Текст книги "Чукотская сага"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ
Такой новогодней ёлки у нас никогда ещё не было! Собственно говоря, у нас раньше никаких елок не бывало. Просто устраивали в школе новогодний вечер, вот и всё. С позапрошлого года, с тех пор, как на месте красной яранги построили в нашем поселке клуб, стали устраивать этот вечер в клубе. И неплохо он проходил, весело, с играми, с танцами. Но, конечно, без ёлки. Где её возьмешь на берегу Чукотского моря?
На юге Чукотки – там, разумеется, Новый год всегда с елкой встречают. Где-нибудь в Марковском районе или на реке Омолон. Там старшеклассники сбегают на лыжах в ближайший лесок, выберут деревце постройней да погуще… А от нас до «ближайшего» леска – знаете сколько? Тысяча километров, наверно, а то, может, и ещё больше! С одной стороны посёлка – море, с другой – бескрайная тундра
И всё-таки в этом году решили и у нас устроить для ребят елку. Это Валентина Алексеевна затеяла.
– Почему, – говорит, – такая несправедливость? Во всём Советском Союзе дети под Новый год вокруг елки пляшут, хороводы ведут, радуются… Это такая хорошая традиция! А чем наши ребята хуже других?
– Нет, Валя, – смеется Эйнес. – Наши ребята, конечно, нисколько не хуже других. Мы всегда устраиваем для них праздник в зимние каникулы. И в этом году устроим. И насчет подарков позаботимся. Но…
– Вот в том-то и дело, что «но». А я говорю не вообще насчет праздника, а именно насчет елки. Знаешь, Эйнес, ведь эти детские радости на всю жизнь сердце согревают. Я вот, например, помню одного плюшевого мишку. Его так пристроили, будто он карабкается по стволу. Он мне больше всех кукол, больше всех других игрушек понравился. И именно его мне Дед Мороз подарил. Наверно, он просто заметил, что я с этого мишки глаз не свожу. А я с тех пор поверила, что все мои мечты должны сбыться… Ты не смейся!
– Ты забываешь, Валя, что это не Горьковская ваша область, а Чукотский полуостров. Сюда и летом-то елку не довезешь: засохнет в пути, осыплется. А сейчас навигации нет. Да никто и летом, конечно, не станет этого делать. Надо же всё-таки учитывать местные условия.
– Местными условиями ты меня теперь не испугаешь. Это я вначале, прошлой осенью, чуточку оробела от непривычной обстановки. А теперь я храбрая стала… Словом, у меня, Эйнес, есть один план.
– Ох, боюсь я несбыточных планов. На самолете, что ли, ты собираешься сюда елку доставить?
– За такое неверие я тебе ничего заранее рассказывать не буду. Мне только ваше принципиальное согласие требуется, товарищ директор. В принципе директор против елки не возражает?
– Не только не возражает, но даже всячески приветствует.
– Вот и отлично!
И действительно получилось отлично. Под руководством молодой учительницы школьный сторож Кабицкий и комсомолец Чэйвытэгин несколько вечеров подряд пилили, строгали, сверлили. Делали они это после занятий, запершись в одном из классов. Сначала смастерили ствол, просверлили в нём десятка три сквозных отверстий, установили ствол посреди класса, на крестовине. В отверстия просунули палки разной длины: наверху – коротенькие, внизу – подлиннее. Всё это ещё очень мало походило на дерево, и школьный сторож с явным огорчением поглядывал на плоды своих трудов. Но когда ствол выкрасили коричневой краской, а на палки наклеили искусно вырезанную зеленую бумагу, сразу превратившую их в еловые ветви, – тут стало ясно, что затея удалась.
Это было тридцатого декабря. Поздно вечером тайком от малышей сооружение было перенесено из школы в клуб. Тут уж пришлось поработать Кэлев-ги – механику колхозной электростанции и комсомолкам Туар и Кэйнынэ, готовившим елочные украшения. Им помогал старый охотник Мэмыль, приглашенный Валентиной Алексеевной на роль Деда Мороза.
Правда, на эту роль охотно соглашался Кабицкий – единственный во всём поселке обладатель бороды. Но Валентина Алексеевна сказала, что Мэмылю легче будет приклеить белую бороду, чем Кабицкому скрыть свою рыжую. Кроме того, школьного сторожа ребята сразу узнали бы; им был хорошо знаком его громкий, раскатистый голос.
Старый Мэмыль вешал разноцветные лампочки и бумажные гирлянды на самые верхние ветки, до которых остальные могли дотянуться только с табурета. Валентина Алексеевна, Туар и Кэйнынэ украшали нижние ветки, набрасывали на них «снег» из ваты, густо присыпанной крупной солью, раскладывали игрушки на ватном снегу под ветвями. Кэлевги, Кабицкий и Чэйвытэгин возились с электропроводкой. Время от времени Чэйвытэгин выбегал проверить, не подглядывает ли снаружи какой-нибудь лазутчик из младших классов. Но малыши крепко спали: шёл уже второй час ночи.
Наконец приготовления были завершены. Кэлевги выключил верхний свет и включил разноцветные лампочки. Засветилась красная звезда на верхушке елки, засверкали зелеными, желтыми, синими искрами соляные снежинки. А сама елка ожила, показалась совсем настоящей, будто лишь вчера привезли её из лесу. Она показалась живой и свежей даже тем, чьими руками была сделана, даже Мэмылю, который сам пожертвовал для неё несколько сухих жердин. Эти жерди оставались у него от старой яранги, разобранной летом, после переселения в новый дом; Мэмыль предназначал их на ремонт сушила для сетей, но вот им нашлось другое прекрасное применение. Они зазеленели, как будто очнулись от сна, длившегося десятки лет… А Кабицкому и Валентине Алексеевне, не раз бывавшим в лесу, на секунду даже причудилось лесное дыхание, послышались знакомые с детства запахи смолы и еловой хвои.
– Руку, Степан Андреевич! – закричала Валентина Алексеевна Кабицкому. – Руку, дядя Мэмыль! Таур, Кэлевги, возьмитесь за руки! Все возьмитесь, вот так! Пошли! Веселей!
И она повела вокруг елки первый хоровод.
О, это был необычный хоровод! Если бы в это ночное время кто-нибудь посмотрел с улицы в окно клуба, он очень удивился бы. Вокруг елки, хохоча, то хватаясь за руки, то хлопая в ладоши, не очень стройно, не в лад, но очень весело приплясывали и кружились в безудержной, самозабвенной радости семь человек: три семиклассника – Туэр, Кэйнынэ и Чэйвытэгин, механик Кэлевги, учительница Валентина Алексеевна, рыжебородый сторож Кабицкий и Мэмыль – седой, всеми уважаемый старик, член правления колхоза «Утро». Ни одна новогодняя елка не видела, наверно, такого хоровода.
Утром малыши со всего поселка собрались возле клуба. Никакими силами нельзя было оторвать их от окон и дверей, хотя двери были заперты, окна плотно завешены и до начала праздника оставались ещё целые часы. Пришлось гримировать Мэмыля в школе: если б он прошел в клуб не загримированным, ребята потом легко разгадали бы, кто изображает Деда Мороза.
Он появился на улице в сопровождении шумной свиты комсомольцев – нарядный, нарумяненный, с огромными седыми бровями и усами, с седой бородой до пояса, с мешком подарков за спиной. Покрывать ватой голову не требовалось: волосы на голове у Мэмыля такие же белоснежные, как вата, из которой ему смастерили брови, усы и бороду.
Войдя в толпу притихших ребят, развеселив их шутливыми поисками ключей от клуба, оказавшихся каким-то таинственным образом в кармане у самой маленькой первоклассницы, Дед Мороз открыл двери клуба. Дети тихонько вошли вслед за ним в темный зал. И вдруг сразу зажглись разноцветные лампочки.
Ребята увидели красавицу елку, новогоднюю елку, про которую раньше только в книжках читали.
– Ну, Валя, – прошептал Эйнес, – ты… ты просто волшебница, честное слово!
* * *
Детский утренник продолжался до сумерек. Ребята разошлись по домам, вволю наигравшись и наплясавшись. Каждый унес с собой подарок Деда Мороза. И что самое удивительное – каждый получил именно тот подарок, какой ему больше всего нравился. Об этом уж позаботилась Валентина Алексеевна. Как смогла она это сделать, я и сам не вполне понимаю. Совсем как будто невзначай расспросить ребят, так направить их внимание, чтобы на одну игрушку не польстились сразу двое, незаметно просигналить Мэмылю о сокровенном желании каждого из маленьких гостей, – не всякий сумеет это проделать!
Но всё это уже позади. Дети разошлись, теперь в зале танцует молодежь. А во второй комнате клуба отдыхают Мэмыль, Валентина Алексеевна, Туар, Кэйнынэ. Девушки так устали, что хотят немного посидеть, прежде чем присоединиться к танцующим.
– Дядя Мэмыль, – спрашивает Валентина Алексеевна, – раньше, в старину… Ну, скажем, до революции… Встречали тогда на Чукотке Новый год? Был такой обычай?
– Нет, ничего такого не было. Это время у нас вообще на середину месяца приходилось, И назывался он Ынп-Ылвен-Йилгын – «Старого Дикого Оленя Месяц».
– «Старого Дикого Оленя Месяц», – задумчиво повторяет Валентина Алексеевна. – Какое странное название! А встречать, значит, не полагалось? Ни Нового года, ни рождества или там чего-нибудь в этом роде?
– Нет, рождества у нас тоже не полагалось. Чукчи некрещеные ведь. У нас вместо попов шаманы были. А верили чукчи в кэле. Ну, как бы тебе объяснить?.. Кэле – это такие… Ну, вроде богов, что ли. Духи такие. А рождества… Хотя нет, одно рождество я все-таки помню.
Старый Мэмыль поднимает косматые ватные брови – он всё ещё не снял грима – и повторяет:
– Одно рождество я на всю жизнь запомнил.
– Расскажите. Порядочный Дед Мороз должен рассказывать сказки. Так полагается.
– Это не сказка. Это всё на самом деле было. Сейчас расскажу.
Некоторое время он молчит, вспоминая далёкое прошлое, и, не глядя, перелистывает комплект «Советской Чукотки», лежащий перед ним на столе, – в обычные дни эта комната служит читальней. Потом говорит:
– Это, Туар, я про твоего деда расскажу. Про Памью. Дедушка Памья никогда тебе ничего про себя не рассказывал?
– Нет, дядя Мэмыль, ничего, – говорит черноглазая Туар, придвигаясь поближе к столу.
– Ну, слушай тогда. Давно это было, совсем давно. Мне, наверно, десяти лет ещё не минуло. В нашем поселке года за два до того американский скупщик поселился. Мистер Карпендер. Домик себе привез, поставил его посреди поселка, лавку открыл.
Летом шхуна приходила, привозила товары Карпендеру. Несколько дней выгружали эти товары, всю лавку заполняли. Да ещё какие-то ящики снаружи складывали. Так они и стояли возле лавки, брезентом накрытые.
А в трюм этой шхуны грузили всё то, что Карпендер за зиму у охотников скупал. Медвежьи шкуры и нерпичьи, бивни моржовые, китовый ус. Всякую одежду из олененковых шкур тоже скупал, обувь из тюленьей кожи, шитые торбаса. В Америке его компаньон большие деньги за этот товар получал. Они за один год два дома себе купили в городе Джуно.
Он ведь чукотский товар по дешевке скупал. Дурной водой торговал, патронами, мукой, табаком. И за всё это вдесятеро брал против настоящей цены. Весь поселок долгами опутал. А как его проверишь? Тогда ведь грамотных у нас не было. Не только в нашем поселке – по всему побережью ни один чукча грамоты не знал. По пальцам считали. Вот Карпендер и пользовался, грабил людей.
В тот год плохая зима была, голодная. До «Месяца нового снега» и то мяса не хватило. Это, если по-нынешнему считать, – до середины, значит, октября. Голодал народ.
Охотники по целым дням возле разводьев сидели, ждали тюленей. Только редко кому удавалось с добычей прийти. Мало в тот год зверя было. Такой мороз стоял, что и зверь не хотел на лед вылезать.
И жира тоже не было. Почти во всех ярангах жир кончился, жирники погасли. Совсем холодно стало, темно.
Карпендеру наше горе – нажива. За мерку муки ему последнее отдают. Только бы с голоду не умереть.
Яранга Памьи рядом с нашей стояла. Ох, сильный он был! Самый лучший охотник, от него никакой зверь уйти не мог. Байдарный хозяин хотел его помощником своим сделать, первым стрелком. Только не поладили они. Нэнэк – байдарного хозяина Нэнэком звали – жаловался, что у Памьи характер плохой. А на самом деле у него хороший характер был, добрый. Если какого зверя добудет, всегда с соседями делится. И нас выручал и других соседей.
Но в том году у Памьи тоже скверно дела шли. Он даже упряжку свою собачью продал. Только одну собаку оставил, жалко ему было продавать её. Многие смеялись над ним. «Самому, – говорили, – есть нечего, а он собаку кормит. На одной всё равно далеко не уедешь».
Ну вот, слушайте дальше. Вечером дело было. Приказчик Карпендера обошел все яранги и объявил, что у хозяина праздник. Пускай, значит, все приходят, хозяин будет подарки давать.
Мы с матерью пошли. Там уже много народу собралось. Стояли на морозе, с ноги на ногу прыгали, чтобы не замерзнуть.
У Карпендера в домике много свечей горело. Я на ящики, помню, взобрался, чтобы внутрь поглядеть поверх занавески. Там в железной печке уголь пылал, мясо жарилось на большой сковороде.
Вдруг на крыльцо Карпендер вышел. Он сильно пьяный был, не мог сам на ногах держаться. Его Нэнэк и приказчик под руки вели, хотя сами тоже из стороны в сторону качались. Их так и кидало от перил к перилам. Как в качку плохого матроса кидает
Нэнэк посмотрел на нас и начал речь держать. Карпендер-то сам по-чукотски совсем мало умел говорить. Нэнэк закричал:
– Сегодня у этого нашего торгового человека праздник. Большой праздник у них. Сегодня их кэле родился. Самый главный из всех ихних кэле. Поэтому наш торговый человек очень радуется. И он…
Тут Нэнэк сильно качнулся, не удержал равновесия и сел на ступеньки крыльца. И, сидя, продолжал:
– Он поэтому хочет, чтобы мы все тоже сегодня радовались.
А Карпендер крикнул:
– Кристмес! Кристмес!
«Кристмес» – это по-ихнему рождество так называется.
Нэнэк попытался встать, не сумел и дальше сказал так:
– Ихний кэле велит помогать всем бедным. Поэтому наш торговый человек, мистер Карпендер, решил всему поселку сделать подарок. Вот здесь, перед домом, закопано в снегу много пачек печенья, табаку, чаю, много банок разных консервов. И даже несколько коробок шоколада.
Карпендер что-то шепнул ему, и он добавил:
– И даже одна бутылка красной дурной воды тоже закопана. Все это – подарки. Каждый может взять себе всё, что найдет. Мистер Карпендер даже не будет записывать это в книгу долгов. А теперь можете искать!
Дети и женщины бросились искать, голыми руками снег разрывать стали. Голодные ведь! А из мужчин многие плюнули, выругались и по ярангам пошли. Но были и взрослые охотники, которые вместе с нами в снегу рылись, Когда дома маленькие дети от голода умирают, тут и гордому приходится иногда забывать про свою гордость.
Трудно было рыть, очень трудно: снег в ту зиму глубокий выпал, а Карпендер нарочно приказал приказчику поглубже свои «подарки» зарыть и покрепче, притоптать все сугробы. Я, помню, в первую же минуту ноготь себе содрал. Палец болит, на снегу кровь краснеет, а я зубы сжал и одной рукой дальше рою.
Первым один мальчишка пачку табаку нашел. Какой-то старик, который рядом рылся, стал кричать, что он раньше эту пачку заметил. Драка началась. А Карпендер, Нэнэк и приказчик подошли поближе, чтобы лучше всё видеть. Стоят смотрят, хохочут на весь поселок.
Вдруг Памья подошел к Карпендеру и со всего размаха ударил его. Так ударил, что скупщик сразу упал. А Памья стоит над ним и спрашивает: «Что, смешно тебе теперь? Смешно?»
Но туг Нэнэк и приказчик схватили Памью. Ещё несколько помощников у них нашлось. Хотели, значит, выслужиться перед скупщиком и байдарным хозяином. Навалились на Памью все вместе, связали его, потащили в дом. Карпендеру помогли подняться, тоже в дом повели.
А мы сбегали за лопатами, разрыли снег, разделили всё, что нашли. Только никто особой радости от этих находок не чувствовал.
Два дня ничего мы не знали про Памью. На третий день шаман объявил, что Памья наказан за покушение на скупщика. «Он теперь никогда не вернется, – говорил шаман. – Его не люди наказали, его сами кэле наказали». И он ещё так говорил: «Если кто-нибудь всё-таки увидит Памью, пусть прогонит его или сам убежит от него. Пусть помнит, что с Памьей нельзя говорить, нельзя ни в чем помогать ему. Кто поступит иначе, тот разгневает кэле».
Кто-то узнал от приказчика, что сделали с Памьей. И через час об этом знали уже во всех ярангах. Оказывается, вот как дело было.
Карпендер сам побоялся Памью убить. От властей-то он летом откупился бы взяткой, а опасался, что люди отомстить могут за Памью. Позвал шамана. Шаман тоже решил схитрить. «Мы его трогать не станем, – сказал он. – Пускай Памью сами кэле судят».
Они его раздели догола, положили на нарту и отвезли в тундру. Там и бросили. Совсем голый он был, связанный по рукам и ногам.
Утром приехали они посмотреть на Памью. Они думали, что тундровые волки растерзали его или морозом убило. Ходят, никак не могут его найти. Правда, ночью большой снегопад был, могло занести снегом. Рылись, рылись они в снегу, все сугробы обшарили – нигде нету. Там и Карпендер был, и Нэнэк, и приказчик. Не нашли. Решили, что не на то место приехали. Ночью-то они место как следует не приметили, пьяные ведь были, а тундра и трезвого может сбить с толку
Вернулись в поселок. Какая разница – волки его загрызли или морозом убило? Подождали они ещё два дня, и шаман объявил, что Памью кэле забрали.
А на четвертую ночь услышал я вдруг шорох в сенях нашей яранги. Выбрался из полога, чувствую – какая-то собака мне руку лижет. Пригляделся – в сенках Памья стоит со своей собакой. Делает мне знаки, чтобы я молчал.
Сначала я очень испугался: я тогда ещё верил в этих самых кэле. А Памья мне говорит:
– Не бойся меня, Мэмыль. Сбегай к нам, скажи моему отцу, что я его жду здесь. Только сначала посмотри, нет ли в нашей яранге чужого кого-нибудь. Может, Карпендер или Нэнэк подослали кого-нибудь, чтобы подстеречь меня.
У меня сразу страх прошел. Провел я Памью в полог, разбудил мать, мы его теплыми шкурами накрыли. Потом я за его отцом сбегал. А когда мы пришли, Памья спал.
Он у нас в яранге целый день провел. Как проснулся, поел немного, все рассказал нам. Памью, оказалось, спасла его собака. Когда его в тундру везли, она за нартами бежала. Она вся была белая – ни одного пятнышка нигде, ни одной темной шерстинки. Потому, верно, и не приметили ее в тундре. А когда бросили Памью, она подползла, перегрызла лахтачьи ремни. У него и руки и ноги лахтачьими ремнями были скручены. Трое суток они по тундре ходили, прятались в снежных норах от ветра, грелись друг о друга. Вот как.
Одели его, собрали немного припаса в дорогу, и ушел он в верховья реки Амгуемы, к оленным чукчам. Прощались мы, помню, за сопкой. Памья тогда сказал: «Вернусь, вот увидите. Скоро, не скоро, а вернусь!» И зашагал в свою дальнюю дорогу. Белая его собака попрыгала вокруг хозяина, а потом словно поняла, куда путь держать, и побежала впереди… Долго Памья у оленных чукчей жил, кочевал, стада пас. Там и женился.
И всё-таки настало время, когда Памья вернулся, а Карпендеру удирать пришлось. Пришло такое время! Теперь о байдарных хозяевах, о шаманах, о скупщиках-обдиралах только старики помнят. Такие, как мы с Памьей.
Ведь он – Памья – до сих пор жив. Он в Анадыре живет у старшего сына. Крепкий ещё старик, а ведь он годов на двенадцать старше меня. Ты, Туар, если летом погостить поедешь, расспроси его, обязательно расспроси. Мы с ним ещё в прошлом году вспоминали про ту рождественскую ночь. Про «кристмес» этот самый.
* * *
Старый Мэмыль смотрит на Туар, на Валентину Алексеевну и Кэйнынэ. Добрая улыбка, сначала едва заметная под ватными усами Деда Мороза постепенно освещает всё его лицо.
– Отдохнули? – спрашивает он. – Ну идите теперь попляшите. Ноги, наверно, давно уже в зал просятся? А? Идите, идите, вас там небось кавалеры заждались.
ПЕСНЯ О ДВУХ ВЕТРАХ
Когда молодежь нашего охотничьего колхоза, натанцевавшись в клубе вокруг новогодней елки, расходилась по домам, в тот самый день и в тот самый час Тылык стоял на одной из ленинградских набережных и задумчиво смотрел на скованную льдом Неву. Да, и то и другое происходило 1 января в четвертом часу ночи. Так по крайней мере говорили календари и циферблаты. И всё же это было совсем не одновременно: если в Ленинграде четвертый час ночи, то на Чукотке в это время уже второй час пополудни.
«У нас давно уже день, а я вот ещё и спать не ложился, – подумал Тылык. – Впрочем, какой же теперь день на Чукотке? – самый разгар полярной ночи!»
Тылык улыбнулся. «Ну и путаница же получается! В один и тот же час, и всё-таки не одновременно, а на десять часов позже… Середина дня, а всё-таки не день, а ночь… Уж до чего, кажется, ясные, бесспорные понятия! Несовместимые, противоположные – их даже в пример приводят в качестве двух явлений, противоположность которых очевидна. «Нельзя же, говорят, утверждать, что день – это ночь!» Нет, оказывается, можно. Иногда это именно так и бывает. Второй час дня посреди ночи. Только не обыкновенной ночи, а полярной, конечно…»
Разумеется, Тылык и раньше всё это знал, но никогда ещё эти сопоставления не представлялись ему такой забавной неразберихой. «Наверно, – подумал он, – это от вина. Наверно, хмель новогоднего ужина не совсем еще выветрился из головы».
Он посмотрел на противоположный берег, где за густой пеленой снегопада едва виднелось здание университета, посмотрел на бесконечную череду фонарей и снова опустил глаза к Неве. Внизу, по тропке, наискось пересекавшей реку, шла шумная компания. Тропка была узкая. Несколько девушек на ходу перебрасывались снежками, кто-то барахтался рядом с тропкой в глубоком снегу. До Тылыка долетали веселые голоса, смех.
«Завтра же напишу домой, – пообещал себе Тылык. – Вернее, сегодня: ведь завтра уже наступило. Напишу, обрадую старика».
Он начал было подниматься на мост, но потом вернулся, спустился вниз и медленно пошел по тропке. Здесь было теперь безлюдно, шумная компания ушла далеко вперед.
Если не смотреть наверх, то может показаться, что вовсе и не по городу идешь. Со всех сторон снег, снег, снег. Будто тундра. Здесь легче думалось о Чукотке, чем на ярко освещенных улицах, по которым катились ночные такси. Может быть, потому Тылык и спустился сюда, хотя тропка была ему, в сущности, не совсем по пути. Обычно он ходил по мосту. Но сейчас он с удовольствием вслушивался в поскрипывание снега под ногами, ощущал на щеках дыхание ветра и думал о родном поселке, об отце, о его песнях. «Обветренны лица у чукчей, с детства обвеяны ветрами люди Чукотки».
За Невой, на Васильевском острове ещё царило почти такое же оживление, как и в центре. В одиночку, Парами и большими группами люди возвращались с новогодних вечеров. Впереди Тылыка плотной шеренгой, растянувшейся во всю ширину тротуара, шла, громко распевая, компания молодежи. Судя по форме, это были студентки и студенты Горного института. Догнав какого-то офицера, они быстро сомкнули вокруг него свою шеренгу и закружились в хороводе – то в одну сторону, то в другую. Офицер стоял улыбаясь, не пытаясь вырваться из круга, а когда студенты чуточку затихли, спросил:
– Ну, а дальше что?
– А дальше вы должны сплясать. Пока не спляшете, не выпустим!
– А если я не умею?
– Ой, неправда, товарищ лейтенант! Не верьте, ребята! Сегодня все умеют!
Лейтенант сплясал – да так лихо, что все прохожие останавливались поглядеть. Рядом с Тылыком остановилась невысокая девушка в пестрой вязаной шапочке. Тылык заметил её только краем глаза: не мог отвести взгляда от сапог, выбивавших дробную чечетку. Лейтенант закончил каким-то особенно замысловатым перестуком, все зааплодировали, круг разомкнулся. Воспользовавшись честно заработанной свободой, лейтенант перебежал через дорогу, помахал рукой и сразу же свернул за угол.
Но не успел Тылык сделать и шагу, как хоровод снова сомкнулся, на этот раз вокруг него. Он растерянно огляделся и увидел, что стоит не один: вместе с ним попала в плен и девушка в пестрой шапочке.
Девушка метнулась в одну сторону, Тылык – в другую, но плотное кольцо хоровода не разомкнулось. Один из студентов крикнул:
– Целуйтесь! Не выпустим, пока не поцелуетесь!
– Так ведь мы… – Тылык смущенно развел руками. – Мы даже не знакомы. Вы ошиблись! Мы ведь не вместе шли, честное слово!
Студенты расхохотались: вот так история! Они были уверены, что это молодые супруги или по крайней мере влюбленная парочка. Нет? Даже не знакомы?
– Это нас не касается! Приговор окончательный, обжалованию не подлежит!
Пёстрая шапочка снова попыталась прорваться. Но когда это не удалось ей, она подбежала к Тылыку, быстро, обеими руками пригнула его голову, чмокнула в щеку и сразу же убежала, не оглядываясь. Теперь никто не удерживал её. Тылык даже не успел разглядеть лицо девушки, заметил только большую снежинку, упавшую на её темную бровь и ещё не успевшую растаять.
Через десять минут он был уже в университетском общежитии. К счастью, Вася Антонов и Юра Черняк спали, а Сергея Ширяева ещё не было. Видимо, он пошел провожать Ксюшу. Чтобы не разбудить товарищей по комнате, Тылык сразу же выключил свет и разделся в темноте. У него сейчас не было желания разговаривать. Хотелось поскорее лечь, спокойно отдаться своим мыслям, воспоминаниям, которые так легко возникали там, на Неве, но были потом оборваны разгулявшимися студентами.
«Обветренны лица у чукчей, с детства обвеяны ветрами люди Чукотки. Обвеяны ветрами, просолены брызгами с гребней морской волны. Тундра вынянчила ноги, море вынянчило руки, бури вынянчили сердце моего народа». Когда же Тылык впервые услышал эту песню? Давно, много лет назад. Это «Песня о двух ветрах». Каждое её слово дорого Тылыку.
* * *
Школа. Это был первый год ее существования, она помещалась ещё в яранге. Во всём поселке не было тогда ни одного дома. Мистер Карпендер – американский скупщик – сжег свою лавку, когда удирал на Аляску. А его лавка была единственным деревянным строением среди трех десятков яранг.
Тылык стоит у классной доски и старается припомнить, как пишется буква «ю». Тылыку скоро исполнится десять лет, он неплохо стреляет, умеет грести, управлять собачьей упряжкой и ставить капканы на песцов, но азбуку знает ещё нетвердо: раньше негде было учиться; до приезда Всеволода Ильича ребята даже не слыхали о том, что существуют на свете такие вещи, как азбука, книги, школы. Эйнесу лет пятнадцать, а он тоже ещё не все буквы выучил.
Эйнес и остальные ученики сидят на шкурах, голые по пояс. Тесно, душно, жарко. Тетради положены на дощечки, а дощечки – на спину товарища или на собственное колено. Никому из учеников и в голову не приходит, что это не очень удобные условия для занятий: они ведь понятия ещё не имеют ни о партах, ни о столах.
Горит четыре жирника, но свету от них всё равно немного. Чтобы прочесть написанное в тетрадке, надо изо всех сил напрягать зрение. Зато жару и духоту эти жирники усиливают до того, что дышать нечем. В течение каждого урока Всеволод Ильич раза по два, а то и по три произносит: «Ну-ка, глотнем немного кислорода». Ученики уже знают, что после этих слов нужно приподнять переднюю шкуру полога и впустить свежий воздух. Но при этом учитель ничего не глотает, и что такое «кислород» – это по-прежнему остается неизвестным.
В первые дни занятий учитель даже галстука не развязывал, крепился. Потом он вовсе перестал носить галстук, в середине первого урока скидывал обычно пиджак, в середине второго урока расстегивал рубашку, а к концу учебного дня на нем оставалось так же мало одежды, как и на его учениках. Ребята с откровенным удивлением рассматривали его белое тело, курчавую растительность на груди, тонкие руки, на которых мускулы почти не были заметны. Когда он вытягивал руку, указывая на доску, она казалась ребятам похожей на тонкую белую палку, какие употребляют для обработки шкур. Может быть, именно поэтому Всеволод Ильич всегда начинал занятия одетым, раздевался только тогда, когда легкая рубашка начинала казаться меховой шубой, а пенсне переставало держаться на скользком от пота носу.
Вот и сейчас он вызвал Тылыка, но прежде чем начать диктовать, положил на книгу пенсне и стал стаскивать с себя рубашку. Тылык стоит у доски, которая, впрочем, так же мало похожа на обычные классные доски, как яранга – на школу. Это самый обыкновенный руль, довольно большой, – наверно от какой-нибудь шхуны, давным-давно разбившейся в Чукотском море. Учитель нашел этот руль на берегу и с помощью учеников притащил его в ярангу.
Да, так зачем же понадобилась Тылыку буква «ю»?.. Для слова «Эвилюки». Припомнив эту трудную букву, Тылык пишет на руле: «Эвилюки тинлылет».
Учитель стащил с себя рубашку и аккуратно положил её рядом с пиджаком. Вытирая платком лицо и шею, он спрашивает
– «Эвилюки тинлылет»? Что это значит?
– Это ты. Это тебя так зовут.
– Меня? Погоди-ка… «Тинлылет»? «Тин» – это, если не ошибаюсь, речной лед. «Лылет» – это глаза. Ага, кажется, понимаю. Видимо, слово «тин» обозначает в данном случае не лёд, а стекло… Значит, «тинлылет» – это глазные стекла, очки… Так, что ли? А что такое «Эвилюки»?
– Это уши… Ну, когда нету… Крючки такие…
– Без ушей, – подсказывает Эйнес, который говорит по-русски лучше всех своих товарищей.
– Ага, понимаю. «Безушные очки». Ясно.
Всеволод Ильич берет с книги пенсне и, подняв его, говорит:
– Это называется «пенсне». Скажите: «Пенс – не».
– Пенс-не, – хором повторяет весь класс.
– Так. Хорошо… Значит, вы прозвали меня «Безушными очками»? Что ж, видимо, все школьники мира одинаковы. Признаться, я полагал, что хоть первые два-три года вы не будете знать, что учителям принято давать прозвища…
Учитель был не совсем прав на этот раз: по чукотским понятиям в прозвище не было ни малейшего оттенка неуважения. Это было скорее чем-то вроде второго имени. Такое имя, как «Всеволод Ильич», казалось ребятам слишком трудным. То ли дело «Эвилюки тинлылет»! Это было проще, понятнее и, по мнению ребят, гораздо легче произносилось.
– Сотри-ка свои «эвилюки». Всё, всё сотри. Так. Теперь пиши: Ленин. Ле-нин.
На корабельном руле с разломанными, насквозь проржавевшими кольцами, – на руле, выкинутом бурей на берег и пригодившемся теперь в качестве классной доски, чукотский мальчик впервые в жизни старательно выводит это великое имя.
* * *
…Помещалась тогда школа в яранге Рультынэ, матеря Эйнеса. Рультынэ давно овдовела, Тылык не помнил её мужа. Даже Эйнес лишь смутно помнил отца. Всеволод Ильич поселился в яранге Рультынэ, здесь же занимался с учениками. Это было удобнее всего, так как в других ярангах жили большие семьи, кое-где были грудные дети. Да и почище здесь было, чем у других.
Тылык идет из школы домой. Как всегда, он идет не по поселку, а по торосистому льду берегового припая. Дует северный ветер, наметает возле торосов сугробы, гонит по льду снежные вихри и уносит их в тундру.
У Атыка есть песня про северный ветер. Атык, отец Тылыка, – известный певец, его во всех стойбищах знают, по всему побережью. «Дуй, северный ветер, – говорится в той песне. – Дуй, чукчи тебя не боятся. Может, мыши попрячутся в норы поглубже – у тундровой мыши трусливое сердце. Может, лисица хвост подожмет. А белый медведь над тобой смеется, он только, может быть, нос отвернет, если крепче подуешь. Неужели ты думаешь, ветер, что в груди у охотника бьется сердце трусливой тундровой мыши? Нет, охотнику ветер не страшен, даже лицо свое прятать охотник не станет. Мы с тобой, ветер, товарищи! Дуй, мой товарищ, дуй, шевелись, – что хорошего, если лежать неподвижно? Если бы море было стоячей лужей, разве водились бы в море сильные звери? Запахом гнили несет от воды стоячей. Всюду проникла бы гниль, если б воздух вдруг стал неподвижным. Дуй, не ленись! Только помни: не надо дуть от меня на пугливого зверя. Не спутай! Дуй от него на меня, на охотника дуй, если ты нам и вправду товарищ».