Такие истины, Андрюша, ты-можешь приберечь до экзаменов. Кстати, люди, которые так прекрасно все понимают, никогда почему-то счастья не достигают. Скажи, Андрюша, ты был хоть раз в жизни счастлив?
И сейчас же чему-то обрадовался Мак:
– Леночка, это у Гете есть! Еще Гете сказал: «Суха, мой друг, любая теория, но вечно зелено дерево жизни!» Это гетевское…
– Так, Андрюша, ты был хоть раз счастлив? – спросила Лена, лукаво прищурясь.
Андрей неожиданно смутился и, покраснев, пробормотал:
– То есть… в каком смысле…
– А, вот видишь? – торжествующе рассмеялась Лена. – Теперь ты спрашиваешь, в каком смысле? В том-то и дело! Потому что я знаю одно, и вы меня не переубедите: человек живет один раз, и личное счастье для человека – очень много, почти все!
– Правильно, – согласился Вадим.
Нина Фокина и Мак, которые шли сзади, возмутились в один голос:
– Как же правильно, Вадим?
– Постойте, – сказал он. – Все дело в том, как понимать личное счастье.
– А как ты, например?
– Я после скажу. Давайте по порядку. Кто у нас… – Вадим обернулся и, увидев Рашида, молчаливо шагавшего рядом с Иваном Антоновичем, хлопнул его по плечу. – Вот самый молодой! Ну-ка, ваше мнение о счастье, дитя юга?
– Наше? – переспросил Рашид и, нахлобучив на лоб меховую шапку, начал храбро: – Я скажу, хоп! Ну, когда была война, я думал, что счастье – это конец войны, победа, мой отец и братья – все живые, и все приезжают домой. Потом это счастье наступило. И я стал думать, что счастье – другое, это когда я кончу десять классов, аттестат зрелости в руках, полный порядок. Потом и это счастье наступило. И я решил, что настоящее счастье будет тогда, когда я приеду в Москву и поступлю учиться в московский институт. И вот… – И, блеснув в темноте зубами, он вдруг сорвал шапку с головы и широко взметнул ее в сторону. – Видите? Счастье? Конечно, да! Таких счастий, по-моему, у человека должно быть очень много, разных. Вся жизнь. И чем больше, тем лучше, – вот как, по-моему.
– А Достоевский говорил, – заметил Мак, – что человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько и несчастья.
– Ну, Достоевский! – Лена махнула рукой. – Это устарело. Никто не знает, что такое счастье. И вообще мне надоело спорить.
Она быстро пошла вперед и взяла под руку Лесика.
– Лесь, что нового в спортивном мире? – громко спросила она. – Ты уже был на хоккее, видел чехов?
Вадим смотрел сзади на длинное зимнее пальто Лены с меховой оторочкой внизу, которое волнисто развевалось при каждом ее шаге, и подумал вдруг, что спортивный мир интересует ее так же мало, как и разговор о художниках. И неожиданно сердито он сказал:
– А ты, Мак, набит чужими афоризмами, как… черт знает что.
Общий разговор сам собой прекратился. Вышли на мост, там было ветрено, промозгло, и все шли сгорбившись, наклонив головы, пряча лица от ветра в поднятые воротники. Кречетов вдруг спросил:
– Что же замолчали, молодежь? С таким интересом вас слушаю… А?
– Слишком долгий разговор, не для улицы, – сказала Нина. – А ваше мнение, Иван Антонович? Как вы смотрите на счастье?
– Оптимистически, – сказал Кречетов, улыбнувшись. Он отогнул рукою угол воротника и обернулся к Вадиму: – А знаете ли вы, от чего происходит слово «счастье»?
– Счастье! Что-нибудь – часть… участь…
Лена остановилась впереди и обрадованно произнесла:
– Я же и говорю: часть, частное! Ну – частная жизнь, личная… Да, Иван Антонович?
– Да нет, не совсем. Счастье – это «со-частье», доля, пай. Представьте, что какое-то племя закончило удачную охоту. Происходит дележ добычи. Каждый член племени или рода получает свою долю – свое «сочастье». Понимаете? Значит, уже древнее слово «сочастье» имело общественный смысл. Если для всего рода охота была удачной, каждый член рода получал свое «со-частье», если была неудачной – не получал ничего. Стало быть, для достижения своего «со-частья» каждый человек должен был всеми силами участвовать в общей охоте, в общем труде. То есть то, что называется – участвовать в общественной жизни. Вот вам и философия личного счастья.
– Как здорово-то, Иван Антонович! – воскликнула Нина, захлопав в ладоши. – Ленка, ты слышала?
– Точно! Личное сливается вместе с общественным, – сказал Рашид убежденно.
– Вы гений, Рашид! И тогда у человека бывает настоящее личное счастье. Которого, кстати, никто не отрицает.
Иван Антонович остановился на углу и стал прощаться. Но студенты не отпустили его, проводили до автобусной остановки и стояли там, оживленно разговаривая и развлекая этим всю очередь, пока не подошел автобус.
На обратном пути и Алеша Ремешков высказался по спорному вопросу:
– Я тоже вот думаю – какое счастье, что у нас завтра «окно» на первых часах. И какое, думаю, несчастье, что староста у нас в комнате этот чертов Лагоденко. Все равно ведь, зверь, в семь часов утра подымет, одеяла сорвет и заставит гимнастику делать. А как бы славно поспать!
Лесик вздохнул и с унынием покачал головой.
Проходя по улице Фрунзе, студенты решили проведать Сергея Палавина. Вадим и Лена поднялись на четвертый этаж, а остальные решили зайти в «Пиво – воды» купить каких-нибудь пирожков (все порядочно проголодались), а потом ждать Вадима и Лену внизу у подъезда.
Как только Вадим нажал кнопку звонка, дверь сейчас же открыли. В передней стояли Ирина Викторовна и Валя – та самая приятельница Сергея из мединститута, с которой Вадим уже несколько раз встречался. Она была в пальто и надевала шляпку, собираясь уходить. Ирина Викторовна обрадованно поздоровалась с Вадимом и учтиво познакомилась с Леной, окинув ее быстрым и зорким, чуть бесцеремонным взглядом.
– Мы на минуту. Нас ждут внизу, – сказал Вадим почему-то извиняющимся тоном.
– Пожалуйста! Раздевайся, Вадим! Очень хорошо, что зашли, – воодушевленно откликнулась Ирина Викторовна. – Раздевайтесь – Лена, да? Пожалуйста, Леночка, вот сюда…
Валя кивком поздоровалась с Вадимом и прошла мимо него к двери молча, поджав губы. «Не узнала, что ли? – подумал Вадим, испытав на секунду холодок неприязненности. – Она ведь близорука и очков не носит, стесняется». Последнее время он редко встречал Валю у Сергея и Сергей почти не говорил о ней.
Лена ушла в комнату, а Вадима Ирина Викторовна задержала на минуту в коридоре.
– Вадик, постой, – шепнула она, многозначительно подняв брови. – Они повздорили сейчас, так что ты не спрашивай ни о чем, не надо…
– Кто?
– Да с Валюшей он! Я ведь прихожу поздно, а Валюша зашла помочь ему, разогреть, мало ли что… А он ужасно брюзгливый делается, когда болен. И чем-то обидел девушку.
– Обидел?
– Ну да! Пустяки, конечно. С ним надо уметь, терпеливо… – Ирина Викторовна взяла двумя руками галстук Вадима, подтянула его, заботливо расправив ворот рубашки, и неожиданно, так же шепотом спросила: – А тебе нравится Валюша?
– Мне? – переспросил Вадим с недоумением. – Да, хорошая девушка… Серьезная.
Ирина Викторовна вздохнула.
– Ты знаешь – очень хорошая! И такая жалость, что она Сереже не пара.
– Почему, Ирина Викторовна?
– Вадик, у ней с легкими не все благополучно, – Ирина Викторовна сказала это совсем тихо, горестно наморщив лоб. – Ты понимаешь? А у Сережи дед умер от туберкулеза. Ужасно жалко… Ну, иди, Вадик, иди, – она подтолкнула Вадима к дверям комнаты. – Эта Лена – ваша студентка, да?