355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Один год » Текст книги (страница 13)
Один год
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:59

Текст книги "Один год"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

– Вы что ж, агентом работали? – спросил Алферыч, пронзая Жмакина озорным взглядом.

– Разное бывало, – отвечал Жмакин уклончиво.

Потом Корчмаренко играл на скрипке, и все сидели рядом на диванчике и слушали. А когда гости уже совсем собрались уходить, Корчмаренко предложил спеть хором, и Клавдия начала:

 
Среди долины ровныя,
На гладкой высоте…
 

Спели и разошлись. Но Корчмаренко еще не хотел спать и не пустил Жмакина. Они сели за шахматы. Оба закурили и насупились:

– Спать, греховодники, спать, – говорила старуха, – слать!

– Ничего, завтра выходной, – бурчал Корчмаренко.

– Дай-ка, сынок, паспорт, – сказала она, – я утречком раненько сбегаю, да и пропишу.

Алексей хотел сказать, что паспорт у него на работе, но взглянул на Клаву – и не смог. Что-то в ней изменилось, он не понимал, что; она смотрела на него иначе, чем раньше, – не то ждала, не то усмехалась, не то не верила.

– Поднимись, принеси, – сказала старуха, – не то утром разбужу…

Уже поздно было говорить, что паспорт на работе. Жмакин сунул руку в боковой карман пиджака и вынул краденый паспорт, но все еще медлил, затрудняясь все больше и больше. Он даже не помнил имени в паспорте… Алексей открыл паспорт и прочел: «Ломов Николай Иванович». Теперь прописка.

– Чего ищешь? – спросил Корчмаренко.

– Да тут фотография была, – сказал Жмакин, – как бы не потерялась…

Он запомнил и прописку.

Старуха взяла паспорт.

Это была его верная гибель, то, что он делал. Через три дня, самое большее, его возьмут. Разве что Ломов Николай Иванович дурак и не заявил. Нет, конечно, заявил.

Он не доиграл партию и ушел к себе. Надо было спать. Три дня можно спать спокойно. А дальше – конец. Он разделся, лег. Сколько времени он не спал в постели? И тотчас же заснул. Но проснулся очень скоро, закинул руки за голову и стал думать. На мгновение ему даже смешно сделалось – хорошо, что не сунул старухе какой-либо женский паспорт спьяну, то-то бы дело было.

Ах, да что! Три дня у него есть верных. А это уже не так мало – три дня.

Пошли неприятности

Накрывая к завтраку, Патрикеевна рассказывала:

– Хотите верьте, хотите не верьте, но точно было, факт. Скончался, значит, один гражданин.

– Фамилия, имя, отчество! – жестко спросил Окошкин.

– Абрамов Григорий Фомич, – без запинки ответила Патрикеевна. – Сам он ветеринарный врач по мелким животным. Ну, известно, если которые люди собачку любят или кошечку, они над ней, словно бабушка над внучонком, ничего не пожалеют…

– Как вы нам, – сказал Окошкин.

Патрикеевна не удостоила его ответом. Лапшин брился, надувая одну щеку. Было еще темно, шел восьмой час утра.

– Значит, человек состоятельный, – продолжала Патрикеевна. – Ну, скончался. Конечно, отпели чин чином, а на кладбище уже гражданскую сделали панихиду, речи там – «спи спокойно, дорогой усопший товарищ» и всякое такое прочее, одним словом, как говорится, и на погосте бывают гости, – эти гости ночуют…

Лапшин слушал вполуха; все это время, преимущественно по утрам, вспоминалась ему встреча Нового года в театре, куда его потащил Ханин. Сидел Иван Михайлович рядом с Балашовой, напряженно улыбался, глядя на маленькую сцену, на которой артисты разыгрывали свой «капустник», зло высмеивая и самих себя, и пьесы, которые они ставили, и режиссера, про которого они говорили, что он у них «первый настоящий». Лапшину было неловко, он чего-то не понимал и совсем перестал что бы то ни было понимать, когда тот самый артист, который сказал про него, что он «фагот», полез вдруг с ним целоваться. Катерина Васильевна все время улыбалась своей неторопливой, умной улыбкой. Ханин грозился написать драму и пьянел, а Лапшину хотелось встать и сказать: «Знаете что? Давайте, прошу вас, перестаньте кривляться!»

– А хоронили его, надо знать, – продолжала Патрикеевна, – в новом костюме, ветеринара этого по мелким животным…

Она нарезала батон, заварила чай и села, выставив вперед ногу:

– Говорилось по-старому: пропели «Со святыми упокой», так всему конец, ан нет. Жил – почесывался, помер – свербеть хлеще стало. Пришли ночью воры и давай откапывать могилу, поскольку еще приметили на покойнике запонки из цветного металла, не скажу точно – из какого, врать не буду. Вот, конечно, раскопали, а он и не мертвый вовсе, заснул летаргическим сном. Стали с него пиджак стаскивать, он, конечно, матюгом их, привык с мелкими животными. Один вор от страха тут возьми и помри. А другие ему в ноги: «Простите нас, товарищ покойник, мы в ничего такого до настоящего дня не верили, извините нашу темноту!» Он их отпихнул, забрал свой пиджак, да давай поскорее к воротам, надеется еще на какой-либо ночной трамвай попасть. Попасть-то попал, да денег на билет ни копья, а главное, вид какой-то не тот у человека – зимой, знаете, а он без пальто и шапки не имеет, поскольку хоронить в шапках никто себе не позволяет. Кондукторша требует за проезд, ее, конечно, дело маленькое…

– Ой, Патрикеевна! – негромко вздохнул Лапшин.

Он добрился, протер лицо одеколоном и пошел к столу Окошкин ел пшенную кашу с молоком и хлебом. Иван Михайлович намазал себе ломоть хлеба, круто посолил и отхлебнул чаю. Новогодняя ночь все еще вспоминалась ему: как он провожал Катерину Васильевну и как она смешно, точно и в то же время грустно рассказывала ему про своих товарищей, как хвалила многих из них и как обещала «ужасно удивить» его одним спектаклем, она не сказала в ту ночь – каким.

Ему было нелегко с Балашовой, он робел перед ней, как редко перед кем в жизни, она умела сердито не соглашаться с ним, умела вдруг передразнить его с такой скрупулезной похожестью, что он даже пугался, умела выслушать его самую простую, как казалось ему, фразу необыкновенно внимательно, радостно-удивленно, умела воскликнуть: «Подумайте, как здорово!», и так, что он долго помнил самый звук ее голоса, но умела вдруг и зевнуть внезапно, сказав, что устала и пора спать…

– Не слушаете вы, Иван Михайлович! – сказала Патрикеевна.

– Да слушаю, слушаю! – с досадой ответил он.

– Заругался он, конечно, с кондукторшей, этот самый ветеринар – нервный, и хоронили его, и пиджак воры сдирали, и свою собственную полностью панихиду слышал, тут кто угодно расстроится. Кондукторша свистит постового, ведут нашего ветеринара в отделение за хулиганство. Ну, конечно, как у вас, безжалостно – документы. Нету, какие у захороненного документы? Кто может удостоверить личность? Супруга. А ему, конечно, неохота среди ночи свою собственную вдову с ума сводить. Я, говорит, здесь пересижу до утра, только подайте мне чаю и чего покушать, я почти трое суток маковой росинки во рту не имел и еще грипп могу схватить от лежания в том месте, где находился. Тут его спрашивают, где же он находился. Раскалывают – как наш товарищ Окошкин выражается. Ну, он под секретом все и рассказал. Сейчас же оперативную машину на кладбище – проверили: могила разрыта, одинокий труп вора лежит, все в порядке. Тут уже и утро. Повели ветеринара на квартиру. Вдова еще спит, столы после поминок не убраны, двери дочка открыла – и в обморок. Он с квартальным, который его привел, присели к столу – покушать, перцовки взяли по двести грамм, пивка, пирога поминального. Тут выходит вдова и видит картину – покойник с квартальным выпивают и закусывают. Брык – и разрыв сердца.

– Померла? – с полным ртом спросил Окошкин.

– На месте! – победно ответила Патрикеевна. – Обратно ветеринар видит свою мертвую вдову и от всех переживаний сходит с ума. А квартальный, поскольку ему отвечать, что никого не подготовил, берег револьвер – и себе в голову. Не верите? Дворничиха наша Зинаида сама даже эту умершую вдову видела.

– Вот, товарищ Окошкин, – сказал Лапшин, наливая себе чай. – Слышали? Живем с вами, живем, хлеб жуем, а все в стороне от жизни. Надо бы сегодня проверить это дело, как вы считаете?

– А проверьте! – согласилась Патрикеевна. – Проверьте, очень даже хорошо будет.

Позвонил телефон. Лапшин взял трубку. Окошкин прислушался.

– Так, так, – сказал Иван Михайлович, – хорошее дело. На каком вокзале?

– Не Жмакин? – осведомился Окошкин.

Лапшин отмахнулся.

– Ладно, еду, – произнес он. – Вышли машину поживее. Жду.

С Новым годом было покончено, по крайней мере на сегодня. Вряд ли рабочий день даст ему возможность повспоминать еще какие-нибудь подробности…

Закурив, Лапшин и Окошкин вышли на улицу. Зимнее, круто-морозное утро только еще занималось. Машина выскочила из-за угла, кренясь, на полном ходу, развернулась, старый лапшинский шофер Кадников, распахивая дверцу, сказал:

– Ну, красиво брали, Иван Михайлович, ну, орлы у нас ребята…

– Деньги при них?

– Все до копеечки.

– Не сопротивлялись?

– Какое! Бочков ихнему старшему только правую ручку чуток назад завернул.

– Оружие было при них?

– Вот не знаю, не скажу.

Машина, завывая сиреной, уже неслась по Невскому.

– Опять без меня, – сказал Окошкин. – Это удивительно, если что дельное – так я непременно в это время не участвую. Просто до смешного. Даже перед товарищами, Иван Михайлович, неудобно.

В комнатах, где работали люди Лапшина, царило приподнятое, даже праздничное настроение, которое всегда возникает в тех случаях, когда давно начатая трудоемкая и кропотливая работа приходит наконец к своему благополучному и, как всегда в бригаде Лапшина, красивому завершению. И Бочков, и Криничный, и Побужинский, и другие работники, молодые и старые, не спавшие всю нынешнюю ночь, наливали себе чай из электрического чайника, закусывали, курили, подталкивали друг друга, вспоминали смешные подробности операции; не скрывая и не стесняясь, рассказывали каждый о каком-то своем крошечном промахе, дразнили молоденького Грибкова, который уронил впопыхах пачку денег, потому что никогда «столько подряд не видел», и все порывались подробно доложить лично Лапшину. А он, гордясь и радуясь на этих своих «орлов», на бесстрашных и чистых сердцами ребят, на свою школу – они же были его учениками, – слушал, стараясь не улыбаться, перекатывая граненый карандаш по толстому стеклу стола, а когда все замолчали, внезапно спросил:

– Оно все так, сделано на совесть, но почему же мне ночью не доложили?

Бочков обдернул на себе жестом старого солдата гимнастерку, подправил сборки на спине за поясом и, глядя Лапшину в глаза, сказал твердо:

– Я виноват, товарищ начальник. Слишком вы уставши вчера были, даже серого цвета, извините. Ну а ввиду того, что на днях с вами совсем нехорошо случилось, я лично принял под свою ответственность решение – вас не беспокоить. Мне даже в санчасти сказали, что после той ночи для вас необходимо месяца два полного покоя, а вы совсем даже не отдохнули.

– За чуткость спасибо, – холодно перебил Лапшин, – но превышать свои полномочия я никому не разрешу. Ясно?

– Ясно.

– Чтобы впредь такие штуки не повторялись. Вы поняли, Бочков?

– Понял.

– Всем принимавшим участие в операции отдыхать до обеда! – приказал Иван Михайлович. – Вопросы есть?

Вопросов не было. Кабинет Лапшина опустел. Только очень бледный почему-то Окошкин стоял рядом с креслом Ивана Михайловича.

– Ты что это, Окошкин? – удивился Лапшин.

Василий проглотил слюну. Даже говорить он не мог.

– Заболел?

– Не заболел! – выдавил из себя Василий.

Утренняя почта лежала непрочитанной слева на лапшинском столе. И нечаянно Окошкин прочитал открытку Жмакина. Прочитал раз, и другой, и третий от начала до конца, читал все то время, пока Лапшин разговаривал со своей бригадой, читал, едва держась на ногах от ужаса, стыда и злобы.

– Иди в санчасть, – велел Лапшин. – Иди, быстро!

– Не пойду, – фальцетом ответил Окошкин, помолчал мгновение, еще более побледнел и решительно подвинул Лапшину открытку. – Вот.

Не торопясь Иван Михайлович протер стекла очков, аккуратно заправил дужки за уши и начал читать. Окошкин обошел стол и не сел, а рухнул в кресло. Лапшин читал медленно, деловито, словно это был вовсе не смертный приговор Окошкину, а скучная бумага, допустим, из финчасти.

– Клевета? – как сквозь вату услышал Окошкин.

Василий потряс головой.

– Правда?

Окошкин кивнул.

Вот тут-то и произошло самое удивительное. Вместо того чтобы, побагровев от гнева, закричать на Ваську, посадить его, выгнать вон, вообще покончить с ним как с личностью и гражданином, Иван Михайлович потянулся, снял очки, поглядел на Окошкина долгим взглядом и со вздохом сказал:

– Мальчишка!

– Иван Михайлович! – мгновенно приходя в себя и прижимая руки к груди жестом несколько театральным, и даже в какой-то мере балетным, заговорил Окошкин – Иван Михайлович, я это дело искуплю. Но тут вопрос серьезный. Это девушка, это самое Лариса… – Язык его все еще немножко «сбоил», и «зеленое перышко» он от волнения называл «это». – Она… я женюсь, понимаете? Она мне невеста, я ее как товарища и как человека полюбил…

– Но? – чистосердечно удивился Лапшин. – Верно, полюбил?

– С первого взгляда, слово даю, Иван Михайлович, – вдохновляясь все больше и больше, говорил Окошкин. – Я уж и дома у нее был, с мамашей познакомился, женщина очень культурная, разбирающаяся, беседовали мы…

– Так, так, – кивнул Лапшин. – Ты и мамаше небось про нашу работенку рассказал откровенненько, подробненько. Поделился, какие у нас разработки, поделился, что Побужинский делает, что Бочков, что Криничный, как и на кого Тамаркин показывает, где мы нынче брать будем…

– Иван Михайлович! – взвыл Окошкин.

– Идите, товарищ Окошкин, – сказал Лапшин. – Идите, ваш поступок мы еще разберем и вас накажем по всей строгости. А пока что займитесь делом Самойленко и доложите ваши соображения, как будете поступать в ближайшее время.

Василий Никандрович поднялся.

Ему нарочно дают это гиблое дело для того, чтобы он не справился с ним и чтобы проще было от него навсегда отделаться. Все понятно!

– Иван Михайлович, разрешите? – почти шепотом спросил он.

– Ну, разрешаю.

– Иван Михайлович, я двести двадцать установок сделал с охотниками, сами знаете, тут…

– Две тысячи двести сделаете…

– Но, Иван Михайлович…

– Выполняйте.

Окошкин пошел к двери.

– Кровавая драма! – ужасным, как показалось Васе, голосом произнес Лапшин. – Выстрел из-за угла. Рискуем жизнью…

На подгибающихся ногах Окошкин дошел до двери, немного помедлил, ожидая слов поддержки, и, ничего не дождавшись, долго пил воду из графина в комнате, где стоял его заляпанный чернилами стол. А Иван Михайлович в это самое время, закрыв большими ладонями лицо, беззвучно хохотал, хохотал, утирая слезы, хохотал до колотья в сердце, до полного изнеможения. И когда к нему на допрос привели главаря банды аферистов, пойманных сегодня ночью, знаменитого Мирона Яковлевича Дроздова – старого лапшинского знакомого, тот никак не мог понять, с чего это Лапшин нет-нет да и улыбнется хитро, насмешливо, добродушно.

– А вы здорово, Дроздов, постарели, – откладывая бланк показаний обвиняемого и закуривая, сказал Лапшин. – И постарели, и вообще что-то вид у вас не слишком здоровый.

– Язвочка! – пожаловался Мирон Яковлевич. – Оперироваться в моем положении неудобно, пригласил одного портача на квартиру, говорю: «Сделайте в домашних условиях, будете с меня иметь в лапу приличный гонорар», так он даже обиделся.

– В тюремной больнице прооперируют, – пообещал Лапшин. – У нас хирург великолепный.

– Профессор?

– Почему непременно профессор?

– Потому что для меня, извините, гражданин начальник, врач начинается с профессора. Я даже зубы никогда у дантистов не лечил, а исключительно у стоматологов. При моей работе я не нуждаюсь во врачебных ошибках.

– Конечно, работа у вас пыльная.

– Именно так. Язва, между прочим, у меня исключительно нервного происхождения. У вас, кстати, с желудочно-кишечным трактом все в порядке?

– Не жалуюсь пока.

– А работа тоже нервная, – усмехнулся Дроздов. – Начальство, наверное, теребит товарища Лапшина – подавай нам Мирона, почему ты Мирона взять не можешь, где наш Мирон?

– Вот он – Мирон, – показывая вставочкой на Дроздова и посмеиваясь, сказал Лапшин. – Заявился из Харькова к нам, мы его и взяли.

– Все-таки была с нами хлопотная ночь, – улыбаясь всеми своими морщинами, произнес Дроздов. – Вокзалы закрывать, большой переполох мы сделали. Шурум-бурум над красавицей Невой. А между прочим, ваш Бочков способный работник. Далеко пойдет.

– Плохих не держим.

Оба помолчали.

– И вы ведь, Дроздов, человек не без способностей, – вздохнув, не спеша заговорил Лапшин. – Много бы могли сделать толкового…

– Наследие проклятого…

– Ну, завел! Неужели своего не можете придумать – на одном наследии все едете да едете. Родимые пятна! Бросьте, Дроздов! Лет вам не мало, пора закругляться. Комбинации, аферы, штуки, но вы-то нас слабее. Все равно поймаем, а со временем получите высшую меру.

– Такая у нас деятельность. Мы – строим аферы, вы – нас разоблачаете.

Глаза Мирона остро смотрели на Лапшина, но былой их блеск уже угас, это был другой Дроздов, словно подмененный, плохой двойник. Не было в нем прежнего шика, заносчивости годов нэпа, исчезло дерзкое высокомерие. Перед Лапшиным сидел пожилой человек с твердым подбородком, с седыми бровями, с тонкими губами, человек болезненный, может быть мнительный, а главное, очень усталый.

– Ну, так как? Займемся дальше делом? – спросил Лапшин.

– Какая разница, – ответил Мирон. – Займемся ли, не займемся – моя песня уже в основном спета. Недавно была красивая мода – являться с повинной. Хорошо придумали, но я, как нарочно, отбывал срок. Попросился у начальника на минуточку съездить в Москву, явиться с повинной, он принял мои слова за шутку. А я, между прочим, имел что сказать в Москве, потому что сидел за пустяки, нарочно взял на себя одну мелочь, чтобы схоронить кое-что покрупнее. Но теперь это все никому не нужно.

– Правда всегда нужна, – глядя в глаза Дроздову, твердо и тяжело сказал Лапшин. – Не вертитесь, Дроздов. Вы много знали и знаете порядочно. С вашим делом мы успеем управиться. Ответьте мне на один вопрос, но, по чести, как порядочный жулик: где Корнюха?

Дроздов вскинул на Лапшина свои острые, золотисто-коричневые зрачки. Это была старая штука – «глядеть в глаза следователю», все они, матерые жулики, отлично знали вредоносность бегающего взгляда, и ни у кого Лапшину не случалось встречать таких светлых и чистых глаз, как у подлинных преступников.

– Корнюха? – выигрывая время, задумчиво и очень искренне, слишком даже искренне, переспросил Дроздов. – Это какой же Корнюха? Может, Филимонов? Того тоже, кажется, кличка была Корней?

– Ладно, Дроздов, – без всякого раздражения, спокойно произнес Иван Михайлович. – Вы делаете вид, что забыли Корнюху, – значит, все ваши рассуждения о явке с повинной – вздор. По некоторым данным нам известно, что вы осведомлены о пребывании Корнюхи. И если случится беда, а вы знаете не хуже меня, какова штучка – Корнюха, – мы взыщем и с вас.

– Я за вашего Корнюху не ответчик, – сверля Лапшина взглядом, огрызнулся Мирон. – И судить меня за него не станут. Я как-нибудь УПК изучил, время было…

Не отвечая, Лапшин положил перед собой лист показаний обвиняемого. Лицо Ивана Михайловича, как показалось Дроздову, набрякло, всякая тень добродушия исчезла. И вспомнил вдруг Мирон – он же Полетика, он же Рука, он же Сосновский, он же Дравек – жаркий летний вечер в Крыму, треск цикад, ровный шум близкого моря, гравий под ногами возле маленького ресторанчика и спокойный голос Лапшина: «Руки вверх, Мирон…» У Дроздова в боковом кармане модного, в талию, пиджака лежал пистолет. И очень не хотелось поднимать руки. Вот в это мгновение он и увидел лицо Лапшина, лицо простого русского мужика, деревенского парня, «фоньки», но исполненное такой силы, такой уверенности и вместе с тем такого превосходства над ним – контрабандистом и аферистом самого высокого класса, – что Полетика, словно одурев, поднял обе руки и признал себя полностью побежденным, хоть вполне мог уйти, потому что Лапшин, как выяснилось впоследствии, был совершенно один и конечно бы не стал стрелять возле ресторана…

– Значит, опять «руки вверх», как тогда, в Крыму? – спросил Дроздов-Полетика невесело.

– Я рекомендую вам говорить по делу, – строго и сухо ответил Лапшин. – Значит, займемся вашими соучастниками…

Постучавшись, вошел Окошкин, уже не с таким «опрокинутым» лицом, с каким давеча уходил из лапшинского кабинета. Иван Михайлович просмотрел бумагу, мелко, но разборчиво исписанную Василием Никандровичем, подумал и кивнул.

– Можно выполнять? – спросил Вася.

– Действуйте! – ответил Лапшин.

И Окошкин вновь отправился к магазину «Охота и рыболовство», одна вывеска которого нагоняла на него тоску. Ведь дело совершенно безнадежное, зачем, для чего вновь возиться с этими калибрами, кустарной дробью, собаками, женатыми и холостыми охотниками, их знакомыми местами, в которые они ездят охотиться? Но в нынешнем своем состоянии он не мог, не имел права обсуждать приказания начальства. Велено – делай. И, стараясь возбудить в себе азарт человека, который вот-вот нападет на след и уложит крупного зверя, Окошкин пошел по Литейному к осточертелому магазину, возле которого, как обычно, толкались охотники, продавцы дроби и особых крючков, спиннингов «самой последней марки» и ружей «три кольца». Сильно морозило, скрежетали сердито трамваи с заиндевелыми стеклами, с розового студеного январского неба светило негреющее полуденное солнце. И возле магазина, и в самом магазине Окошкин не увидел ни души из полезных ему людей, из старых знакомых – продавцов дроби и покупателей. Только продавщица Тася, стрельнув в Окошкина черными галочьими глазками, сообщила, что может ему устроить кое-что «шестнадцатого калибра».

«Черта мне в ваших калибрах!» – подумал Окошкин и отправился по адресам района. Настроение у него было препоганое, и потому даже симпатичнейшие люди – охотники – казались ему глубоко отрицательными типами, а один – инвалид Спиров – и вовсе убийцей несчастного Самойленко. Но тут же он разуверился в первом своем впечатлении, потому что Спиров нянчил внуков, да еще не своих, а соседских, легкомысленная мамаша которых позволила себе среди бела дня уйти «ни больше ни меньше, как в кино, видали, как засвербило, а деточек на меня кинула». Судя по всему, деточки обожали «отрицательного типа», в буквальном смысле слова сидели у него на голове, ездили на нем по коридору и не пожелали с ним расстаться, даже когда он поспешил по «стариковским делам» в туалет. Покойного Самойленко Спиров не знал, но, почесав в затылке, вспомнил, что в районе хутора Трехозерный охотился в те времена некто Губавин Терешка, «субчик», от которого любого лиха ждать можно. И не столько даже охотился, сколько промышлял разными темными делишками, например спекуляцией.

Не помня себя от внезапной удачи, Окошкин вернулся в розыск и занялся Губавиным. Спекулянт, темная личность, охотился в тех же местах! Чего угодно можно ожидать! И вот перед ним уже лежали фотографии Губавина – низколобый, глазки страшненькие, рожа в каких-то рытвинах и подтеках. Не в силах более сдерживать ликование, он поделился своими мыслями с Бочковым. Тот выслушал Василия Никандровича молча, зевнул, сказал рассеянно, думая о своем:

– Спекулянт-то спекулянт, Васечка, но как раз именно Губавин и обнаружил тело Самойленко. Он известил милицию. Труп-то ведь уже был разложившийся. Давай, брат, все сначала.

И пришлось начинать все с самого начала. Вновь он шагал по улице Жуковского и по улице Белинского, по набережной Фонтанки и по улице Пестеля, по улице Рылеева и по улице Восстания, по улице Каляева и по улице Воинова. Час шел за часом, стемнело, вызвездило, еще крепче задул морозный ветер, ниже опустился столбик в термометре.

«Шел по улице малютка», – почему-то вспомнилось Окошкину.

Мысли его вдруг прыгнули бог знает куда – на Поклонную гору, в маленькую комнатку с гитарой на стене.

И тут же он обругал сам себя – никаких размышлений о Ларе, покуда не будет сделано это дело. И вновь Вася подумал патетически, из чего-то прочитанного: «Кто же я? Человек или тварь дрожащая?» Патетически и приблизительно.

«Нет, я человек, – твердо решил Окошкин. – Пора кончать все мои недоделки, промахи и ротозейство!»

Решив так и этим решением раз навсегда покончив со своим легкомысленным прошлым, Василий Никандрович вспомнил каверзную историю, рассказанную ему на днях начальником музея Грубником: ампутировали ногу царьку карликового племени людоедов. После благополучной ампутации царек потребовал свою ногу на предмет отправки ее царскому семейству для изготовления жаркого. Главный врач госпиталя выдать ногу отказался. Царек нанял адвоката. Адвокат заявил, что невыдача ноги есть акт, инспирированный рукой Москвы, – покушение на собственность царя. Старые большевистские штуки!

– Вопрос правовой! – сказал Грубник Васе Окошкину. – Поломай голову с таким казусом…

И Василий Никандрович принялся развлекать себя этим «правовым» вопросом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю