355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Плашевский » Марина » Текст книги (страница 3)
Марина
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:52

Текст книги "Марина"


Автор книги: Юрий Плашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

6

Леса, чередуясь с пажитями, тянулись вдоль дороги, то отходя, то подступая вплотную. Погода стояла ясная. В знойный медовый воздух вливались струи холода. Осины звенели листвой глуше. Березы млели в уходящем тепле. Воды в реках, в озерцах стали темнеть. Луговины дышали травяным настоем.

Косили на них, заметил Морозов, однако, не шибко. Чем дальше ехали, тем неспокойнее вокруг становилось. Людей в деревнях заметно убыло: то ли разбежался народушко, то ли прятался. Ночами вставали далеко за лесами пожарища. В темноте, в безмолвии казались особенно зловещими.

Русские стрельцы, что шли с поляками, хмурились, а иные начали, отворачивая рожи, усмехаться. Поляками же овладело волнение. Крылось за ним, конечно, одно – нетерпение, но, казалось Морозову, – было оно разным. Марину, и отца ее, и еще некоторых, что держались возле, снедала как бы тайная лихорадка. Будто ждали чего, а чего и откуда, не знали сами. У других же явно было желание – перейти рубеж, уйти в свои пределы, чтоб русской беды ненароком не хлебнуть.

А сам Морозов себе казался сторожевым псом. Ехал на коне то впереди, то сзади. Приглядывал все. Иногда высылал нескольких стрельцов вперед и пускался за ними следом.

И когда ехал один, бросив поводья, тяжесть, давившая его, как будто немного отпускала, хоть и тогда был настороже, и присматривался, и прислушивался.

Гонсевский, конечно, недаром давеча на Марину и батюшку ее сизым ястребом глянул. Слова его были тихи, степенны, а со значением. Мудр и понимает, и их упреждал. Да не слушают. С вором с Тушинским, с названным новым Димитрием, они, Марина с отцом, видно, сносились. А Марине голову заморочили. Верит: ждет ее там прежний, с кем в Успенском венчалась, на троне золотом сидела. Сном тешится. Умна? На свой лад, а тут… На Руси уж волны вон какие встают, а она с ними сладить хочет, права свои высчитывает. Красива, так все и возьмет, думает…

Тушинскому вору она, конечно, надобна. Чтоб признала: настоящий-де. Как же: венчанная царица. А в Москве боялись, боялись, да и подвели: пусть лада до Тушина допрыгается. Еще неизвестно, мол, хорошо ли вору от Марины будет.

А русские – что ж? Марина на русаков зла, так почем зря и честит. На рать идут – страху не имут. А с подьячими, с дьяком, с боярином, с царем-батюшкой? Телята. А как быть?

От непонятности росла в Морозове темная злоба. Он решил, что ни московским боярским хитрым умышлениям про бывшую царицу, ни Марининым надеждам сбыться не даст и за рубеж всех, с божьей помощью, выдворит.

Еще была у него в эти дни собственная докука. Пока был на людях и одолевал себя заботами, она дремала. А как ехал по дороге один, – оживало прошлое ночное безумие: опять виделась Марина, нежная и тоскующая, слышался ее жаркий шепот; ее умоляющие слова – звала его за собой, просила послужить ей.

Теперь, однако, береглась его Марина явственно и по ночам накрепко затворялась в избе, не выходила совсем, и пани Газовскую, свою приближенную, не отпускала ни на шаг. И разговоры, что бывали у Морозова с Мариной прежде, кончились. И ни с кем, кажется, сейчас уже не говорила, будто запечатала уста.

Реки достигли в пасмурный серый день. И хоть ее приближения ждали, – открылась в крутых берегах неожиданно. Передовыми стрельцами, посланными заранее, было уж про все узнано, и широкий старый паром подогнан к берегу. Морозов приказал начинать переправу, а сам на коне стал на юру и смотрел.

Первыми проехали вниз несколько стрельцов и с ними телеги с частью поляков, Мариной, Мнишеком, с челядью их. Он смотрел на Марину, но она, проезжая мимо, отвернулась, опустив голову. И голова ее опять, как в роще в тот раз, была повязана платочком. Морозову показалось, что Марина дрожит, а Мнишек сидел как сыч, недовольно насупившись. Рубежи польские были уже совсем рядом – рукой подать.

Первый раз, может быть, в эту минуту в рассеянном белом свете пасмурного дня предстала Морозову как-то целиком, будто одним взглядом охваченная жестокая судьба Марины.

В телеге-то простой, крестьянской, а? С трона-то да на прогнивший паром. Царица московская! А впереди, посреди оглобель, лошаденка пегая с хвостом, подвязанным мочалой… И на вознице как назло колпак валяный – хуже вороньего гнезда и зипун на спине продран: любуйся, великая княжна, покидая пределы царства… Да не как-нибудь, а навсегда…

Морозову было ее жаль, но рядом с жалостью внутри лежало сознание, что дело, потребное для Руси, сделал он и сделал как надо.

Телеги и кони стрелецкие, стуча внизу на съезде по бревнам, взошли на паром. Сняли чалки, паромщик крикнул, пошли пихаться шестами, и паром медленно двинулся через реку.

Вниз сходили пешие мужики, съезжали новые телеги, тянулись конные. Паром, высадив первых на другом берегу, пошел обратно. Видно было, как те, за рекой, медленно наизволок потянулись по круче наверх и скоро исчезли за бугром. Смутное, тревожное чувство шевельнулось в Морозове. Он решил поторопить с переправой, чтобы и самому поскорее пересечь реку.

Сзади раздался дробный стук копыт. Он обернулся и увидел, что к нему быстрой рысью подскакивает незнакомый стрелец.

Морозов всмотрелся. Тот скакал, кажется, издалека. Конь тяжело водил боками. Зеленая шапка сидела у стрельца на голове набекрень. Отмахнув короткий поклон, удерживая вороного, что относил его в сторону, стрелец хрипло прокричал:

– Воевода из-под Смоленска прислал сказать, чтобы Марину и отца ее на тот берег не правили и назад возвращались. Лазутчики донесли: польские шайки рыщут в русских пределах, хотят ее умыкнуть, везти к Тушинскому вору.

Морозов толкнул коня, поскакал к перевозу. Паром уж причаливал. Крикнул рыжему, с хрящеватым носом, с треугольным шрамом на левой щеке уряднику, чтоб взял десять конных и переправлялся с ним. Сам поехал к парому и велел всем полякам на телегах заворачивать обратно.

Поднялся галдеж. Скрипели колеса. Мужики разворачивали коней, орали, щелкали кнутами. Поляки, молчали, смотрели на Морозова во все глаза, однако никто ничего не спрашивал.

Он въехал на паром, спешился, встал у перил. И пока въезжали стрельцы и отчаливал паром, пока плыли, он смотрел на зеленую воду и молча твердил про себя: скорее! Беспокойство грызло его. Едва съехав на берег, поднял коня вскачь не оглядываясь и слыша, что стрельцы поспешают за ним.

Ушедшие вперед поляки показались только в версте от реки, в том месте, где дорога свернула в старый сосновый лес.

– Поворачивайте назад! – коротко приказал Морозов.

Телеги остановились.

– Для чего, пан пристав? – хмуро спросил Мнишек.

Марина, ни слова не говоря, кусала губы.

– Опасно, – сказал Морозов. – Поворачивайте.

– Нам неизвестно, где опаснее, – пробормотал воевода.

Телеги медленно развернулись на узкой дороге, потянулись назад. Морозов со стрельцами тоже тронули уже было коней, как послышался конский топот, и из-за поворота вылетели красные польские уланы.

Морозов оглянулся. Телеги с поляками были еще совсем близко.

– Гони! – крикнул Морозов мужикам. – Гони!

Уланы приближались, и уже поблескивали сабли. Морозов, морщась, потянул из ножен свою. Он понял: это конец.

И в последние свои минуты, кривясь от злобы, подумал, что Марина все-таки вырвалась и что теперь костер смуты пойдет разгораться еще сильнее.

Уланы засвистели, загикали и бросились на русских.

7

Карета весело катилась обратно на восток по смоленской дороге. Марина смотрела в открытое окно и улыбалась. Ей было хорошо и радостно, и она думала, что судьба опять взирает на нее благосклонно, как прежде. Она ехала прямо к своему супругу, который, сказали ей, спасся тогда, два года назад, ускакал от московского погрома.

Лишь изредка набегала на ее лицо тень, и пропадала улыбка. Несколько дней уж прошло, а не могла забыть мертвого Морозова с широко открытыми, застывшими главами и густо запекшейся темной кровью на белом челе, на щеке, на каштановой молодой бородке. Она увидела его, лежащего на земле неподвижно, на обочине дорога, проезжая мимо, когда уланы под крики «виват», смеясь и возглашая здравицу, повезли ее с собой. Тогда она в ужасе отвернулась.

Она ехала теперь по местам, занятым поляками и русскими мятежниками, приверженцами Димитрия. Наступил уже сентябрь, и сразу как-то дохнуло осенним холодом. Замелькали на деревьях золотые, багряные, коричневые пятна, потянулись нити паутины. Небо омылось дождями, и стало выше, холоднее. Поля уже опустели, на лугах лишь кое-где еще косили. На дорогах скрипели возы.

Возле одного такого высокого воза с сеном попался раз на глаза Марине в сумерках высокий, крепкий юнец, видно, крестьянский сын. Карета Марины остановилась у перевоза через реку, и воз тоже стоял, и возле – тот малый в простой холщовой длинной рубахе, перепоясанной веревкой, русый, загорелый, с темным румянцем на щеках. Марина долго смотрела на юношу. Он повернул голову, увидал ее. Она, радуясь, что нет рядом никого из свиты, кивнула ему. Он улыбнулся недоверчиво, приблизился, стал в двух шагах.

– Кто ты? – спросила она по-польски.

Он покачал головой и не ответил, потому, что, наверно, не понял.

Марина повторила свой вопрос по-русски.

– Кто ты?

– А Федорка, – сказал малый охотно и показал рукой в сторону реки. – Оттуда.

– А кто я, знаешь?

Опять молчаливое качание головой и улыбка.

– Я царица.

– Ты? Нет.

– Почему?

Сказал убежденно:

– Царицы не такие.

– А какие же? Какой мне быть, скажи…

– Не знаю, – он развел руками.

Чем ближе к Москве, тем больше попадалось польских войск. Под Можайском пан ясновельможный Ян Сапега, староста усвятский и гетман, устроил в честь Марины, царицы Московской, смотр войскам. Воинство встретило ее громовыми криками «виват!» Сапега помогал выйти из кареты, склоняясь, целовал руку, щекотал кожу русыми усами. Панцирь вороненый поблескивал на нем текучей быстрой молнией. Блестящие карие глаза преданно смотрели на царицу. Почудилась в них Марине затаенная насмешка.

И опять катилась ее карета, и смотрела Марина в окно. Она хмурила порой лоб, казалось ей, что за березками, за травой-муравой, за полевыми цветами, за мшистыми избушками в лесах, за полями ржи, за бесконечными избами, черными на закатном небосклоне, – кроется еще какой-то другой русский мир. Но какой? Она не знала.

Не надо ничего. Ни сокровищ, ни платьев драгоценных, ни жемчуга. Пусть только будет та, золотая, кремлевская, сила и держава. А если не будет – то впору головой в омут. Сгубить себя, всех ненавидя, – и Москву и Польшу. И пана воеводу. Ежи Мнишека, с сафьяновыми его сапогами, с кафтаном, с кудрями долгими на московский лад, пуще же всего – себя, Марину, за все, что другие с ней сделали и что с собой сделала сама. И за телеги мужицкие. И за продранный зипун у возницы, и за унижение от певцов у посольского двора, и… Только вот того отрока, русого, с загорелым румянцем, того – нет… Он сказал: не такие царицы… А какие ж? Укажи, дева пречистая, наставь, научи.

Слезы дрожали в Марининых глазах, и сквозь них звездами лучистыми смотрелась в нее зеленая, палевая, бескрайняя, осенним солнцем залитая русская земля.

Она не сразу заметила, что уже с час, наверно, не отставая, и не обгоняя карету, скакал вровень незнакомый молодой шляхтич. Марина осушила слезы. Лицо его с черными усиками было приятным и выразительным.

Марина посмотрела на него вопросительно, улыбнулась. Он словно и ждал только этого, направил коня ближе к карете, наклонился, спросил тихо, по-русски:

– А что это вы улыбаетесь, Марина Юрьевна?

Улыбка Марины сделалась еще ослепительней, и в чертах ее при этом не было и тени принуждения. Она умела улыбаться, когда надо было.

– Улыбаюсь потому, что счастлива.

– В добрый час, – он понизил голос, – но, увы, тот, к кому едете, совсем не тот, о, совсем не тот, Марина Юрьевна, что был с вами там, в Кремле…

Слова поразили ее, как пуля. Она отпрянула в глубь кареты, закрыла лицо руками. Гнев сначала залил ее, потом смятение. Она опять выглянула в окно, чтобы спросить… Шляхтича уже не было.

Карета все неслась, и Марина впала будто в оцепенение. Потом была какая-то деревня. Ее опять встречали. Она уловила в нескольких взглядах, брошенных на нее, как будто страх и ожидание.

Очнулась в избе, в большой горнице, убранной коврами, медвежьими шкурами, и посреди – стол, накрытый для еды, с серебряными кубками. Горели свечи. Уже смеркалось.

Марина осмотрелась: было много людей, все одеты богато. И отец тоже. Он поправил кудри, откашлялся, выступил вперед.

– Вот, ваше величество, – напыщенно обратился он к Марине, – это пан князь Рожинский, командующий польскими силами при царе Димитрии, государе московском.

Марина с усилием подняла глаза. Перед ней стоял высокий, плотный, краснолицый человек в седых пышных кудрях и усах. Он приблизился и наклонился, собираясь, видимо, поцеловать ей руку.

– Руку? Мне? Как царице? – закричала она вдруг, отступая на шаг и переводя вспыхнувшие нестерпимым огнем глаза с отца на Рожинского и обратно. – А кто разрешил? Кто сказал – царица? Разве ж везут царицу силой? Разве укладывают ее обманом в постель проходимцам, бродягам, самозванцам?

Марина металась по горнице, как раненая волчица, потрясая сжатыми кулаками и изливая потоки брани.

Рожинский, выпучив глаза, с перекошенным лицом выталкивал во двор всех, оказавшихся на беду в горнице. Мнишек, прижавшись к стене, тяжело дыша, следил за дочерью.

– В Польшу! Сию минуту, не медля! – кричала Марина – Закладывайте сейчас же коней свежих! Ноги моей не будет тут, в вашем грязном, продажном, разбойничьем становище!

Глава третья. БЕРНАРДИНСКИЙ МОНАХ

1

– Как она кричала! Боже, как она кричала! – несколько раз повторил монах, сжимая костлявыми руками седеющую голову.

Путники, что были с монахом за одним столом, – два француза, саксонец, – смотрели на него с любопытством. Они тянули не спеша вино, закусывали.

Монах, уже сытый, немного осоловевший, держа обеими руками оловянную чашу, отхлебывал горячее питье из водки с водой, медом и яйцами. Поставил чашу, прищурился, опять вцепился в свои космы.

– Привык, – кивнул на чашу. – В Московии называют – сбитень. Хорошо в холод. Я люблю – с водкой.

В большой литовской корчме было шумно. За столами сидели, насыщались, пили вино, коротали время люди всякого племени и звания. Здесь устроился новгородский торговый гость – высокий, дородный, с брюхом, перетянутым шелковым кушаком, молча катавший карие, блестящие глазки из стороны в сторону.

Напротив купца, скинув на лавку шубу, утираясь большим красным платком, сидел в круглой шляпе, в белом кружевном воротнике англичанин. Комкал в руке платок, поглядывал на новгородца, говорил толмачу:

– Скажи московиту, что русские глупы, как строптивые отроки. Когда они устроили у себя мятежи и смуту, они думали, что это только их дело. Но истина в том, что их смута – это забота всем. В Англии, в Голландских соединенных провинциях, в северных немецких торговых городах строят сейчас много кораблей. Кораблям нужен лес. Нужен также льняной холст, смола, воск, пеньковые канаты. Все это есть в Московии. Мы не можем без кораблей. Мы не можем без Московии.

Англичанин остановился, оправил легкими движениями белоснежный воротник. Смотрел на новгородца пристально, серьезно, ждал, пока толмач переведет. Русский выслушал английское поучение, помычал кивая.

– Хорошо, – продолжал англичанин, – что московиты догадались сами прекратить беспорядки, занялись делами. Иначе, опасаюсь, пришлось бы саксонцам, шведам, французам и подданным его величества короля британского Иакова наводить у них порядок. Некоторые уже собирались…

– Ништо, – распустил новгородец губы в улыбке, – бог не выдаст, свинья не съест, – глаза его стали щелками.

– Ну? – нетерпеливо спросил британец. – Что он говорит?

Переводчик затруднился.

– М-м-м, такое туманное московитское выражение. Трудно перетолмачить…

Англичанин махнул рукой!

– Ладно…

– А еще ему скажи, – постукивал новгородец по залитому пивом столу твердым ногтем, – государь теперь у нас всея Руси Михаил свет Федорович. Самодержец. Да и то ему, англичанину, в толк взять надо: Русь промеж разных земель лежит. С одной руки у нее восток, с другой – запад. Теперь скажи – кто мы есть: ни то ни се или и то и се? А? То-то, – новгородец выставил длинный узловатый перст. – Теперь смотри…

Англичанин, склонив голову, слушал торопливый перевод толмача, поглядывал хмуро на выставленный палец, мигал глазами.

– Наводить у нас порядок станете, – с расстановкой говорил новгородец, – хуже будет. Ничего не добьетесь, да и холку вам мужики наши намнут. В смутное-то время были такие, пришли к Пожарскому князю воины – из шотландской земли кавалер Яков Шав, марбургский боярин Ондреян Флоредан, полковники немцы да француз Маржерет, мол, помогать. Пожарский отвечал им: пошли вон, – и проводил с честью. Справимся, мол, сами. И справились… Теперь вам на западе иного пути тоже нет, как с русаками мирно столковаться. Русак, он ко всякому умному делу сметлив. Ему только покажи, а уж он поймет. И с английскими мужиками мы очень дело иметь хотим. Будет и лес кораблям, и холст добрый, и пенька, и смола, и воск… А нам – золото.

Англичанин закивал головой, заулыбался. Поднял стакан вина. Поднял русский тоже. Посмотрели друг на друга, выпили. И остались друг другом весьма довольны.

…В корчме прибавлялось народу. Ярко пылал в глубине громадный очаг. Пламя лизало большие черные котлы, сковороды, противни, вертела с зайцами, утками, ревельскими кабанами. Над очагом, соединяясь с кирпичной закопченной нишей, висел четырехугольный, потемневший, позеленевший от времени короб из медных листов, с трубой, тянувшейся вверх, к балкам, через которую уходил дым. От очага шел жар, пахло жареным мясом, луком, чесноком. Суетились повара. От бочек на дубовых подставках к столам то и дело бегали молодцы-прислужники с кувшинами вина, пива, меда. Особенно тепло и уютно казалось в корчме, наверно, оттого, что на дворе стояла поздняя, сырая, холодная осень.

За столами теснились носатые армяне в черном, светловолосые лифляндцы, чехи. Высокий, крупный швед-оружейник сидел не двигаясь, не ел, не пил, смотрел вокруг надменно: он ехал в Москву по приглашению самого царя Михаила.

Смута на Руси давно кончилась. Шел уже 1620 год. Государство устояло. Хотя многие и в самой Руси и на западе немало дивились. Царь, кажется, сидел крепко. В Московские пределы ехали послы, заморские гости, лекари, рудознатцы, стеклодувы, виршеплеты, алхимики, кулинары, ландскнехты, граверы, печатники, золотых и серебряных дел мастера, гранильщики, зодчие, механики, каретники. В Европе разгоралась большая война, которую потом должны были окрестить тридцатилетней. Вооруженные шайки солдатни, большие и малые, уже пошли бродить не разбирая границ. И многие из ремесленников, кто мог и хотел, ехали в Московию, где устанавливались мир и тишина. Платили московиты щедро.

Костлявый монах, прихлебывая свое питье, смотрел пристально в угол, где несколько поляков, наевшись ревельской ветчины и подымая то и дело кубки с пенным вином, завели песни.

– Пьют! – кивнул он на них французам, саксонцу. – А Марину загубили.

– Не эти ж? – сказал пожилой француз.

– Не эти, так другие, а все из их братии.

– Вы, кажется, больше молчите да пьете свою нелепую смесь, – недовольно сказал наконец француз. – Между тем, когда мы встретили вас у входа в это заведение и пригласили с собой, вы были очень несчастны и голодны. Вы обещали нам за добрый и сытный ужин с вином позабавить нас историей, столь же занимательной, сколь и поучительной и трогательной, а именно – историей о царице московской, Марине…

– И позабавлю! – монах стукнул кулаком по столу. – Как не позабавить таких знатных господ? Ибо можете мне не говорить ничего, но я вижу, что вы знатны и благородны…

– О Марине, – перебил его француз. – А история эта весьма будет для нас интересна, ибо мы едем по важным делам в Московию. И нам полезно знать об этой земле возможно более. Впрочем, может быть, вы самонадеянно думаете нас провести досужими баснями, а достоверно ничего о несчастной царице не можете сообщить?..

– Я? – монах насупился. – А кому же тогда и знать, как не мне? Я был при том, втором, Димитрии до самой его гибели и знаю все. То знаю, чего никто не знает…

Некоторое время монах сидел молча, устремив взгляд в огонь, пылавший в очаге, и видно собираясь с мыслями. Затем заговорил так:

–  Как я уже упоминал, в тот вечер, приехав в деревню недалеко от места, называемого Тушин, Марина виделась с польскими военачальниками, которые служили тамошнему Димитрию. Она узнала, что ее обманули. Ее привезли к человеку, который вовсе не был ее первым мужем, тем Димитрием, что вошел в 1605 году в Москву и сел на престоле, а потом там же, в Кремле, был убит. Узнав это, она кричала в гневе. Она требовала, чтобы ей дали лошадей, и она немедленно уедет в Польшу. Я стоял у окна избы и все слышал. Князь Рожинский возражал ей и уговаривал ее. Он говорил, что родная земля, Польша, требует, чтобы она осталась в Тушине, признала того царька своим мужем. Тем она поможет, говорил он, одолеть Шуйского, завоевать Москву и возвысить Польшу. Марина же в ответ кричала, что князь Рожинский лжет и что родина не может требовать от нее, чтобы она лгала и ложилась в постель к проходимцу.

Монах отодвинул с отвращением чашу из-под сбитня, взял стакан, решительно налил из кувшина вина, выпил, утерся ладонью, взглянул вызывающе.

– Родина, – скривил он губы. – Родина никогда ничего не требует. Ты сам отдаешь ей все. Все, что можешь.

До вечера до самого шел разговор в избе. Они уговаривали ее. Рожинский да и отец Марины, воевода Сандомирский. Так и не уговорили в тот раз. Но надломилась, однако, Марина. Решимости у нее ехать немедленно назад в Польшу уже не было.

Она вышла на крыльцо. Держала себя в руках, и взгляд был прям, открыт. Хотя по глазам, конечно, видно было, – плакала. Оттого глаза сияли, как звезды.

Придерживая край платья, сошла по ступенькам. Сходя, сказала про себя срывающимся голосом:

– Прав ты, мертвый. Не послушала тебя. Не поверила. А теперь не воротить.

Села в карету, уехала.

Так первый раз увидел Марину. Потом видел немало и много месяцев кряду. Все это было в таборах.

Таборов вокруг Москвы тогда стало весьма изрядно. Больших, малых. Московиты с места тронулись, как ошалели. Тушинский табор побольше был, а другие поменьше, разбивали кто где хотел. Под Троицей поляки стояли. Монастырь тут знаменитый пан Сапега брал – так и не взял.

В таборах все смешалось и в том даже, где их так называемый царь резиденцию имел.

Без счету высилось над рекой, на полянах шатров, изб всяких, амбаров, дворов, сараев, земляных жилищ, харчевен, кабаков, игрищ, палаток русских комедиантов. На первых шагах удивлялся беспрестанно, потом надоело, бросил.

Улицы образовались в Тушине, торжища. Всякий думал, – живет здесь временно. Боярин, борода длинна, шапка трубой, летом и то носит три шубы, ничего не говорит, только с важностью сопит, а и он теснится в избе, терпит. Привыкли. Против боярских домов, глядишь – шалаши, землянки, а там – беглые. Зубы скалят. И закона нет. Сам боярин тоже, может быть, преступил присягу. Так месяц за месяцем ждали, друг на друга смотрели, верили, – вот придет известный срок и тогда…

Все там были; казаки, поляки, монахи папского престола, русские горожане, мужики, торговые купцы, попы, латники, писцы, менялы, женские персоны всякого ремесла.

Жизнь была разная, кому как. Зато всем этот Димитрий обещал богатство, волю, в придачу – если кто хочет – честь, привилегии. Кто хотел – верил. Таких было много. Проповедники также свои находились, бродили по таборам, смысл объясняли, увещевали.

Ходил, хорошо помню, по тушинским закоулкам лишенный сана и святой благодати поп. Начинал речь внезапно, тихо и настойчиво.

– Полякам, – говорил, останавливая на лицах темные глаза, – за то спасибо, что истинному нашему царю помогают, на престол ведут.

Опускал веки, подымал их вновь, зажигал глаза сухим, блаженным огнем.

– Ему помогать все должны. Ведь истинный же! За то нам государь волю даст. По закону. Он всемогущ, он что хочет сделает. За него стойте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю