Текст книги "В зеркале забвения"
Автор книги: Юрий Рытхэу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Юрий Сергеевич Рытхэу
В зеркале забвения
У меня остается одна забота на свете,
Золотая забота – как времени бремя избыть.
Осип Мандельштам
1
Говорят, что за мгновение до смерти человек заново, во всех подробностях, переживает свою жизнь, иногда даже вспоминая то, что хотел бы навсегда забыть. Перед его мысленным взором проносятся картины далекого детства, юности, лет взросления и возмужания, учения, и в этом пестром калейдоскопе нет мелких и незначительных событий: все важно, даже, казалось бы, мелкая деталь, необдуманный поступок, оговорка в той или иной степени сказались потом, в будущей жизни, повлияли на последующие деяния, повороты судьбы.
Но, оказывается, такие воспоминания приходят не только перед смертью.
Георгий Сергеевич Незнамов, едущий нынче на пригородной электричке Колосово – Ленинград, еще несколько дней назад литературный сотрудник районной газеты, просто ушел на пенсию, окончательно и бесповоротно распрощался с работой, которую добросовестно исполнял в течение долгих десятилетий. Он больше никогда не вернется в тесный кабинетик с ветхим письменным столом, заляпанным несмываемыми пятнами черти, конторского клея и чего-то похожего на засохшую человеческую кровь, хотя на его памяти в этом помещении никогда и никого не убивали. Больше не посмотрит в окошко с частым переплетом, за которым за полвека пейзаж так и остался неизменным: кривая улица с забором, который неожиданно обрывался зданием поселкового магазина, выстроенного в первые послевоенные годы в стиле дореволюционных помещичьих усадеб, с фронтоном и подобием колонн.
Осенью сорок девятого года Незнамову отказали в приеме в Ленинградский университет как человеку, находившемуся на территории, оккупированной немцами, да еще ингерманландцу по происхождению. Тогда к таким, как он, относились с большим подозрением, тщательно проверяли, даже если он в это время был несовершеннолетним подростком в затерянной деревушке Тресковицы в нескольких километрах в глубь лесов от железнодорожной станции Вруда. Ему дали понять, что с такой биографией лучше не высовываться, вести себя тихо и навсегда похоронить мечты о высшем образовании, о карьере литератора, о чем молодой Незнамов втайне мечтал, относясь с трепетом к печатному слову.
Георгий Незнамов вернулся домой и по пути в родную деревню заглянул в только что открывшуюся районную газету. В кабинете редактора сидел совершенно лысый мужчина в военной форме, в погонах капитана.
Работать в районной газете в те годы было некому: большинство грамотных молодых мужчин погибло на войне, оставшиеся подались доучиваться в институты и университеты, куда их охотно принимали почти без экзаменов.
Внимательно выслушав юношу, редактор Степан Степанович Филиппов сказал:
– Вот тебе пробное задание. В наш район, конкретно, в деревню Тресковицы, на помощь в уборке урожая прибыла группа студентов Ленинградского университета. Среди них несколько ребят аж с самой Чукотки! Представляешь – ехали через всю страну, с холодных краев, где кроме оленьих мхов на земле ничего не растет, – убирать хлеб! Они же ничего подобного никогда не видели! Хорошо напишешь – возьму на работу! Иди!
Георгий выскочил на крыльцо и почти бегом направился на дорогу, надеясь поймать какой-нибудь попутный транспорт. Попался Паша Гаврин, дальний родич, приезжавший в районный склад за водкой. Он сидел на прикрытых мешковиной ящиках и изо всех сил старался изображать трезвого, говоря коротко и односложно:
– Сидай! С краю! Осторожно! Груз! Стекло!
За последними домами райцентра, выйдя на большак, дядя Паша разговорился и подтвердил: в деревню приехала подмога из Ленинграда.
– Работают хорошо! От зари дотемна. Председатель обещал каждому по мешку картошки, а ихнему командиру – все четыре!
– А чукчи среди них есть? – с нетерпением спросил Георгий.
Дядя Паша подумал и решительно заявил:
– Не! Только люди! Парни и девчата, и с ними военный командир.
– Я говорю о ребятах с Чукотки. Они должны выделяться среди русских. Темноволосые, глаза узкие…
– Знаешь, Гоша, – повинился дядя Паша, – в тот день я с утра принял и сам был узкоглаз..
Он вынул из-за пазухи засаленного ватника бутылку.
– Давай!
Георгий отказался. Его мысли были заняты только одним: как написать очерк о чукотских ребятах… Внутренне он был в растерянности, боялся, что не справится, хотя в школе неизменно получал хорошие отметки по литературе за сочинения и изложения.
Но в Тресковицах его ожидало страшное известие: оказалось, что как раз те трое чукотских ребят нынешним утром уехали. Он разминулся с ними буквально на несколько часов! Руководитель студенческого отряда, майор военной кафедры университета сказал:
– Ребята никакого навыка сельхозработ не имели. К лошадям и коровам боялись подходить, убегали… Смеялись над петушиным пением! Правда, народ любознательный, все для них было внове, даже просто зеленое дерево. Один из них, Юрий Гэмо из Уэлена, признался, что в детстве думал, что хлеб на российских полях так и растет в виде булок и караваев… Что интересно: не хотели уезжать отсюда, однако и грех на душу я не стал брать: мало ли что с ними могло случиться? Потом головой отвечай за них!
Погрустневший Георгий бездумно побрел по родной деревне, рассеянно отзываясь на приветствия земляков. На краю единственной улицы он остановился у отчего дома, и тут вдруг его осенила, на первый взгляд, безумная мысль.
Разыскав оставшихся студентов, несколько часов спрашивал у них об уехавших ребятах, как они себя вели, уточнял имена и даже выяснил, что среди них был один эскимос.
Сославшись на важное редакционное задание, выпросил у председателя колхоза ключ от комнаты правления и всю ночь просидел над очерком. Он живо представлял себе, как Юрий Гэмо впервые видит вблизи и лошадь, и корову, слышит утром петушиное пение, идет по желтому полю, задевая колосья, и вся эта новая, еще во многом непонятная жизнь полна для него угрожающих неожиданностей. Не раз он в мыслях возвращается в родной Уэлен, в полутьму яранги, на берег Ледовитого океана… Перевоплощение в чукотского паренька порой становилось пугающе реальным, и приходилось прилагать усилие, чтобы вернуться в явь, в самого себя.
К утру, обессилевший от невероятного напряжения, Георгий так и заснул, уронив голову на исписанные листки бумаги.
Во сне он увидел себя в Уэлене, над океаном, и розовые чайки с пронзительным криком носились над ним.
Филиппов глазами пробежал переписанный набело очерк, потом еще раз, уже медленнее, и с плохо скрытым удивлением произнес:
– Хорошо написал. Подсократим немного – и в номер!.. А тебя беру литсотрудником!
Так началась новая жизнь Георгия Сергеевича Незнамова, которая продолжалась многие годы в том самом редакционном домишке. Но что удивительно: ему больше ни разу не довелось пережить того необъяснимого творческого подъема, который он испытал в ту памятную ночь, когда писал очерк о ребятах-северянах. Иногда пытался сотворить подобное, но всегда выходило нечто выморочное, фальшивое.
Прожив почти десять лет в общежитии местного сельхозтехникума, Незнамов, как человек уже женатый и имеющий сына, получил двухкомнатную квартиру. Случилось это в самом начале пятидесятых годов, когда страну потрясли смерть великого Сталина, арест и расстрел Берии. До этого Незнамов еще пытался что-то изменить в своей судьбе, подавал заявления на заочное отделение факультета журналистики Ленинградского университета, но постоянным препятствием оставался факт его пребывания на оккупированной немцами территории. Со временем он прекратил эти попытки так же, как перестал подавать заявления в партию и смирился с тем, что всю оставшуюся жизнь ему придется довольствоваться должностью литературного сотрудника районной газеты.
Он много читал, собрал довольно богатую библиотеку художественной литературы, особенно много было у него книг о землях и народах, отстоящих далеко от районного городка Колосово Ленинградской области. Книги о Чукотке занимали особое место на его полках. Однажды он привез из Ленинграда редкое издание трудов этнографа и писателя Владимира Богораза-Тана, его собрание художественных сочинений в небольших книжках с золотым обрезом и шелковой ленточкой-закладкой к каждому томику.
Строго говоря, если бы возникла такая нужда, Незнамов мог бы выпускать газету один: так хорошо он изучил весь процесс за годы работы. Он прекрасно знал, как верстать, планировать материал, на полосе, что требовалось при написании передовицы. Пережил десять главных редакторов, и часто вместо них писал политические статьи. Содержание этих статей было не бог весть каком глубокомысленным, скорее стандартным о шаблонным, но сам процесс написания внешне весомых и значительных слов, за которыми в общем-то ничего не было, доставлял удовольствие и внутреннее удовлетворение. Все газеты с собственными материалами Незнамов аккуратно подшивал и складывал в домашний архив, каждый раз с волнением и каким-то горьком чувством беря в руки пожелтевшие страницы с его первым очерком.
Страшное случилось с ним в дни неожиданной смерти жены, жертвы, как тогда выражались, криминального аборта, который делала старая знакомая, заведующая детскими яслями Нина Бреславская. Могучая женщина с крупными формами, с огромными лопатообразными руками показала пораженному Георгию кроваво-коричневый комочек и зачем-то сообщила: девочка. Жена умерла через два дня от общего заражения крови, а Нина отделалась легком испугом: неведомые силы районных властей спасли ее от ответственности. Незнамов от всего пережитого впал в какое-то оцепенение. Он наотрез отказался отдать родственникам сына Станислава, которому уже было восемь лет, продолжал ходить на работу и выполнял ее с удивительной добросовестностью, порой замещая даже корректора, не говоря уже о том, что все материалы тщательно выправлялись им, редактировались и часто попросту переписывались.
Сын всегда был ухожен, одет во все чистое и учился отменно. Внешне Незнамов ни в чем не переменился, может быть, стал еще более замкнутым: хотя никогда не отличался особой общительностью и открытостью.
После третьего посещения могилы жены, в наступившую ночь он испытал во сне настоящее потрясение: он вдруг с устрашающей отчетливостью почувствовал себя совсем другим человеком, рожденным вдали от деревеньки Тресковицы на далекой, студеной Чукотке, ставшим писателем в Ленинграде, автором книг, изданных не только на чукотском, но и на русском языке. Сначала это было забавно, даже интересно, но потом привело к мысли, что с его головой происходит нечто не совсем нормальное, граничащее с заболеванием.
Шло время, но та, другая жизнь уже постоянно сопутствовала ему, и Незнамов даже привык к этому, однако об этих состояниях не рассказывал никому. Наоборот, ему показалось, что самое разумное в его положении – держать все это в себе и не открывать тайну даже самому близкому человеку – сыну Станиславу. После школы сын поступил без всякого труда в Ленинградский финансово-экономический институт и закончил его с отличием, получив назначение заведующим районным финансовым отделом в Колосово.
Они жили в старой двухкомнатной квартире. Отец продолжал все делать по дому: готовить, стирать, убирать. И, когда Станислав предлагал свою помощь, отец уверял сына, что для него эта работа совсем не в тягость, она даже доставляет ему удовольствие и отдых от рутинной газетной работы.
Незнамов так и не открыл сыну своих тайных фантазий о другом существовании, о второй жизни, которая протекала в Ленинграде. Он боялся туда ездить и летний отпуск обычно проводил в Тресковицах, в старом отцовском доме.
В душные летние вечера, в одиночестве вечера, приходили мысли о тайнах жизни, об учениях индийских мудрецов о перевоплощениях. Ко всем этим теориям Незнамов относился с интересом, грустно думая о том, что в его случае, безо всяких домыслов, мучительных и долгих размышлений, действительно существует не перевоплощение, а настоящая иная, вторая жизнь человека, идущая параллельно. Вот только неизвестно: такое случилось только с ним, или же у каждого есть двойник в параллельном мире, и все дело в том, что не каждому дано узнать об этом? В своих размышлениях Незнамов шел дальше, предполагая, что существует даже не один параллельный мир, а несколько, может, даже множество или же вообще бесконечное число. И перевоплощение человека происходит не в каких-то животных, букашек, зверей, как утверждают индийские мудрецы, а в других людей, и, таким образом, Георгиев Незнамовых может быть бесконечное множество в самых разных обличьях. Просто не каждому дано знать об этом, и то, что открылось ему, какая-то аномалия, непредусмотренный сбой в заранее установленном порядке. И Незнамов прекрасно понимал, что, признайся он кому-нибудь о своем открытии, его в лучшем случае высмеют, в худшем – упекут в сумасшедший дом. И если уж ненормальным объявляют человека просто засомневавшегося в справедливости утвержденных властями правил жизни, то уж такому, как он, – прямая дорога в лечебницу, откуда уже ему никогда не выбраться. Поэтому самое лучшее и безопасное в его положении – держать все про себя. К тому же Незнамов подозревал, что значительное число людей живет с тайнами, в которых они ни под какими пытках не признаются.
И все же мысленное перемещение в ту, другую жизнь каждый раз вызывало у него глубокое волнение, сбивало внутренний ритм установленной жизни, и после этого он чувствовал себя несколько дней больным, душевно разбитым.
Сын женился разумно, окончательно устроился и даже купил себе однокомнатную кооперативную квартиру. Произвели так называемый родственный обмен: сам Георгий Сергеевич перебрался в новую квартиру, а молодожены заняли старую, двухкомнатную, где им было просторнее.
Жизнь шла своим чередом, строили коммунизм, хоронили престарелых генсеков, и казалось, эта большая страна будет стоять веками, пока не добьется своей великой цели.
И вдруг началось что-то непонятное, странное. Обнаружились проблемы, которые ранее так остро не осознавались, и общество пыталось их решать.
Станислав тянул разросшуюся семью, родилось уже трое внуков – два мальчика и девочка, ездил в строительные отряды, а когда разрешили кооперативы, вдруг занялся лесопильным делом.
Грянула гласность, которая для Георгия Сергеевича обернулась неожиданной стороной: исчезла нужда в передовых статьях. Кругом, закипели политические страсти, отделились республики, объявили Россию независимой, случались путчи, противостояния, кончавшиеся стрельбой и введением танков в Москву, занялась война в Чечне. И все это время сын, Станислав Георгиевич, расширял свое дело, пока не оказался главным в одном из первых районных частных банков. У него появилась шикарная машина – джип «Гранд Чероки», охрана, собственная контора, которую он называл офисом, обставленная роскошной кожаной мебелью, выписанной из Финляндии.
Жизнь совершенно переменилась, и Незнамов порой чувствовал себя по-настоящему чужим в этой новой обстановке. В такие тоскливые моменты он все чаще обращался к той, другой жизни, уходя в нее от современной, пугающей действительности. Несмотря на то, что все дружно ругали нынешние порядки, сын неуклонно богател, покупая дома, какие-то предприятия, словом, превращался в капиталиста, которых отец заклеймил во множестве написанных за долгие годы передовых политических статьях, цитируя сначала Ленина и Сталина, потом Хрущева и Булганина, затем Брежнева, Андропова, Черненко… Цитаты на Горбачеве закончились, и уже, похоже, никого не волновало, что и как сказал по тому или иному поводу очередной руководитель государства.
Незнамов знал, что единственный путь из той неопределенности, в которую он попал, это выход на пенсию. Оформили ее довольно быстро, и несмотря на то, что путем каких-то непонятных ему подсчетов начислили, как утверждали, максимум., денег могло хватить лишь на то, чтобы не умереть с голоду. Но все сотрудники в один голос уверяли, что со временем, когда наступит финансовая стабилизация, сумма станет вполне достаточной, чтобы достойно существовать и даже путешествовать раз в год: новые люди в редакции тяготились его присутствием, торопились его выпихнуть, и он знал, что над ним тайком посмеиваются, над его старомодностью, приверженностью испытанным способам подачи газетного материала.
Сын приехал на новой машине, сверкающей, обтекаемой, весь внешне какой-то чужой, уверенный в себе и выглядевший куда важнее даже, чем секретарь райкома ныне уже упраздненной партии.
– Здорово, пенсионер! – громко поздоровался он с отцом и крепко поцеловал. – Честно говоря, я рад, что ты наконец-то избавился от этого газетного ярма…
– Знаешь, сын, я эту работу любил. И всю жизнь старался делать ее добросовестно и честно… Кому-то ее надо было делать. И это выпало мне.
– Извини, папа, – смутился Станислав. – Я ничего не хотел сказать тебе обидного. Но, согласись, сейчас уже другое время и назад возврата нет.
– Это уж точно – назад возврата нет, – усмехнулся Незнамов.
Сын принес бутылку водки «Финляндия». Слегка захмелев, предложил:
– Проси, что хочешь! У меня достаточно средств, чтобы обеспечить тебе счастливую старость. Хочешь, перестроим дом в Тресковицах, оборудуем горячей и холодной водой, телефонной связью!.. Будешь жить как помещик в имении, на свежем воздухе. Куплю тебе машину…
– Водить не умею, – улыбнулся Незнамов. – Да и ничего мне этого не нужно… Я бы тебя попросил только об одном. Человек я уже немолодой, и мало ли что может случиться. Я тут написал завещание. Там ничего особенного нет, есть только одно пожелание… И я хочу, чтобы ты мне твердо обещал исполнить его… Нет, нет, это в твоих силах. Может, от твоих дел оторвет на несколько дней, и только… Обещаешь?
– Не только обещаю, но и клянусь! – Станислав пытливо посмотрел в глаза отцу. – С чего это ты вдруг заговорил о завещании? Теперь тебе только жить, радоваться, путешествовать!
– Ты догадался, хочу немного попутешествовать… Недалеко. Хочу съездить в Ленинград, извини, в Петербург.
– Я тебе закажу гостиницу. Она будет оплачена, тебе не о чем будет беспокоиться.
– Только никаких шикарных номеров, Что-нибудь скромное, но в центре города… Главное, обещай мне исполнить то, что написано в завещании.
– О чем разговор, папа! Хочешь, поклянусь на Библии?
– Не надо мне никаких клятв! – отмахнулся Незнамов. – Я же тебя знаю. Мне достаточно будет, если ты пообещаешь исполнить то, что я там попросил.
– Обещаю, – серьезным голосом произнес Станислав, бережно принимая от отца обыкновенный почтовый конверт.
Электричка подошла к перрону Балтийского вокзала. Пенсионер Незнамов взял чемоданчик и отправился в гостиницу «Октябрьская».
2
Окрестности гостиницы «Октябрьская» поразили Незнамова. Прежде всего бросилось в глаза обилие еды, которая продавалась во всех киосках, с лотков, а то и прямо с рук – хлеб, колбаса, масло и разного рода спиртные напитки. Правда, на Невском такой дикой торговли не было, зато поражало засилие иностранной рекламы, сверкающих витрин, бистро, ресторанов. Здесь был даже английский паб, пивное заведение, по виду не очень посещаемое простым народом. Нескончаемый поток сверкающих автомашин заполнял широкую улицу, невольно вызывая в памяти очерки немногих советских путешественников, которым довелось воочию увидеть загнивающий Запад. Потребовалось совсем немного времени, и вот густота потока автомашин в бывшем Ленинграде, а ныне в Петербурге догнала, а может, и перегнала Запад. А уж по концентрации вони выхлопных газов наверняка!
И все же, если поднять глаза и посмотреть вперед – Невский оставался неизменно прямой, как стрела, улицей, летящей к свободной воде – реке Неве.
– Как же мы узнаем дорогу? – спросил Коравье, испуганно озираясь и вздрагивая каждый раз, когда с трамвайной дуги срывались потрескивающие искры. Гухуге старался идти ближе к краю тротуара, остерегаясь, чтобы на него с высокого этажа не упало что-нибудь тяжелое.
Только Гэмо, во всяком случае внешне, оставался спокойным. Он хорошо помнил наставления знающих людей, как ориентироваться в городе, на каком трамвае или троллейбусе добраться до университета, расположенного на острове. Первый ориентир был найден легко – сверкающий огнями, звенящий трамваями, сияющий радугой, отраженной в мокром асфальте, Невский проспект: шел дождь!
– А не пойти ли нам к университету пешком? – предложил рассудительный Коравье. – Как-то привычнее и безопаснее.
– А то, как бы током не ударило в трамвае – вон как сверкает! – Гэмо показал на проносящийся мимо, сыплющий искрами, звенящий вагон.
Вспомнил, как тряхнуло в школе, когда он сунул руку в пустой патрон: электричество провели от ветрового двигателя, но лампочек не хватало, и некоторые черные патроны висели пустые, соблазняя любопытных.
Вот он, Ленинград, многолетняя мечта со школьных лет, когда учитель литературы и русского языка, Лев Васильевич Беликов, рассказывал об этом прекрасном городе, застроенном великолепными дворцами, где реки закованы в гранитные берега, а золотые шпили Адмиралтейства и Петропавловской крепости вонзаются в небо! Сейчас шпили скрывались в низко нависающих дождливых облаках. Город производил смешанное впечатление: Гэмо слишком долго мечтал о встрече с ним, разглядывал редкие картинки в книгах, больше рисовал его облик в своем воображении, воскрешая словесные описания из рассказов учителей и прочитанных книг. В действительности Ленинград оказался совсем другим, чужим, сырым и холодным. Многие дома производили жалкое впечатление своим облезлым и обшарпанным видом. Целые городские кварталы были огорожены грязными дощатыми и фанерными заборами, из подворотен воняло кислой едой. Военные раны, нанесенные многолетней осадой, артиллерийскими обстрелами, бомбами, были наспех спрятаны, закрашены уже облезающей краской.
Когда ребята прошли закопченные аркады Гостиного Двора, Коравье вдруг потянул носом и сказал:
– Чую большую воду.
Но прежде встречи с Невой по правую руку предстала арка Главного штаба, воспроизведенная во многих книгах о революции. Ее невозможно было не узнать: именно через эту узкую каменную горловину толпы матросов и красногвардейцев ринулись на штурм Зимнего дворца, родового жилища самодержцев. Сам Зимний дворец предстал сквозь пелену дождя неожиданно низкорослым, не столь внушительным, как ожидалось.
Все невольно замедлили шаг, но Гэмо прикрикнул:
– Впереди большой мост!
Река Нева оказалась многоводной и величественной. Пожалуй, только великая чукотская река Анадырь могла сравниться с ней. И сам мост показался бесконечно длинным, гремящим и вздрагивающим под проходящим трамваем. Внизу бурлила черная вода, и оттуда явственно несло сырой свежестью. Гэмо даже почудился рыбный запах, отличающий коричневую воду Анадырского лимана. Возможно, и здесь, в глубине темной воды, плывут косяки неведомых русских рыб, устремляясь в воды Балтийского моря.
С моста свернули влево, и от речной набережной перешли к домам, тесно поставленным друг к другу, словно при строительстве им не хватало земного пространства. Огромные каменные лестницы вели вверх, к дверям необъятной величины, будто предназначенным для прохода гигантских зверей или великанов.
Перед парадными стеклянными дверями университета, оказавшегося низким двухэтажным зданием, уходящим вдаль, в сырую темноту, горел фонарь.
– Пришли! – с усталым удовлетворением произнес Гэмо и снял с плеча изрядно потрепанный фанерный чемодан, собственноручно сработанный в столярной мастерской Анадырского педагогического училища под руководством военрука-столяра Ивана Соболева.
Однако вместо облегчения от сознания достигнутой цели он вдруг почувствовал беспокойство: все оказалось не совсем таким, каким представлялось в воображении и мечтах.
За темным стеклом маячил человек. Гухуге, отличавшийся особой зоркостью, заглянул и сообщил:
– Будто капитан ледокола «Иосиф Сталин».
И впрямь, фигура за дверью сверкала позолоченным околышем капитанской фуражки, и рукава форменной шинели окольцовывались широкими желтыми полосами.
Гухуге нерешительно постучал. Дверь тяжело, медленно, но без скрипа отворилась, и густой низкий голос строго спросил сквозь усы:
– Вы кто такие? Абитуриенты?
Абитуриенты… Такого слова ребята еще не знали. Может быть, это название какого-нибудь народа?
– Мы… Мы – чукчи, – ответил Гухуге.
Страж помедлил и протянул:
– Ах, чукчи! – и дверь медленно закрылась.
Усталые путники несколько минут молча стояли перед закрытой дверью.
– Что же ты! – упрекнул товарища Коравье. – Надо было сказать, что мы приехали учиться. И потом – какой же ты чукча? Ты же эскимос, иннуит!
– Какая разница! – разочарованно сплюнул в сторону Гухуге. – Вот тебе и хваленое русское гостеприимство! Ну что будем делать? Постучим еще?
– Нет, – решил Гэмо. – Стучать больше не будем. Где-нибудь скоротаем ночь. Этот человек – швейцар! Страж!
– Видимо, первые такие стражи приглашались из Швейцарии, – предположил Коравье, который готовил себя в историки.
Швейцар-адмирал за стеклом с настороженным любопытством посматривал на ребят, пока они не отошли подальше от негостеприимной стеклянной двери.
Здешний дождь отличался тем, что весь окружающий воздух был пронизан, пропитан влагой, сочащейся отовсюду. Привычных, обыкновенных капель не было. Потолкавшись на набережной, остерегаясь углубляться в каменные ущелья улиц, ребята пристроились под египетскими сфинксами напротив Академии художеств.
Гэмо почти не спал. Он думал, что с рассветом, который с трудом пробивался сквозь сырую пелену, для него начнется не только новый день, но и совершенно новая жизнь, непохожая на ту, которая осталась в древнем Уэлене.
На северном факультете для коренных жителей конкурса не было, и вступительные экзамены оказались скорее формальностью, нежели суровым испытанием. После зачисления всех троих отправили, как это делали со всеми первокурсниками, на уборку урожая.
В деревню приехали ночью, и под утро Гэмо вдруг услышал за тонкими стенами сенного сарая истошный вопль, зовущий на помощь. Он вышел в рассветные сумерки и увидел на покосившемся заборе пеструю, будто нарочно раскрашенную птицу. Широко раскрыв клюв, птица продолжала громко вопить, и Гэмо догадался, что это хорошо описанный в русской литературе петух, а его крик – знаменитое петушиное пение… Гэмо громко рассмеялся, и петух, обиженно скосив на него глаз, затряс красным гребнем и завопил пуще прежнего.
Ребята проработали в деревне только два дня.
Назначенный возчиком Коравье боялся подойти к лошади, а Гухуге, чтобы избежать встречи с коровами, прятался в сенном сарае. Гэмо никак не мог связать сноп, который, несмотря на все его старания, рассыпался в его руках. Руководитель университетской группы распорядился отправить студентов обратно в Ленинград.
Полдня прождали попутный поезд в районном центре Колосово.
Прогуливаясь по улицам ничем не примечательного поселка, Гэмо набрел на домик редакции районной газеты «Колосовская правда» и долго стоял перед ним, вспоминая редакционный домик в бухте Лаврентия, который он побелил известью, заработав деньги на следующий этап своего долгого пути в Ленинградский университет. Наверное, хорошо работать в этой маленькой газете, писать о новостях района, о том, как чукчи приехали в русскую деревню Тресковицы…
Незнамов остановился перед входом на филфак университета. Мимо него сновали студенты и преподаватели. Хорошо, что не надо предъявлять никакого документа для входа в здание. Два марша широкой лестницы вели на второй этаж. Незнамов поднялся и очутился в обширном помещении, куда выходили двери аудиторий. В простенках между дверей висели доски с объявлениями, и даже нечто вроде портретной галереи знаменитых выпускников филологического факультета. Среди них не оказалось имени Юрия Гэмо.
Незнамов спустился обратно в вестибюль: там должна была быть дверь, ведущая во двор. Двери не было…
А там во дворе, в начале пятидесятых, располагалось общежитие, где в одной из комнат Гэмо получил койку. Студентов-северян раскидали по разным комнатам, смешали со студентами других факультетов. В общем-то, это было правильно: привыкание к жизни в большом городе протекало гораздо быстрее. В комнате проживали, в основном, филологи, но был один экономист, слепой аспирант Самцов, который каждый раз, входя в комнату, палкой попадал на постель Гэмо и ворошил, оставляя на наволочке темные, грязные пятна. Сделать ему замечание не поворачивался язык: Гэмо просто стал закрывать свою постель старыми газетами. Слепой наизусть знал «Капитал» Маркса и на спор безошибочно цитировал оттуда целые куски. С Гэмо соседствовал еще один примечательный человек: Павел Булгаков – студент восточного факультета, самостоятельно изучивший древнееврейский язык и игравший на рояле в нижней комнате отдыха прелюды и мазурки Шопена. Павел поражал невероятной худобой и такой рваной одеждой, которая даже среди небогато одетых ребят выделялась вызывающей неопрятностью и лохмотьями. Вместо нижнего белья Булгаков носил какие-то фрагменты кальсон и рубашки, почти не прикрывавшие его тела. Рядом с большой комнатой с роялем, где порой по вечерам разучивали входившие тогда в моду бальные танцы, в небольшом закутке жил студент-филолог Дутов с женой и маленькой дочкой. Звеня медалями, Дутов проворно передвигался на протезах, и все обитатели общежития уважительно называли его «наш Маресьев».
Два иностранца – венгр Ласло и чех Иржи, по прозвищу Партизан, завершали список жильцов комнаты. Иржи в военные годы партизанил в Югославии и привез роскошное кожаное пальто, снятое с немецкого офицера. Это пальто часто выручало обитателей четвертой комнаты: Иржи охотно одалживал его попавшему в затруднительное положение студенту, и тот его относил в Василеостровский ломбард на Восьмой линии.
Лекции читались в здании филологического факультета, так что далеко ходить не было нужды.
Большинство преподавателей северных языков еще недавно, на заре установления Советской власти на окраинах страны, учительствовали в первых туземных и таежных школах, выучились местным языкам, создавали и внедряли письменность среди кочевых народов и охотников.
Петр Яковлевич Скорик в двадцатые годы работал в Уэлене, и его хорошо помнили в родном селе Гэмо. Кроме научной работы и преподавания, Скорик создавал учебники для чукотских школ. Он вовлек в работу и Гэмо, сделав его соавтором новой книги для чтения на чукотском языке.
Иностранный язык в университете можно было выбрать по желанию, и Гэмо выбрал английский. Когда-то его преподавала в уэленской школе мать директора – Прасковья Кузьминична. Старики-чукчи, плававшие на американских китобойных судах, любили поболтать с ней, вспоминая посещения больших американских городов, где самым поразительным было обилие полисменов и негров.