355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Один год » Текст книги (страница 5)
Один год
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:59

Текст книги "Один год"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)

– Уж не знаю, откуда эти идейки берутся, но они неверны. Вот я по вашим словам так понял, что все эти воры, и проститутки, и жулики с самого начала чудные ребята и только маленечко ошибаются. Это не так. Это неверно. Вор в Советском государстве – не герой. Это в капиталистическом государстве могут найтись… люди (он хотел сказать «дураки», но постеснялся и сказал «люди»)… люди, – повторил он, – которые считают, что вор против собственности выступает и потому он герой, а у нас иначе. Ничего в этом деле ни героического, ни возвышенного нет, – сказал Лапшин, раздражаясь, – поверьте мне на слово, я этих людей знаю. Вот у нас в области один дядя Пава украл из колхоза семь лошадей. Мужики из колхоза разбрелись и говорят: «Не были мы колхозные – и лошади были, а стали колхозные – и лошадей нет». Я дядю Паву поймал и посадил в тюрьму, и дядя этот, оказалось, работал не от себя, а от целой фирмы. Сознался. Воры – народ неустойчивый, их легко можно купить. Вот Паву-то кое-кто и купил. А потом он кое-кого!

– Пьеска прелестная, – вдруг сказал старик, – необыкновенно грациозно написанная и колоритная, и все такое, и даже проблемная, в том смысле, что там жулики куда интереснее порядочных людей…

Он закашлялся и сказал лживо-взволнованным голосом:

– Побольше бы таких пьес!

Рыжая актриса огрызнулась, и Лапшин опять подумал, что тут происходит бой.

– Артист представляет собою комок нервов! – вдруг воскликнул молодой человек с подбритым лбом. – Артист все время находится в самой гуще жизни, а писатель фантазирует, сидит, понимаете, в своем красивом далеке и выдумывает, а мы отвечай.

– Почему же это выдумывает? – возразил старик с челюстью. – Ничего он не выдумывает, он в данном случае неправильно решает вопрос. Проблема не туда повернута. Восторженность захлестнула.

Они надолго заспорили между собою, и Лапшину сделалось скучно. Как бы занимаясь своим делом, для себя, он открыл сейф и вынул старый альбом годов нэпа. Перелистывая страницы, он заметил, что артистка в собачьей шубке подошла к нему. Он переложил еще лист и услышал голос:

– Можно мне взглянуть?

Иван Михайлович кивнул.

– Она похожа на провинившуюся курицу! – вдруг тихо, почти шепотом сказала артистка. – Видите?

На листе было несколько фотографий, но Лапшин сразу угадал, кто именно тут «провинившаяся курица». Это была аферистка Сайнер, провалившая всех своих дружков.

– Знаете, от нее все ждут, что она снесется, а она и не снеслась!

Сравнение было таким живым, метким и смешным, что Иван Михайлович с удовольствием засмеялся.

– Точно! – вглядываясь в куриное лицо Маргариты Сайнер, подтвердил он. – Это вы замечательно сказали…

– А ведь многие люди чем-то на зверушек похожи, – тоже смеясь, ответила актриса, – разве не правда?

Но в это мгновение спор внезапно затух, и артисты обступили Лапшина и его альбом.

– А наша Катерина свет-Васильевна уже подобралась к самому интересному, – ласково произнесла старуха с двойным подбородком и воскликнула: – Товарищи, вот кладезь премудрости – преступные типы…

Все столпились вокруг альбома, посыпались замечания, остроты, требования «зарисовать», «перефотографировать», «достать для театра в собственность». Одни утверждали, что здесь все «утрировано», другие говорили, что это и есть «сама жизнь».

– Дайте мне меня! – требовал артист с подбритым лбом. – Я хочу видеть себя! Имею я на это право? Подвиньтесь же, Викентий Борисович, просто невозможно.

– Вы бываете у нас в театре? – спросила Катерина Васильевна Лапшина.

– Редко.

– Заняты очень?

– Бывает, занят…

Она помолчала и сказала с расстановкой, словно взвешивая слова:

– Наш театр сейчас переживает кризис.

– Что?

– Кризис! – пояснила Катерина Васильевна. – Так называется большая склока, которую мы у себя развели!

Засмеялась, и Лапшину опять стало смешно.

– Какая-то вы чудная! – произнес он. – Никогда не знаешь, что вы скажете в будущую минуту.

– Это и я сама не знаю! – ответила она. – Оттого мне и попадает часто.

– Балашова, почему вы не смотрите? – сердито осведомился тот, которого называли Викентием Борисовичем. – Здесь типичная ваша роль…

Катерина Васильевна заглянула в альбом и молча пожала плечами.

Зазвонил телефон – это Окошкин осведомлялся, не отменен ли день рождения.

– Нет! – коротко ответил Лапшин и положил трубку.

Строгий Павлик – сердитый, потому что его задерживали, – принес большие, унылого вида учебные альбомы. Лапшин роздал их артистам, а один положил на дубовый столик для Балашовой и старика с челюстью. Выражение глаз у него сделалось таким, какое бывает у художника, показывающего свои картины, он, улыбаясь, перекладывал лист за листом и говорил с усмешкой:

– Тут, знаете, мы кой-чего разыграли, такие, как бы живые, картины. Это все сотрудники наши изображены. Это, например, разбойный налет. А это, знаете ли, вон он, лично я, в кепке, налетчика изображаю с маузером. Это здесь все точно показано, – говорил он, возбуждаясь от поощрительного покашливания старика. – Здесь все как в действительности. А здесь уже показано, как наша бригада выезжает на налет. Тут – уже я в форме… А здесь я опять налетчика разыгрываю…

– Чудно! – сказала Балашова и повернулась к нему всем своим улыбающимся розовым лицом, и он увидел, что щеки ее покрыты нежным пушком.

– Верно, ничего разыграли? – весело и просто спросил он. – Это, знаете ли, в учебных целях, своими силами, а уж мы разве артисты?

– Все очень живо и естественно, – сказала Балашова, – напрасно вы думаете…

– Смеялись мои ребята, – говорил Лапшин, – цирк прямо был…

И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.

– Да ну, – говорил он, посмеиваясь, – так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?

– Так как же все-таки с перековкой? – капризным голосом спросил бритолобый артист. – Должны мы знать, в конце концов, ведь подтекст решается не в день премьеры, а нынче, немедленно…

Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, – это были убийства – двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.

– Да выдумывают невесть что! – с досадой наконец решился сказать он, – вздор все это, базарные сплетни!

– А Ленька Пантелеев? – не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.

– Давно было это дело.

– Но тем не менее было?

Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.

– А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, – не унималась старая артистка с двойным подбородком, – как вы себе представляете психологию убийцы?

– Не знаю, – сказал Лапшин. – Бандит еще не найден.

– Ах, так! – любезно сказала артистка.

– Да! – сказал Лапшин. – К сожалению.

Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.

– А вот, скажите, – спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, – убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?

– Случалось, – сказал Лапшин.

– И… как же? – спросил артист.

– Я работаю по преступности много лет, – сухо сказал Лапшин, – мне трудно ответить вам коротко и ясно.

– Ну, спасибо вам! – сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. – Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.

– Пожалуйста! – сказал Лапшин. – Прошу.

Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, – вдруг подумал он, – то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».

Машина к подъезду еще не подошла.

Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:

– Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…

Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:

– Чинуша, чинодрал, фагот!

«Почему же фагот? – растерянно подумал Лапшин. – Что он, с ума сошел?»

Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.

«И не чиновник я, – рассуждал Лапшин, – и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! – неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. – Чудак, ужели все наши артисты такие – в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»

Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.

– Я уж и в Управление звонил! – сказал Окошкин. – Ждем, ждем!

Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.

– Алексей-то Владимирович не появлялся? – спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.

– Сейчас заявится, – ласково ответил Егор Тарасович. – Большое теперь начальство наш Леха.

На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны – вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина – портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова – флакон одеколона, про который доктор сказал, что он – «мужской», от Пилипчука – шкатулка карельской березы неизвестного назначения.

– Изящно сделано! – произнес Егор Тарасович. – Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.

Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.

– Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, – сообщил Окошкин. – Переживает, я считаю, вторую молодость.

– У меня всегда губы удивительно красные! – рассердилась Патрикеевна.

– Как у вампира, – сказал Окошкин.

В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.

– До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, – говорил Антропов, – нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок – порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.

В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:

– Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек – и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.

– А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, – фальцетом сказал Тамаркин. – И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.

Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.

– Тоже Тамаркин? – угрожающе спросил Окошкин.

– Нет, как раз у него другая фамилия.

– А то мы проверим через Академию наук, – сказал Вася. – Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?

Потом рассуждали о событиях в Австрии и Чехословакии.

– Все ж промолчали, когда они вкатились в Вену, – задумчиво говорил Лапшин. – Промолчали и признали. А стратегическое значение этого дела нешуточное. Австрия для фашистов мост на пути в Италию, Венгрию, Югославию, вообще на Балканы, и охватывается фланг Чехословакии. Муссолини теперь тоже не сам по себе, а, извините-подвиньтесь, без фюрера пискнуть не сможет.

– А вы не чересчур мрачно рассматриваете вопрос? – вежливо осведомился Тамаркин.

Иван Михайлович не ответил, только слегка покосился на Тамаркина.

– А теперь смотрите, что дальше получается, – говорил Лапшин Пилипчуку. – В газетах писали, что английская какая-то там «Дейли» имела бесстыдство заявить, будто захват Австрии ничего не меняет, поскольку она всегда была германской страной, и что, дескать, англичане должны заниматься своими собственными делами, а Чехословакия – это их, дескать, не касается…

– Нахальство! – со вздохом заметил Окошкин.

– Что именно – нахальство? – с неудовольствием спросил Лапшин.

– Так вы предполагаете, что мирового пожара не избежать? – почтительно осведомился Тамаркин.

Лапшин опять ему не ответил и заговорил о Бенеше, который отверг помощь Советского Союза и пошел на капитуляцию. Спокойно и подробно он рассказал, что вся каша у озера Хасан минувшим летом была, конечно, заварена японцами для того, чтобы проверить нашу боеспособность.

– Так они ж там по морде схлопотали! – живо сказал Окошкин. – И сами пардону запросили – японцы…

Пилипчук, покуривая и пуская дым в печку, кивал. Ему приходилось часто бывать за границей, и, невесело посмеиваясь, он рассказал, какую шумиху учинили правительства Англии и Франции перед Мюнхеном. Егор Тарасович сам видел призыв резервистов, видел, как раздают населению противогазы, видел, как готовят убежища и щели на центральных улицах, видел, как пугают народ возможностью близкой войны.

– Коммунисты так и считают там, что это шантаж войной, диверсия. И правильно считают: буржуазным правительствам нужно вбить в головы людей мысль, что лучше капитуляция перед Гитлером за счет Чехословакии, чем война. Старый метод провокаторов. Расчет на подлость: своя рубашка ближе к телу.

– Мыслишка в основе одна, – сказал Лапшин. – Хоть с чертом, но против коммунизма. Не вышло Черчиллю удушить большевизм в его колыбели, надеется теперь, когда мы взрослые…

– Но это же смешно! – воскликнул Тамаркин. – Крайне смешно! А если еще они не учитывают массированные налеты нашей авиации, которые должны дать огромные результаты…

Лапшин знал о том, что массированные удары нашей авиации непременно дадут соответствующие результаты, но то, как об этом сказал Тамаркин, было неприятно ему. А Окошкину сделалось неловко за своего школьного приятеля.

– А ты что? В летчики подался? – спросил он.

– Нет, но просто интересуюсь. Разве гражданину Советского Союза нельзя интересоваться авиацией?

На этот вопрос Тамаркин ответа не получил, так как приехал Альтус и все сели за стол. Алексей Владимирович выглядел гораздо моложе Лапшина, хотя они были почти одногодками, а Пилипчуку по виду годился в сыновья, и тот по-отцовски называл его своим крестником. Окошкин смотрел на Альтуса с немым восхищением, он кое-что знал о нем, слышал, что Альтус бывает нелегально за рубежом, что недавно его тяжело ранили, что в годы своей юности он не раз выполнял очень опасные задания самого Дзержинского. И то, что этот человек сидел с ним рядом, весело и просто разговаривал со всеми и даже осведомился у Василия, доволен ли он своей работой, – наполняло его восхищением и даже умилением.

– Вы – пирога, товарищ Альтус, – сказал он, внезапно пьянея. – И внутрь масла пихните. Вам чего налить – коньяку или водки?

– Коньяку! – сказал Альтус.

Окошкин взял непочатую бутылку коньяку, ловко откупорил ее, налил сначала себе чуть-чуть, потом полную рюмку Альтусу, потом свою до краев.

– Лихо! – удивился Альтус. – Вы у кого так научились?

– А у официанта в ресторане «Ша-нуар», – самодовольно разъяснил Окошкин. – Старый официант, толковый.

– Знаете что? – тихонько сказал Алексей Владимирович. – Мой вам совет – ничему никогда у официантов не учитесь. Особенно у старых. У них другая, особая школа вежливости. Называется эта школа – лакейством. Ясно?

– Ясно, – густо краснея, согласился Окошкин.

Ему бы провалиться сейчас сквозь землю – вот бы был выход из положения. Или скончаться скоропостижно – ведь бывает же, случается с людьми. Так нет, сиди здесь под прямым, светлым, смеющимся взглядом этого чекиста. И не огрызнуться никак – тут не подойдут слова вроде «не ваше дело», «не вам меня учить», «и сам знаю».

После гуся с капустой, который действительно разопрел до того, что непонятно было – где гусь, а где капуста, Антропов с Тамаркиным сели за шахматы, Окошкин вышел в коридор «прохладиться», а Лапшин, Пилипчук и Альтус стали негромко переговариваться, вспоминая прошлое, старых товарищей по работе и шумные дела, в которых все они участвовали.

– А дело Павлова помнишь, Иван Михайлович? – вдруг спросил Альтус.

– Это я его брал, а не Лапшин! – чуть обидевшись, сказал Пилипчук. – В феврале девятнадцатого мы его с покойником Пашей Федоровым брали, а в марте Пашу убили анархисты.

– Точно, – сказал Альтус. – Хорошая у тебя память, Егор Тарасович. Ну, а резолюцию Феликса Эдмундовича помнишь? Постановление коллегии ВЧК, написанное рукой Дзержинского? А я вот помню.

И, словно читая по бумаге, ровным голосом он произнес:

– За сознательную злостную провокацию, результатом которой было лишение свободы целого ряда лиц, Исая Исаевича Павлова расстрелять.

Он помолчал, рассеянно помешивая чай в стакане, отпил глоток и резко заговорил:

– Я вот недавно с курсантами беседу проводил, задал им вопрос о первом применении высшей меры, о первом расстреле органами ВЧК. И, знаешь, Иван Михайлович, удивился: никто на мой вопрос не ответил.

– Чего ж тут не ответить – князь Эболи.

– Хорошо, а почему именно князь Эболи? – резко перебил Лапшина Альтус. – Тут ведь вопрос чрезвычайно глубокий, серьезный, в этом расстреле очень многое можно увидеть, много понять и навечно извлечь выводы…

– Князя Эболи при мне привезли, – не торопясь, задумчиво сказал Лапшин. – Я тогда, конечно, не понимал, а теперь, предполагаю, разобрался. Тут дело в чем? Сволочь эта – Эболи – выдавал себя за чекиста, так?

– Так, – кивнул Альтус.

– И под видом чекиста обыскивал и грабил. А на нас лились помои, что мы-де грабители и бандиты. И здесь не только наказание было со стороны Феликса Эдмундовича, но и предупреждение всем навсегда, и даже тот смысл, который уже позже он сформулировал, помнишь, Алексей Владимирович? «У чекиста должны быть горячее сердце, холодный ум и чистые руки». Верно? Так что расстрел Эболи есть не просто наказание, а утверждение всей нашей будущей морали – как нам жить и что такое настоящий чекист. Правильно я говорю?

Из коридора, «охладившись», вернулся Окошкин и подсел к Пилипчуку.

– Ну что, смена наша? – спросил Альтус. – Чего такой бледненький?

– Да коньяк больно крепкий, – сказал Окошкин. – Или работа наша такая нервная, что ослабел я?

Пилипчук, посмеиваясь, погладил Окошкина по голове.

– Видали? Работа у него нервная!

Они о чем-то заговорили вполголоса, а Лапшин с Альтусом сели на широкий подоконник, и Иван Михайлович почти шепотом спросил:

– Когда начнется, как считаешь, Алексей Владимирович?

– Так ведь уже началось, – спокойно и твердо ответил Альтус. – И кончим это дело только мы, больше некому. Суди сам по газетам. Они ему всё продадут по кусочку, он по кусочкам их сожрет, наберется сырья и всего, чего нужно, а потом рванет по крупным странам.

– Ты его видел?

– Видел и слышал.

– Ну что?

– Дерьмо и кликуша. Но высокую ноту забрал, не легко ему голову будет открутить. Хитер, конечно, бобер.

В первом часу Альтус уехал, прихватив с собой Пилипчука. Тамаркин тоже стал прощаться. Он очень долго тряс Лапшину руку, кланялся всем своим рано жиреющим туловищем и говорил:

– Очень рад знакомству, очень рад и надеюсь вас с Васей видеть у себя дома. И мама будет очень, очень рада.

Захлопнулась дверь и за Тамаркиным. Окошкин ушел в ванную умываться. Антропов еще присел, пожаловался:

– Совсем я пропадаю, голубчик Иван Михайлович. Хоть в Неву с гранитной набережной кидайся.

– Говорили с Лизаветой?

– Боже сохрани! – испугался Антропов.

– Так как же будет?

– А так и будет: никак!

Александр Петрович насупился, долго барабанил пальцем по столу, сказал сердито:

– Черт знает что. Ну, понятно, – жажда материнства, а я? Представляете себе – из больницы нет никакого желания идти домой. Сорок лет! У человека должна быть семья, лампа над столом, глупости, вздор, может быть мещанство, но надо же не куда-то, а к кому-то идти после рабочего дня. К кому-то! Понимаете? Чтобы тебя, старого беса, ждали и чтобы тебе говорили примерно такую фразу: «И где ты, Саша, все ходишь? Я просто места себе не нахожу!»

Он вдруг засмеялся счастливым смехом и повторил:

– «Я просто места себе не нахожу!» А? Как вы считаете? Она себе места не находит?.. Ну, спокойной ночи…

Когда подрагивающий после холодного душа Окошкин ложился в постель, Лапшин сказал ему, что Тамаркин, с его точки зрения, чепуховый человек и что он просит его больше не приводить.

– Да ведь он случайно, Иван Михайлович…

– То-то, что случайно…

Они легли и долго еще читали: Василий – журнал с картинками, а Лапшин большую книгу, которую трудно было держать лежа.

– Интересно вам? – спросил Окошкин.

– Ничего работа, толковая, – ответил Иван Михайлович. – Мне исторические труды всегда читать интересно.

Постукивая деревянной ногой, сердитая, вошла Патрикеевна, принесла вымытые тарелки. Окошкин попросил у нее порошок от головной боли.

– Нету у меня порошков, – сказала Патрикеевна.

– Тогда поколдуйте надо мной, вы же это умеете! – съязвил Вася.

– Колдовство не существует! – отрезала Патрикеевна. – Колдовство – обман.

– А имя Патрикеевна существует?

– Патрикеевна не имя, а отчество, а вот почему это вас, товарищ Окошкин, взрослого человека, никто с отчеством не называет – это удивительно.

Они еще долго пререкались, мешая Лапшину читать. Потом Патрикеевна ушла, и Окошкин спросил:

– Действительно, Иван Михайлович, это она правильно подметила: почему меня никто по отчеству не называет? Неужели я такой несолидный?

– Солидности в тебе действительно маловато, – зевая, сказал Лапшин и велел гасить свет.

Так кончился день рождения Ивана Михайловича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю