355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Я отвечаю за все » Текст книги (страница 20)
Я отвечаю за все
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:00

Текст книги "Я отвечаю за все"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

ТОТ САМЫЙ ГУБИН

Ему не удалось и часа проработать, как явился Губин – по своему обыкновению без телефонного звонка, словно был белый день. Выпивший, веселый, гладкий, удобно и добротно одетый, что называется – «ухоженный». Всегда он являлся именно таким – и домой, и в больницу, и на заседание президиума исполкома.

– Тебе надлежит завизировать, – сказал он и протянул Устименке свою вечную цвета крови ручку с золотым пером. – Возьми мое стило и поставь свой гриф. Можешь не читать – все возвышенно, изящно и монументально. Губин стилем владеет.

Это был тот самый Борька Губин, с которым они когда-то, черт знает как давно, ездили по грибы, тот Губин, который влюбился в Варвару, а потом внезапно возник в современной печати. «Бор. Губин» – читал Устименко все эти длинные годы и каждый раз удивлялся: неужели это тот самый Борис?

– Представь, тот самый, – со вздохом подтвердил Губин, когда они встретились в Унчанске после войны. – Оплешивел несколько, обрюзг, но тот самый. Конечно, кому война мачеха, а кому мать родная…

И он со значением поглядел на орденские планки, которых было не так уж мало на устименковском заношенном кителе.

О Варваре он знал больше, чем Устименко. И знал как-то удивительно скрупулезно. Помнил даже фамилию того вояки – Козырев – и однажды ухитрился пить с ним водку в ресторане гостиницы «Москва»…

– Это зачем же тебе? – простодушно удивился Устименко.

– «Хочу все знать»! – названием журнала ответил Борис Эммануилович. – Я любопытный, да к тому же профессия обязывает.

Владимир Афанасьевич взглянул прямо в глаза Губину своим режущим из-под мохнатых ресниц, почти всегда суровым взглядом. Когда-то Варвара сказала, что глазами о враждебные ему глаза он, наверное, высекает искры. Но сейчас искры не получилось: в юности добрые, нынче глаза Губина стали просто студенистыми. Что-то в них пропало, но нечто и новое появилось. Неопределенность, что ли?

– А разве профессия журналиста обязывает копаться в таких делах? – спросил Устименко при первом их свидании. – Вот не знал.

– В каких это «в таких»? – вопросом же ответил Б. Губин. – Варвара Родионовна для меня значит неизмеримо больше, чем ты можешь предположить…

Устименко пожал плечами. Он ненавидел разговоры на эдакие темы. Да и какое ему могло быть дело до того, на что намекал Губин? «Намеки тонкие на то, чего не ведает никто», – как любил говорить Богословский.

Но все-таки неприятно Устименке сделалось, а это, видимо, Губину и надо было.

Потом Борис поинтересовался, не попадалась ли Володе его фамилия в печати.

– Попадалась! – сухо ответил Устименко.

– И как?

– Красиво пишешь, – усмехнулся Владимир Афанасьевич. – До слез. Давеча я прочитал: «И святая святых Богословского – операционная».

– Запомнил! – удивился Губин.

– Мы все запомнили, – продолжал Устименко. – И не только это. Вот еще: «Считавшийся раньше безнадежным больной С. возвратился к жизни, к радости созидательного труда, к пению птиц, к веселому шуму ветра, к счастью созидания. Чудотворцем в белом халате был Богословский». Так?

– Примерно так, – зло розовея, сказал Губин. – А что? Стиль времени!

– Только Салов никогда безнадежным не был, – пояснил Устименко, – а насчет «созидания», так ведь он просто нормальный снабженец.

Такой была их первая беседа. А потом Губин накропал что-то крайне розовое о ходе строительства корпусов больницы, выдумал несуществующую крановщицу Люсю Жирко и уже вредно наврал про сроки, в которые новые здания «гостеприимно распахнут свои двери навстречу…»

Вновь произошел крайне неприятный разговор.

– Послушай, – сказал Губину Устименко, – я, конечно, не сочинитель, но тебе не кажется, что по поводу больницы глупо писать «гостеприимно распахнут свои двери». Что за гости в больнице? И никакой Люси у нас не было, не говоря уже о кранах…

В общем, шаг за шагом, вернее строчку за строчкой, Устименко «зарубил» весь очерк Б. Губина. Тем не менее, хоть и без Люси, очерк появился. «Унчанский рабочий» его напечатал. Главной героиней теперь была Катя Закадычная, про которую Губин написал, что у нее «озорные, с улыбчатой хитринкой глаза», что она полна «дерзких мечтаний» и даже «звенит, как туго натянутая струна». Были и слова – «тепло и участливо», «грустинка», «человеческий уют белых стен», «ежесекундные битвы за человеческие жизни»…

И разумеется, командовал всем В. А. Устименко с «глубоко запавшими, усталыми и думающими глазами», «человечный человек», «скромный и незаметный, но незаменимый».

– Ну как? – спросил Губин.

– Вредно пишешь, – сказал Устименко. – У нас два термометра, а ты расписал черт-те что!

– Юродивый во Христе, – усмехнулся Губин. – Я же тебя поднимаю. Теперь, с этой «мататой», – он хлопнул по очерку ладонью, – можешь требовать что угодно, хоть у самого Золотухина. Все двери перед тобой откроются.

Самым же удивительным было то, что сентиментальная стряпня Губина нравилась всем, особенно Вере, ухитрившейся даже всплакнуть над очерком, в котором прославлялись «добрые и мудрые» руки Богословского. Сам же Николай Евгеньевич в этом очерке «дважды в день», а то и «трижды и четырежды», якобы умирал и возрождался вместе со всеми теми, кого он оперировал и, следовательно, «возвращал в шумную и сверкающую жизнь».

– Эк ведь писака куда хватил! – возмутился Устименко. – Что бы с Николаем Евгеньевичем было, если бы он действительно при своем здоровье еще по-губински и умирал и возрождался от каждой грыжи или аппендэктомии.

– Всякий хирург умирает и возрождается, – сказала Вера Николаевна. – Процесс этот подсознателен, согласна, но если ты оперируешь…

– И ты тоже умирала и возрождалась? – резко повернувшись к жене, спросил Устименко. – А? И Любовь Николаевна?

Она не ответила: трудно было ему отвечать, когда он смотрел вот так – прямо и требовательно. Люба печально улыбнулась.

– Удивительнее всего, что именно врачи твоего склада любят эдакое вранье, – сказал он задумчиво. – Как это объяснить?

Вера Николаевна спросила:

– Чего же ты от него хочешь?

– Написал бы про термометры, – буркнул Устименко. – Интересно, как бы он умирал и возрождался без термометров. Журналистика должна помогать, а не заходиться от восторгов, да еще истерических…

– Ты всегда все видишь в черном цвете, Володечка, – ласково сказала она и уткнулась в роман, но тотчас же, рассердившись, добавила: – Элементарно – эти статьи, очерки, то, что Борис Эммануилович называет «эссе», – про тебя, про твой будничный, постоянный героизм. Ты герой! Прославляются твои усилия, твои дела, твоя энергия, а ты капризничаешь…

Губин бывал и дома у них – зазывала Вера Николаевна. Не без удивления слушал Устименко, как Губин пел песни, аккомпанируя себе на гитаре, не без удивления глядел, как бойко целует он ручки хорошеньким и увиливает от того, чтобы поцеловать руку старухе, не без робкой почтительности приглядывался к тому, как Борька Губин стаканами пьет водку. Умел тот и рассказать нечто к случаю, посмешить, умел и трогательное поднести так, что слушатели задумывались и говорили:

– Да, удивительно…

– Человек по природе своей – добр.

– Правильно сказал Горький: «Человек рожден для счастья, как птица для полета…»

Но Губин и тут находился, да так, чтобы никого не обидеть, но и себя показать…

– Удивительно, как все эту фразу приписывают Горькому. Действительно, совершенно горьковские слова. А написал их Короленко – странно, правда?

Случалось, что он читал стихи, вероятнее всего – собственного производства. Устименко отмечал про себя, что все они очень длинные. И еще замечал, что там, среди описаний того, как все вокруг распрекрасно, не притаилось решительно никакой мысли. Это свое наблюдение он однажды со свойственной ему сокрушительной неловкостью и высказал, вернее даже брякнул. Но Губин нисколько не обиделся.

– Ты, мой друг, в поэзии никогда ничего не смыслил, – сказал Губин, – еще в наши школьные годы к искусству ты был абсолютно глух и слеп. Так-то, мое дитя…

– А вот этот ваш, который сочиняет такие вирши, – он понимает? – спросила Люба звонким голосом. – Вы уверены?

Вера толкнула сестру локтем и предложила гостям выпить за поэзию, а Борис, благодарно кивнув, словно он и был поэзией, сильно запел старинный романс:

 
Ах, покиньте меня,
Разлюбите меня
Вы, надежды, мечты золотые!
Мне уж с вами не жить,
Мне вас не с кем делить —
Я один, а кругом все чужие…
 

Люба смотрела на Губина внимательно, прищурившись, а в глубине ее зрачков подрагивали злые, даже яростные огоньки, и Устименко вдруг подумал, что сестра его жены решительно все понимает и, пожалуй, союзница ему в жизни.

Гитара издавала низкие, стонущие звуки, гости завороженно слушали:

 
Много мук вызнал я,
Был и друг у меня,
Но надолго нас с ним разлучили…
 

Люба вдруг порскнула от смеха, закрыла рот рукой и сделала вид, что поперхнулась.

Прощаясь, Губин, размягченный водкой, вниманием гостей и тем, что он нынче был «первым парнем на деревне», сказал Устименко доверительно:

– Вот что, Вовик: на днях выступлю в «Унчанском рабочем» в связи с открытием твоей больницы. Во избежание недоразумений надо будет согласовать заранее имена передовиков и все такое прочее.

– Помолчал бы лучше, – со скукой в голосе попросил Устименко. – Нам не похвалы сейчас нужны, а деловая статья о всех бедах и горестях.

– Мы с горы лучше видим, чем ты, – ответил Борис – Помнишь Горького – о кочке и точке зрения. Так вот у нас точка зрения…

Вот эту самую «точку зрения» и надлежало нынче завизировать Устименке кроваво-красной ручкой т. Бор. Губина.

Визировать не читая Владимир Афанасьевич не умел. И принялся читать. Статья была как статья. Он читал, а Губин сел на край плиты и открыл бутылку водки, которая, как оказалось, была у него в кармане. И колбаса была.

– Рюмку водки и хвост селедки, – сказал он, отпивая из горлышка. – Ради наступающего Нового года…

– А почему больница – это «подарок трудящимся нашего города»? – вдруг спросил Устименко. – Кто им дарит?

– Товарищ Сталин! – вкусно жуя твердую колбасу, ответил Губин. – Там дальше все «вплепорции», всем сестрам по серьгам.

– Сталин? – удивился Устименко. – Что у него других дел нет, как нам больницу дарить?

– Дурак ты, – вздохнул Губин. – Дурачок! Существует официальный стиль: например, когда Первого мая бывает хорошая погода, то мы, журналисты, пишем: «Казалось, сама природа понимала» и так далее. А когда бывает плохая, то мы непременно пишем: «Несмотря на то что погода… тысячи трудящихся». Понял?

– Понял. А когда процесс матерого шпиона, то вы пишете – «бегающие глаза»?

– Ага. И пишем: «Дети поднесли живые цветы», причем отлично понимаем, что искусственные никакой дурак подносить не станет. И бумага на это уходит. Много бумаги, если посчитать.

– А с бумагой – трудности, – произнес Устименко. – Вплоть до того, что нам истории болезней писать не на чем.

Губин выпил еще и заметно захмелел. Теперь Устименко понял, что он и пришел сюда уже, как говорится, «под мухой».

– Выпей! – попросил Борис и широким жестом протянул Устименке бутылку. – Хоть глоток!

Но Устименко пить не стал и статью вернул не подписав.

– Ну и черт с тобой! – вдруг устал Губин. – Мы и без твоей визы тиснем: понимаем – ты из скромности. Молчи! – крикнул он. – Я таких чудаков повидал, не понимают они того, что скромность – не положительное качество, а просто трусость. Молчи, молчи, я знаю, я все, брат, знаю.

И предложил:

– Хочешь, я из тебя конфетку сделаю на весь мир? Бахну брошюрку про твою жизнь. И про то, как ты сказал, что «на войне главное – врач-организатор, а война еще не кончилась, и поэтому я пойду на самое трудное – главным врачом»…

Устименко верил и не верил своим ушам. Эту пироговскую фразу он говорил только одному человеку – Вере Николаевне.

– Я напишу, что мы с тобой школьные друзья, – дымя папиросой в самое лицо Устименке, почти лежа на плите, говорил Губин. – Да, вот так, впрямую! И дам картины войны-войнишки: панорама, военная юность, годы зрелости на фронтах… Мама, как я это подам! Конечно, с наплывами, с возвратами к далекому прошлому, тот случай возле станции. Детская любовь будет, даже стихи. И то, как ты уехал на периферию, а она – нет. Как Варвара тебя предала. Ведь при всем к ней нашем лучшем отношении – она предала! Надо называть вещи своими именами, надо ставить точки над «и». Печальный факт предательства идеи имел место…

– Заткнись! – внезапно придя в бешенство, сказал Устименко. – При чем тут предательство! Я болван, идиот, кретин, понял? – крикнул он и вдруг почувствовал на себе студенисто-холодный, изучающий взгляд Губина. – Я болван! – уже машинально повторил он. – И никому нет никакого дела…

Вот это была неправда. Губину как раз и было дело. Он просто спровоцировал Устименку на этот дурацкий взрыв. Проверил – из своих интересов. А Устименко попался. Но отступать теперь уже не следовало. Раз так, то пусть знает правду. И тупым, без всякого выражения голосом Устименко произнес:

– Во всем виноват я. Я – того времени.

– А сейчас ты другой? – остро осведомился Губин.

– Это, пожалуй, никого решительно не касается.

– Ладно, – согласился Борис – Не касается, так не касается, Варвару в нашей книжке мы трогать не станем, раз ты все простил. Мы займемся медициной. Медициной, как единой, всепоглощающей страстью. Страстью милосердия…

– Не будет никакой «нашей» книжки, – морщась, негромко ответил Устименко. – Не надо, Боря, разводить эту пошлость. Тебе и так есть о чем писать, в каждом номере появляешься, я ведь и псевдонимы твои знаю: Рюрик Удальцов – ты, и Роман Седых – тоже ты…

Губин усмехнулся.

– Глупо, – сказал он, – глупо, Володечка, и бесхозяйственно – так бы я сформулировал. Лучше, чем я, твой искренний друг и давний почитатель, никто про тебя не напишет. Мы ведь все-таки провинция. Борис Галин из Москвы не приедет. И Мариэтта Шагинян не изваяет про тебя книгу. Зря заносишься, потому что и я раздумаю – у нас героев сколько угодно, «героем является любой» – так, кажется, в песне поется? И на меня спрос – доярки идут строем, рационализаторы, умельцы, мало ли…

– Пиши, пиши, – быстро произнес Устименко. – Про что хочешь пиши, только, по возможности, оставь нас тут в покое. Ты нам, Губин, мешаешь. Из хороших, вероятно, побуждений, но мешаешь. Всякому делу вранье мешает. И твое вранье нам – нож острый. Думаю, впрочем, как и всем, кто на себе испытывает пробы твоего стило…

– А ты бы хотел, чтобы вся газета состояла из негативных материалов? – осведомился Губин-Удальцов-Седых. – Ты бы хотел, чтобы пресса наших врагов использовала нашу печать для своей контрреволюционной пропаганды?

От этого неожиданного наскока Устименко, по старинному выражению, даже «пришел в изумление». Несколько секунд он молчал, потом широко улыбнулся и только лишь руками смог развести:

– Ну, знаешь!

– Что – знаешь? Ты ответь!

Но ответить Владимир Афанасьевич не успел. Над его раскладушкой за ширмой зазвонил телефон. Устименко взял трубку и долго слушал молча, Губин отхлебнул из бутылки, оторвал зубами колбасы.

– Я могу сейчас приехать, Зиновий Семенович, – сказал Устименко, – а за доктором Богословским надо послать в больницу, он там живет.

– Чего случилось? – осведомился Губин с полным ртом.

Устименко не ответил. Он говорил в трубку:

– Ладно, пусть шофер сначала за мной заедет, а Богословский за это время соберется, он уже спит, наверное…

– Теперь хлебнете горя, – предупредил Губин. – Я с такой персоной не связывался бы. Ты себе представляешь, как оно будет, если парень тут отдаст концы? Ведь вы окажетесь виноватыми…

Не отвечая на болтовню захмелевшего Губина, Устименко убрал свою драгоценную машинку, заглянул к спящей Наташке, предупредил Нину Леопольдовну, что вернется поздно, и натянул флотскую шинель.

– Возьми у меня денег на пальто, – попросил Губин. – Мне же их вовсе девать некуда. Ей-богу, Вовка! Мы же свои люди…

– Чем же это мы «свои»?

Губин сделал вид, что не расслышал.

Вышли они вместе. Борис, разумеется, был хорошо знаком и с шофером Золотухина – настолько хорошо, что даже сел с ним рядом, на золотухинское место, и все мгновенно выведал про сына. А Устименко старался не слушать – это походило на чтение чужого письма, когда вот эдак выспрашивают шофера.

РАЗЛИЧНЫЕ КВИПРОКВО

– Я сброшу тебе на руки мою нарядную и душистую шубку, а ты ловко и даже изящно подхвати! – велела Варвара, когда они вошли в вестибюль гостиницы, которая нынче называлась почему-то «Волгой». – Пожалуйста, папочка! Ты же читал Станюковича, помнишь, как там все красиво. И даже можешь вдохнуть запах теплого меха… Ясно?

– Ясно! – покорно и весело ответил Родион Мефодиевич. – Только я не гардемарин, дочка, я «грозный адмирал»…

Пузатый гардеробщик низко поклонился им из-за своей выгородки:

– Добренького вам вечера, здравствуйте, товарищ генерал! Позвольте, товарищ генерал, шинелочку. Разрешите, товарищ генерал, шубочку принять у дамы, будьте такие любезненькие…

Степанов сердито покосился на гардеробщика: как это старый человек не может отличить адмирала от генерала? И конечно, забыл про шубу, как ее следовало подхватить. Он вообще всегда немножко терялся в ресторанах, робел музыки, льстивого хамства официантов, своего постоянного одиночества среди пьющих и танцующих людей. И презирал себя за то, что не мог, не умел сидеть за столиком завсегдатаем, заложив ногу за ногу, не умел сказать отрывистым голосом: «Почему водка теплая?», не умел спросить, позевывая: «А что, папаша, осетрина у вас свежая?»

– Возьми меня под руку! – велела Варвара.

И прищурилась, словно была близорукая.

– Ты чего это? – спросил он, заглядывая ей в лицо.

– Я такую в кино видела, – негромко ответила Варя. – И не задавай лишние вопросы. Шубу уже прохлопал?

– Прохлопал! – виновато сказал адмирал.

– Я сейчас буду выкаблучивать, – предупредила Варвара. – Это нужно, иначе официанты уважать не станут. Только ты не благодари раньше времени, слышишь, пап? Кроме того, я буду называть тебя по имени-отечеству, чтобы они думали, что ты мой «прихехешник».

– Что? – испуганно осведомился адмирал.

– Это новое слово. Сленг. Вроде «повидла».

Они остановились у входа, ожидая поспешающего им навстречу метрдотеля в черном, с лицом и шевелюрой спившегося скрипача и с тем выражением снисходительного всезнайства, которым любят щеголять стареющие сердцееды.

– Может быть, левее пройдем, за колонны, – свойски-доверительным тоном произнес метр, – там поспокойнее будет…

– Там, наверное, дует, – все еще изображая взглядом киноартистку, сказала Варя. – Нет уж, вы нам «сделайте» где потеплее…

«Откуда у нее это слово снабженческое?» – удивился адмирал.

– Потеплее и поуютнее, – продолжала Варвара и вдруг совсем поразила Степанова, назвав его Родионом. – Проявите, Родион, хоть немного энергии, – приподняв одну бровку и глядя на отца смеющимся взглядом, сказала Варвара, – или здесь вы «далеко не герой»?

Перебрав три «никуда не годных – дует, сквозит, из кухни пахнет» столика, Варвара наконец угомонилась и, собрав вокруг себя метра и двоих официантов, стала вдумчиво заказывать выпивку и закуску. А старые официанты переглядывались – вот пошла молодежь, вот высаживает своего лопоухого морячка-старичка, вот дает!

– Родечка, вы, конечно, станете водку пить? – спросила она отца.

Тот пожал плечами.

– Но вы не напьетесь, как обычно? – положив широкую ладошку на запястье Степанова, попросила Варвара. – Вы понимаете, вы же с влюбленной в вас молодой женщиной!

Официанты учтиво молчали, Степанов издал короткое шипенье.

– Не обижайтесь, мой седой, мой красивый! – грудным голосом, наслаждаясь беспомощностью отца, сказала она. – Так хочется, Родик, красивой жизни…

Родион Мефодиевич начал медленно багроветь. Что это еще за Родик?

Но Варваре вдруг самой все надоело, и она стала заказывать – и семгу, и нарез, и грибы маринованные, и селедку, и масло, и салат. Официанты писали, метр кивал головой почтительно, им даже жалко делалось старого моряка, учитывая нынешние коммерческие цены. Горит старикан синим огнем!

– Ничего, – воскликнула Варвара, когда весь заказ «начерно» был записан. – В жизни живем мы только раз.

– Где ты этому научилась? – спросил адмирал, когда официанты ушли.

– Не знаю, пап, – печально сказала Варвара. – Все думала, что Володька меня когда-нибудь поведет в трактир и я буду с ним танцевать.

– Ты прекратишь? – спросил Степанов.

– Нет.

– Никогда?

– Когда умру.

Адмирал отвернулся – он не мог видеть ее такой. Что это за несчастье? Как избавить ее от этого горя? И тут же он почувствовал, как ожила где-то в груди его постоянная боль, беда, которая не оставляла его никогда, прячась только на какие-то считанные часы, но прячась в нем же самом. И Аглае он ответил словами Варвары: «Когда умру».

– Весело живем! – вздохнул он.

– Вот погоди: напьемся – я еще реветь стану, – посулила Варвара. – Со мной вам, душка-морячок, чрезвычайно весело будет. Пошли танцевать…

– А я сумею?

– Ты только не трусь. Это не страшнее, чем морской бой.

Они потанцевали немного, Степанов вел дочь уверенно, красиво, по-старомодному элегантно.

– Ничего, есть еще порох в пороховницах! – сказала Варвара. – Старичок-старичок, а танцевать не разучился.

Невеселым взглядом она оглядывала ресторан «Волгу» – бывший «Гранд-отель». Длинный ряд зеленых колонн подпирал потолок, на котором были изображены сочной кистью художника плоды, овощи, гроздья, снопы, скирды на фоне садов и пашен, из-за которых восходило солнце. В центр солнца был ввинчен медного цвета крюк, на котором висела огромная люстра. Шесть люстр поменьше сверкали и переливались хрустальными подвесками возле колонн зеленого камня, знаменитого в Унчанске.

– Розовое и зеленое, – сказала Варвара. – Прекрасное сочетание. Даже под ложечкой сосет. И очень интересно – почем такая люстра?

– Центральная – сто восемьдесят тысяч, – не без гордости разъяснил метр и сделал лицо повесы. – Что теряться – деньги-то казенные.

Он налил Варваре и Степанову рюмки, коронами расправил накрахмаленные салфетки:

– Прошу кушать.

Варвара теперь разглядывала стены с пейзажами будущего Унчанска, такого, каким он представлялся архитектору.

– Здорово величественно! – сказала она наконец. – Стиль – люстра!

– Перестань, Варюха, – попросил Степанов.

– А тебе известно, что в области делается? – спросила она зло. – Ты, папочка, с корабля на бал пожаловал: отвоевался – и в особняк. А особняк этот, между прочим, дорогой мой папочка…

– Что? – тревожно спросил он.

– Ладно! – отмахнулась Варвара. – Потом когда-нибудь. А то я…

Не договорив, она взяла рюмку, подняла ее, посмотрела на свет и, веселя себя посильно, провозгласила тост:

– Ну, мой всегда юный, милый мой кавалер! За нашу действительно вечную любовь!

Он внимательно посмотрел на дочь – неужели заплачет? Но она улыбалась ему – его Варька, не такая, как нынче, а та, давняя, с растопыренными руками, в новом платье, с бантом, завязанным его неискусными в этом ремесле пальцами, вымытая, сияющая. И, глядя на нее, печально улыбающуюся, он вспомнил, как умела она сиять: и щеки, и губы, и глаза – все сияло, все выражало восторг, счастье бытия. Неужели никогда это не вернется? Неужели только полуулыбкой ограничится все ее будущее? И зачем оно тогда?

– Варюша! – позвал он.

Но она не слышала – думала. Думала и жевала семгу с хлебом, забыв про кутеж, про ресторан, про салаты и разные икры. Что попало, то и ела, ей ведь всегда было все равно, что есть.

– Тебе скучно? – спросил Родион Мефодиевич.

– Скучно? – удивилась она. И объявила: – Женюрочка наш. Смотри-ка, выбрался все-таки…

Евгений Родионович мешкотно подбежал, шаркнул, вытер влажное лицо душистым платком, сказал, что не будет им навязывать свое присутствие, тут знакомые, некоторое эдакое «квипрокво». И вновь, маясь, завздыхал.

– Да сядь, выпей! – велел адмирал.

Женя объяснил: едва они ушли, по телефону позвонил генерал Цветков из Москвы, сейчас восходящая звезда, тут случайно (он подчеркнул даже со свистом в голосе случайность, а не преднамеренность появления тут некоего Цветкова), там небольшая компания, вот он, Женя, с ними и оказался. И он пухлой рукой помахал куда-то туда, где «случайно» был генерал Цветков.

– Да ты не финти, – набряк вдруг Родион Мефодиевич. – Мы тебя и не зовем, нам самим тут неплохо.

– Я не финчу. Я нисколько не финчу, – довольно зло ответил Евгений. – Мне, конечно, дела нет, но я в дурацкой ситуации…

Он поправил галстук, повертел сытой шеей, потом выпил минеральной воды и бухнул:

– Здесь, папа, генерал Цветков случайно встретил Веру Николаевну и Любовь Николаевну. Они тут ужинают, понимаешь. И еще терапевт профессор Кофт из Главного управления. Но ситуация такая…

– Какая? – совсем сбычившись, спросил адмирал. – Какая такая ситуация?

– Мне наплевать, – бойко и даже фистулой прервал Евгений, – мне решительно наплевать, но она меня просила, чтобы эта тема до вашего Устименки не дошла.

– Что-о? – воскликнул Родион Мефодиевич. – Что это значит? Да что ж я – баба с базара, что ли?

И тут они оба – и отец и брат – увидели лицо Варвары. Она сидела неподвижно, попивая из большого бокала нарзан и вглядываясь в середину зала, туда, где танцевали. Лицо у нее было совсем белое, ничего не выражающее, но с какой-то горькой, внезапно возникшей складочкой между бровей, горькой и недетской, но еще и невзрослой, будто некий порог она сейчас перешагивала или на какую-то трудную ступеньку поднималась.

– Ты что? – быстро спросил у нее отец.

– Ничего. Пошло! – с отчаянием в голосе сказала она. – Я знала, что она пошлая, еще когда Женька мне ее на улице показал в октябре, семнадцатого октября, я поняла – красивая, удивительная, но пошлая! Все пошло, – со страданием в голосе выговорила она, – ужасно пошло. Ведь его обманывать – пошло. Его нельзя обманывать…

– Прости, Варенька, но у тебя мещанский, домостроевский взгляд на вещи, – значительно прервал Евгений. – Вера Николаевна и Цветков – боевые товарищи. Их связывают фронтовые воспоминания. Они воевали в тылу врага…

Варвара смотрела на Евгения и слушала. Но он вдруг засбоил и сбился со своего значительного и солидного тона.

– Болван, – сказала Варвара, – ты же сам предупредил, что Устименко ничего не должен знать.

– Ах, да какое мне, в конце концов, дело! – жалким тоном воскликнул Женька. – Попал как кур в ощип…

Смешавшись под коротким и режущим взглядом отца, он быстро, ложкой, съел икру, будто по рассеянности, пояснил: «Иначе официант уволочет» – и убежал, обещав еще проведать родственников. А Родион Мефодиевич налил себе водки побольше и выпил залпом, как частенько делывал в последнее время.

– Они ведь у Володи сидели, с ним, когда ты там был? – холодным, безразличным тоном спросила Варвара.

– Кто?

– Генерал этот!

– Никакого генерала там не было.

– Значит, они сами сюда притащились?

– Перестала бы, – попросил Степанов.

– Нет, мне надо знать.

– Гулять они отправились, и в кино, – сердито произнес адмирал, – ну, а потом, наверное, случайно…

– Случайно? Вот так-таки вышли из дому и случайно встретили Цветкова?

Степанов положил ладонь на плечо дочери.

– Ничего, – сказала она, – сейчас пройдет. Наверное, я начинающая истеричка. И человеконенавистница. Налили бы вы, кавалер, своей даме стопака.

– А не достаточно?

– Между прочим, папочка, я уже взрослая и даже старая. За войну же очень привыкла к наикрепчайшим напиткам. Если не знаешь – то знай!

На бледном лице ее возникло какое-то новое, сердито-победное выражение. Когда они опять пошли танцевать, Варвара увидела Евгения: заложив салфетку за крахмальный воротничок, он осторожно и истово ел большую желтую куриную котлету – один за столом. «Значит, те все танцуют», – решила Варвара и тотчас же увидела единственного здесь, в зале, медицинского генерала – красавца с бровями вразлет, с седоватыми висками и иронически-нежной улыбкой. Веру Николаевну тоже увидела на мгновение и сразу же отвела взгляд, чтобы ничего не выдать из того тайного и трудного, что было у нее на сердце. Потом увидела еще пару. Наверное, это и был профессор Кофт, медицинский полковник с круглым – арбузиком – брюшком, с гладко выбритым розовым черепом, с упоенным лицом старого жирного мальчика, который не то чтобы танцевал, а именно плясал, держа перед собою за талию двумя красными клешнями, вылезшими из крахмальных манжет, очень схожую с Верой Николаевной, только помоложе, еще свежее и ярче, Любу.

– Пойдем мимо Женьки, пойдем, – попросила прерывающимся, усталым голосом Варвара отца, – пап, пройдем…

– Только не хулиганить! – предупредил Родион Мефодиевич.

Женька котлету уже доел и сейчас, запустив пальцы с кусочком хлеба в блестящий соусник и сложив губы дудочкой, готовился уложить поглубже в рот то, что он чрезвычайно противно называл «вкуснятиной».

– Послушайте, Родик, – сказала Варвара, затормозив возле спины брата. – Родик, если вы меня любите, а вы ведь меня очень любите, ударьте этого субъекта…

Евгений оглянулся – щека его отдувалась, он только что уложил в пасть свою «вкуснятину» и жевал, сделав мутные глаза.

– Умоляю, без глупостей! – с хлюпающим звуком проглотив «вкуснятину», попросил он. – Какое, в конце концов, тебе дело?

– Я за здоровую советскую семью! – громче, чем следовало, сказала Варвара. – Я против адюльтерчиков!

Какие-то военные повернули к ней головы. И женщина вытянула длинную, жилистую, напудренную шею, чтобы увидеть «скандал».

– Пошли, пошли! – сказал Родион Мефодиевич.

– Погоди, офицерик! – Варвара кого-то изображала, кого – она сама не понимала. А может быть, и понимала. Пожалуй, она изображала таких, как Вера, такими они ей казались – развязными и пошло-глупыми. – Погодите! Ведь это кандидат наук сидит. Видите, какой жирненький? Хорошо быть за таким замужем, а? Его можно и в профессоры выучить, правда?

У нее слегка кружилась голова и болели виски.

– А квипрокво будет! – сказала она. – Увижу Володьку и расскажу, что ты мне рассказал, как угощался за счет генерала Цветкова с Володиной женой. Или анонимку напишу…

Голос у нее сорвался, Евгений, выкатив глаза, смотрел на нее с испугом.

– Не бойся, не сейчас! – с трудом набрав воздуха в грудь, сказала Варя. – Но анонимку напишу… Или устроить скандал сию минуту?

Музыка замолчала, оборвалась, сразу стало слышно, как воет рядом с этим столиком вентилятор, и Варя со Степановым ушли. Евгений, натянуто улыбаясь, поднялся навстречу Вере Николаевне и Цветкову, сказал, дожевывая:

– Хотел вас со своей сестрицей познакомить, но подумал – удобно ли?

– Послушайте, но она премиленькая! – Цветков налил себе коньяку, закусил сахаром, спросил: – Это что – Владимира пассия? Мила, но не моего романа… Вот – приворожила, окаянное дитя греха…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю