Текст книги "В зеркале забвения"
Автор книги: Юрий Рытхэу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
11
Гэмо сразу же заметил перемену в обстановке: комната словно увеличилась, стала больше, просторнее. Прошло какое-то время, прежде чем он догадался: исчез самый заметный предмет меблировки – роскошная кровать красного дерева, оставшаяся от старых хозяев.
– Пришли и забрали, – уныло произнесла Валентина. – Сначала спросили по телефону, можем ли заплатить за нее.
– Хоть бы подождали моего приезда, – проронил Гэмо.
Он представлял лауреата Сталинской премии как писателя, уже не нуждавшегося в деньгах, и по этой причине не очень торопился платить за кровать.
– Не огорчайся, – принялся он утешать жену. – Кровать, честно говоря, не очень подходила к нашему интерьеру.
– И в ней водились клопы! – вспомнила Валентина.
Вместо роскошной кровати из красного дерева поставили на четыре кирпича купленный за гроши в комиссионном магазине двуспальный пружинный матрас. Валентина прострочила на маминой зингеровской машинке, с трудом выцарапанной у родственников, матерчатый чехол из пестрой ткани, сшила несколько цветных наволочек, и в комнате стало даже уютнее, чем тогда, когда роскошная кровать доминировала, подавляя небольшую полку с книгами, детскую кроватку и великолепное окно-фонарь.
– Знаешь, стало даже лучше, – заметил Гэмо.
– И просторнее, – добавила Валентина.
Некоторое время после поездки в Колосово Гэмо чувствовал себя словно после долгой и тяжелой болезни. Так было с ним ранней весной сорок третьего года, когда Уэлен охватила эпидемия гриппа. Он перенес болезнь одним из первых, и, ослабевший, выходил из темной, холодной яранги на ослепительный ясный свет, садился у южной стены и грелся, ловя лицом теплые лучи. Никто не ходил на охоту, вместе с эпидемией жителей Уэлена терзал голод. Несколько раз на дню Гэмо спускался в мясную яму – увэран и соскребал с земляных стен жирный налет, который потом бабушка вываривала в кипящей воде. Обычно костер в яранге разжигали только летом, но жир давно закончился, и скудную пищу приходилось готовить на жиденьком пламени щепок и кусков коры, собранных еще осенью на берегу моря. Некоторые уэленцы жгли деревянные подпорки яранг, и жирный черный дым поднимался над жилищами.
Гэмо безучастно смотрел, как время от времени кто-то тащил умершего на холм Линлиннэй и потом у входа в ярангу на короткое время зажигался очистительный погребальный костерок со слабым невидимым пламенем и летучим дымом.
Все мысли были только о еде, о закрытом на большой висячий замок магазине, где было все – и сгущенное молоко, и сливочное масло, и галеты, сахар, крупы, чай… И вдруг кто-то распорядился открыть магазин, и каждый мог брать столько, сколько нужно.
В первый же день Гэмо набран галет, сгущенного молока и, наслаждаясь неожиданным изобилием, думал: вот так будет после войны, когда победят немецких фашистов и, наконец-то, построят коммунизм. Светлое будущее человечества в те годы представлялось именно таким: открытый, без продавца, магазин, полный еды и разных товаров…
И теперь, перебирая в памяти те дни, Гэмо вместе с никогда не утихающей тоской по родному Уэлену с улыбкой вспоминал свои мечты.
Писательство оказалось делом, требующим все силы и время, его не оставалось даже на учебу. Гэмо перевелся с северного факультета на отделение журналистики филологического факультета, но лекции посещал не очень усердно, и впервые за много лет в его зачетной книжке появились тройки.
И все же жизнь была прекрасна, потому что рядом была Валентина, сын Сергей, родилась дочь Ольга, семья требовала все больше внимания, ширилась известность.
Гэмо все чаще и сильнее чувствовал необходимость поездки на родину, в Уэлен. Он тосковал по матери, часто вспоминал ее застенчивую, словно виноватую улыбку, хотелось увидеть брата, сестренку, бабушку, дядю Кмоля… Возникала мысль вообще о переезде на родину. Можно работать в газете или преподавать… Правда, для этого надо закончить университет..
Тоскуя по родной Чукотке, Гэмо принялся за автобиографическую повесть. Он описывал родной Уэлен, слегка изменив название, точнее использовав слово Улак, которое употребляли соседи-эскимосы из Наукана. Издали прошлая и далекая жизнь казалась такой прекрасной, что щемило сердце, в ушах звучали песни и музыка детства: чукотские и эскимосские напевы, русские народные песни, еврейские песни, арии из опер, звучавшие на немногочисленных патефонных пластинках, попадавших в Уэлен. Вперемежку писал рассказы, рассылая их по журналам.
Позвонили из нового ленинградского журнала «Нева».
– Нам ваш рассказ понравился, и мы поставили его в номер, – сказал редактор. – Но есть просьба кое-что поправить. У вас есть свой экземпляр? Найдите там место, где описываете приезд героя в село… Нашли? Фразу «на крыше сельского Совета висел ослабевший и мокрый красный флаг» надо изменить, поправить. Подумайте, как это сделать, и позвоните.
Гэмо тупо уставился в рукопись и несколько раз перечитал фразу. Что в ней такого? Вроде все слова на месте, именно этот флаг и передает настроение героя, у которого нет большой радости по поводу возвращения в родное село из тюрьмы.
Подумав, Гэмо набрал номер редакции и бодро сообщил, что ничего такого, что нужно было бы поправить, не нашел.
– Дорогой мой, – голос редактора стал вкрадчивым, – вы же человек талантливый и догадливый… Понимаете, это ведь не мое возражение. Подумайте: символ советской власти, красный флаг над официальным учреждением и вдруг – мокрый и слабый…
– Так ведь идет проливной дождь! – возразил Гэмо. – А флаг так промок, что ветер не может его поднять, и он повис.
– Юрий, я вас понимаю, – терпеливо продолжал редактор. – Но если вы ничего не придумаете, рассказ придется из номера снять…
Гэмо отчетливо представил, как из его кармана вынимают три тысячи рублей, на которые он мог купить кучу дров, теплые сапожки жене, провести не один час в хорошей компании в ресторане «Восточный», купить продукты, детскую шубку сыну…
– Исправления продиктуйте прямо корректору, – сказал редактор.
После нескольких часов раздумий Гэмо набрал названный номер и продиктовал исправление, которое звучало так: «Несмотря на ветер и проливной дождь, красный флаг, сухой и могучий, реял над сельским Советом».
Через день позвонил главный редактор и медленно произнес:
– Там сказали, что твои исправления еще хуже… Решили оставить как есть.
Помолчав, добавил:
– Но имей в виду: ты у них уже на заметке.
Это было не первое столкновение Гэмо с цензурой, или, как еще ее называли – Горлитом. Как оказалось, по соображениям военной секретности нельзя было писать, что на Чукотке добывают золото. Слово заменялось на выражение «ценный желтый металл», и о том, что это значит, мог догадаться даже круглый идиот. Не разрешалось писать об охоте на китов: киты в тексте становились «самыми крупными морскими животными»; если упоминался населенный пункт, то ни в коем случае нельзя было говорить, что там есть аэродром или посадочная площадка… Видимо, перечень запретов был так велик, что всегда в тексте Гэмо находилось нечто такое, что приходилось исправлять по настоянию загадочного и неведомого человека из Горлита. Когда однажды Гэмо попытался узнать адрес или хотя бы телефон цензора, на него испуганно замахали руками: что ты! это категорически запрещено! это государственная тайна! Но цензорам мало было этого! Они строго следили за тем, чтобы идейно-художественная направленность произведения была правильной. В одной из повестей пришлось переделывать весь текст и в конце концов отказаться от публикации рукописи, в которой описывалось, как русский парень обманул девушку, обещал жениться, а потом уехал, оставив ее с маленькими детьми. Это явление на Чукотке было повсеместно распространенным – жениться на время действия договора или срока службы, но, оказывается, и это оказалось строго охраняемой государственной тайной…
Скоро Гэмо начал ловить себя на том, что он стал писать как бы с оглядкой на этих таинственных невидимок, стоящих на страже не менее таинственных государственный тайн.
Он увлекся новой рукописью и просиживал за работой ночи. Иногда Гэмо строил свой день так: ложился спать около четырех, а потом вставал часов в одиннадцать, пил крепкий чай и усаживался за стол. В тишине спящей квартиры, угомонившегося города, однако, работалось не так уж хорошо. Прежде всего, Валентина не могла спать, пока муж сидел за столом. Он упрашивал ее заснуть, уверяя, что ее бодрствование мешает ему. Валентина делала вид, что засыпает, но Гэмо, слушая ее дыхание, догадывался о ее притворстве.
В тишине, в неожиданно возникшей пустоте от впечатлений, приходили странные мысли. Думалось обо всем, но только не о рукописи, к которой приходилось возвращаться с немалым усилием. Острое чувство зябкого одиночества, несмотря на присутствие жены и детей, охватывало Гэмо, и он невольно начинал думать о своем двойнике, о его мыслях, о том, каково ему после смерти жены одному растить и воспитывать ребенка. Жизнь не совсем полна, если ты чувствуешь себя одиноким путником на большой жизненной дороге, открытой всем ветрам, отставшей от стаи птицей, отколовшимся от стада оленем… Неужели это от того, что он оторвался от народа, от привычного, сложившегося веками уклада жизни? Но ведь такое произошло со многими людьми не только на Чукотке, но и во всей стране. Такое бывает в той или иной степени во всем мире, но все ли чувствуют себя так сиротливо, лишенными невидимой поддержки присутствия своих? Он словно кит, отставший от стада своих сородичей, он окружен холодными, враждебными смерзающимися льдинами. Редко, по случалось, что такие одинокие киты вмерзали в лед недалеко от Уэлена.
Одиночество гибельно для живого, тем более для человека, и хорошо, когда слышишь дыхание родного, близкого человека. Гэмо представил себя одного, без Валентины, без детей, мирно посапывавших во сне в своих кроватках, и ощутил озноб, холод во всем теле. Бросив рукопись, раздевшись, он нырнул в тепло постели и прижался к жене.
– Ты что? – спросила Валентина. – Не пишется?
– Дело не в этом, – ответил Гэмо. – Написать всегда успею… Я вдруг почувствовал себя таким одиноким.
– Наверное, все же тебе надо съездить на родину, – помолчав, сказала жена. – Ты говорил, что лучшее время для путешествия лето. Вот и поедешь летом, а мы уже втроем будем тебя ждать на даче. Кстати, ты подал заявление?
Леонид Фаустов сообщил, что для членов Союза писателей существуют творческие командировки. Оплачивают не только дорогу, но и выдают щедрые суточные и квартирные. Гэмо разузнал и выяснил, что ему не только хватит на поездку, но, главное, он может оставить семье достаточно денег и на дачу, и даже на найм няньки.
– Я все сделал. Дача у нас будет та же, на Всеволожской…
Он представлял, как выйдет на знакомый и родной берег Уэлена. Толпа встречающих, и среди них – мама, которую он не видел почти десять лет. Она в цветастой камлейке. Жадно вглядывается в сына, повзрослевшего, настоящего мужчину, мужа, отца и писателя… Мама, как помнил Гэмо, чуть отворачивает лицо, как бы стесняется, смущается от такого внимания и к сыну ее, и к ней самой. Он обнимает сестренку, брата… Вот только как ему вести себя с отчимом? Унижения и побои, перенесенные в детстве, не забылись. Чувство беззащитности и страха, невозможность даже материнской защиты каждый раз возникали, когда Гэмо вспоминал годы, проведенные в яранге отчима. Поэтому лучшие и самые приятные воспоминания были о яранге дяди Кмоля, куда он часто уходил, спасаясь от гнева разъяренного выпитой дурной водой отчима. И он твердо решил, приехав в Уэлен, остановиться у дяди.
Улица еще совсем недавно носила имя славной Красной Конницы, а ныне называлась Кавалергардской. От этого нового названия несло запахом конского навоза, в нем слышался цокот хорошо подкованных копыт по булыжной мостовой. На ней не было примечательных архитектурных сооружений, кроме огромного серого здания банка с большой мемориальной доской из розового гранита. Она напоминала о том, что здесь, в здании военного госпиталя, во время Великой Отечественной войны, от прямого попадания бомбы погибли раненые и медицинский персонал. Где-то неподалеку должен находиться дом, в котором Анна Андреевна Ахматова провела свои самые тяжкие годы гонений и клеветы. Незнамов ожидал увидеть хотя бы небольшую доску, но ничего подобного не нашел: видимо, людям из мэрии хватило соображения лишь на переименование улицы. Во все исторические времена, как заметил Незнамов, потомки отмечали памятными знаками лишь славные вехи, но не поражения и бедствия.
А вот дом, где проживал создатель чукотской письменности. Здесь тоже не было мемориальной доски. Благодарные потомки-лыгъоравэтльаны не позаботились о том, чтобы сохранить память об одном из первых учителей Чукотки, авторе первой чукотской грамматики и множества учебников для школ далекого Севера Петре Яковлевиче Скорике.
Незнамов сговорился по телефону с его сыном Борисом Петровичем о встрече.
Часто вздрагивающий и поскрипывающий лифт с полутемной кабиной, словно недовольный нагрузкой, поднял Незнамова на пятый этаж.
Квартира оказалась коммунальной, хотя прихожая была довольно просторной, но из-за тусклого освещения она показалась тесной. Борис Петрович – высокий, лысеющий блондин в очках с сильными, сверкнувшими в полутьме, стеклами – провел гостя через лабиринт коридоров в свою половину, состоявшую из двух смежных комнат. В первой, тесноватой, стену украшала пожелтевшая шкура белого медведя. Небольшой письменный стол старинной работы стоял боком к окну, впритык к стене.
Борис Петрович приготовил к приходу гостя чай. Беседа проходила в большой, светлой комнате в два окна.
– Я не ожидал, что еще кто-то интересуется судьбой моего отца, – с грустной усмешкой проговорил Борис Петрович. – С тех пор, как он умер, никто не вспомнил его… Обидно… Единственное, что меня утешает, что он не дожил до сегодняшних дней, когда охаивают все, что было сделано его поколением. Они уезжали на Север настоящими энтузиастами, подвижниками, думали только о своем долге – нести просвещение и грамоту северным народами. Да, они были молодыми коммунистами, комсомольцами, ну и что из этого? Чем больше я думаю о своем, отце, о маме, о тех, кто был с ними, тем больше убеждаюсь, что они совершили настоящий подвиг… Но этого подвига как будто не было… Страшное это – забвение живого, полнокровно жившего человека. Будто его вовсе не было в жизни!
От этих слов Незнамову стало не по себе, от чувства неожиданной тяжести, легшей на его плечи, у него даже выступил пот на лице.
– Вам нехорошо? – участливо спросил Борис Петрович. – Может, вам дать холодной воды?
Пока он выходил за водой, Незнамов оглядывал комнату, в которой не раз бывал Юрий Гэмо, куда он приносил детей, чтобы показать учителю, как он выражался, «лучшие свои произведения». Он догадывался, что неожиданно возникшее недомогание было следствием угрожающего его приближения к той черте, которая отделяла его существование от существования Юрия Гэмо.
– Но ведь у Петра Яковлевича были ученики, и немало, – сказал Незнамов, отпив воды и почувствовав облегчение.
– У него была куча учеников! – с подъемом в голосе ответил Борис Петрович. – Сколько их перебывало в этой комнате! Приходили с курсовыми и дипломными работами, с диссертациями, рукописями, часто просто занять денег. Мама вспоминала, что на помощь чукотским студентам уходило столько, что потом самим приходилось занимать до получки. Из-за этого отец часто ссорился с мамой.
Незнамов еще в начале беседы положил перед собой блокнот, так как представился журналистом, собирающим материал о первых учителях Чукотки. Борис Петрович рассказывал и время от времени смотрел то на блокнот, то на гостя.
Незнамов успокоил его:
– Не беспокойтесь, у меня хорошая память..
Борис Петрович рассказывал о бескорыстии и щедрости своего отца.
– Когда в Академии в очередной раз раздавали квартиры, – вспоминал он, – отец каждый раз уступал свою очередь какому-нибудь бездомному аспиранту, а сам, как поселился в этих двух комнатах еще в сорок шестом году, так и прожил здесь до самой смерти, хотя был и профессором и доктором наук!
Незнамов узнал, как Петр Яковлевич вызволял своих пьянствующих учеников из милиции, заступался за них, помогал даже налаживать семейные отношения.
– А что, у Петра Яковлевича не было таких учеников, которыми он гордился? – спросил Незнамов.
Борис Петрович слегка покраснел.
– Да нет, были… Очень любил он одного парня, Коравье его звали. Отец предсказывал ему блестящее будущее. Но он погиб. Утонул в Неве. Подозревали, что сам бросился в воду от несчастной любви…
При упоминании имени Коравье Незнамова кольнуло в сердце, и он вспомнил Антонину Зайкину, первую и последнюю любовь ушедшего в небытие чукотского студента.
– А был ли у Петра Яковлевича кто-нибудь из учеников, кого он особо выделял, возлагал на него особые надежды?
Борис Петрович задумался, устремил взгляд в занавешенное тюлем окно.
– У него была одна очень талантливая ученица – Алевтина Никодимовна. Но когда она встала на ноги, получит ученую степень, стала подсиживать отца: видите ли, ей самой хотелось стать во главе отдела института, занимавшегося проблемами северных языков… Но ей пришлось ждать до смерти отца.
– Нет, я имею в виду учеников из чукотских студентов.
Борис Петрович улыбнулся.
– Был такой! – весело произнес он. – Петр Иванович Инэнли. Правда, извините, тоже любил выпить. Но упорно занимался наукой. Опубликовал несколько статей, учебник грамматики чукотского языка для педагогического училища. Но главным его делом был большой чукотский словарь… Но не успел Петр Иванович… Сначала умер его учитель, а потом он сам скончался от инсульта. Кто теперь продолжает его дело – не имею понятия!
– А вот не было ли среди учеников Петра Яковлевича, – начал Незнамов, чувствуя, как странный холод охватывает его тело, – не было ли такого, кто бы писал стихи, рассказы?
– Вы имеете в виду писателей?
Незнамов кивнул.
– Как же! – уверенно произнес Борис Петрович. – Отец был знаком с Виктором Кеулькутом, встречался с ним на Чукотке, когда ездил туда в экспедицию, переписывался с Антониной Кымытваль. Вообще он очень радовался каждой книжке на чукотском языке, собирал их…
– А можно посмотреть эти книги? – попросил Незнамов.
– Да тут уже мало что осталось, – махнул рукой Борис Петрович. – Приезжали из Анадырского музея, кое-что купили, кое-что я им так подарил.
Книжная полка была занавешена тканевой занавеской на металлических кольцах.
С неожиданно забившимися сердцем Незнамов принялся рассматривать книги. В основном, это были лингвистические сочинения: Мещанинова, Марра, грамматики разных языков народов бывшего Советского Союза, народов Севера, языков индейцев Северной Америки, художественная литература о Севере, несколько книг Тихона Семушкина.
– Это только жалкие остатки довольно большой папиной библиотеки, – сказал Борис Петрович, появившись с бутылкой минеральной воды и двумя стаканами.
– Я забыл спросить: может быть, вы хотите выпить чего-нибудь покрепче?
– Нет, спасибо, – отказался Незнамов. – В такую жару лучше минеральной нет.
Отпив из стакана, он наконец решился спросить.
– А вам ничего не говорит такое имя – Юрий Гэмо?
Борис Петрович ответил не сразу.
– Знаете, я на Чукотке был совсем маленьким и ничего оттуда не помню… А кто он такой – Юрий Гэмо? Он был студентом папы?
– Вполне мог быть…
– Всех их я не знал. Их было довольно за многие годы.
– Юрий Гэмо, по-моему, писал книги…
Борис Петрович озадаченно посмотрел на гостя.
– Писателя я бы знал, – уверенно сказал он. – По специальности я геолог, хотя на Чукотке не работал, но все, что связано с ней заметного, я знал… Юрий Гэмо… Он, наверное, из старых довоенных писателей, бывших студентов Института народов Севера?
– Да нет, он сравнительно молодой, примерно ваш ровесник, – сказал Незнамов, чувствуя, как трудно даются ему эти слова, и он снова ощутил это странное чувство сопротивления невидимой преграды.
– Никак не припомню, извините. Он, что, был известный писатель?
– Довольно известный, – ответил Незнамов, прекрасно понимая, что в мире Бориса Петровича Скорика нет и не было писателя Юрия Гэмо. Его имени не было и в учебниках, которые стояли на занавешенной полке.
Выходя на бывшую улицу Красной Конницы, Незнамов с отчаянием подумал: неужели Петр Яковлевич Скорик, будь он жив, тоже бы сказал, что он не знает никакого Юрия Гэмо, не было такого ученика у него, соавтора и известного чукотского писателя?
И самое печальное в том, что окружающий мир нисколько от этого не становится ни хуже, ни лучше… Юрий Гэмо отнюдь не рядовой человек, и все равно вроде бы мир ничего не потерял от его отсутствия. Не было такого – и нет! А ведь, наверняка, есть миры, в которых нет Льва Толстого, Пушкина, Чайковского, Бетховена, Брамса, Шиллера, Чехова, Шекспира, жившей здесь Анны Андреевны Ахматовой…
Но это как бы другое… Как понял Незнамов и о чем давно уже подспудно догадался: в том мире, где есть Юрий Гэмо – нет Георгия Незнамова. И – наоборот. Если ему каким-то чудом удастся найти своего двойника, сам он, Георгий Незнаемое, исчезнет, превратившись в Юрия Гэмо. В одном мире не могут существовать два совершенно одинаковых человека, хотя теория вероятности допускает это. Теория-то теорией, подумал Незнамов, но здесь что-то другое, чье-то Высшее Предписание. Душа может быть только одна, неповторимая, хотя телесные оболочки могут быть разные… В таком случае, когда существует Юрий Гэмо, значит, не может существовать Георгий Незнамов? Куда же он тогда девается? Или время останавливается? Значит, все дело во времени. Если время есть одна из форм существования материи, то, выходит, и оно перетекает в другую форму. Но никак не может быть двух времен… Черт знает, в какие дебри могут завести эти размышления!
Теперь-то он понял свои детские фантазии, которые считал продолжениями ночных сновидений. Тогда он и не предполагал ничего о Юрии Гэмо: он просто время от времени ощущал себя совсем другими, живущим в другой земле, среди других людей. Чаще всего это происходило на стыке времен года: ранней весной, когда на землю обрушивался солнечный свет и небесное тепло, или же поздней осенью, скорее, в начале зимы, в освещенных светом свежевыпавшего снега сумерках. Он час сини сидел перед окном, вперив взгляд в не видимое глазами, но видимое внутренним, душевным зрением. Все это было смутно, неясно, в виде исчезающих теней, но страшно привлекательно и наполняло его чувством сладкого, притягательного ужаса.
Окружающие поначалу пугались такого его состояния, постоянно окликали, как бы приводя его в чувство, возвращая обратно на землю, винили во всем жадность к чтению, а родные рассудительно защищали его, говоря, что чтение и знание никогда не вредят человеку. «От знания добра человек становится лучше, а от знания зла – получает предостережение…» Родители были истинно верующими, но в доме не было икон, и только после исчезновения отца и матери, когда Незнамов узнал о своем этническом происхождении, он понял, что они были католиками. У них была небольшая, но добротно построенная изба, и сейчас еще настолько крепкая и теплая, что ее не было нужды ремонтировать. Может, и впрямь, возвратившись, окончательно переселиться в Тресковицы, навсегда покинуть пыльную, с претензией на городскую, улицу Коминтерна в Колосово, ныне переименованную в Вознесенскую? Согласиться на то, чтобы Станислав провел и газ, и водопровод, и прожить остаток дней в размышлениях о странной своей двойной жизни на Земле?
Только в первых числах июля Гэмо сел в поезд, чтобы уже из Москвы самолетом вылететь на Дальний Восток, а оттуда добираться на свою далекую родину.