Текст книги "Екатерина I"
Автор книги: Юрий Тынянов
Соавторы: Андрей Сахаров,Владимир Дружинин,Петр Петров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 54 страниц)
– Ты комедиант, Рейнгольд. Болтаешь детские глупости. Поцелуй меня и уходи!
Удалился, испустив театральный вздох. Пусть гадает, для чего потребен Мориц. Секрет слишком важный – доверять Рейнгольду опрометчиво.
Фрейлинам – Эльзе и Анхен – она досказала.
– Гвардейцы, эти славные бурши… Я их мат-туш-ка… О, у меня много солдат. Где маршалы? Александр умеет воевать, но он слаб здоровьем. За флот я спокойна, там Змаевич, твой Змаевич, Анхен… А, заблестели глаза! Да, красивый мужчина. Шереметев старый уже… Мой зять? Ах, молчите! Я так надеялась на него… Он позорит меня. Вчера как он сидел в седле, как он командовал? Бедные солдаты… Пфуй! Датчане, подлые разбойники, ограбили его, отняли землю предков, – он пошевелится разве? Безнадёжно… Согласен на компенсацию, будто торгаш какой-нибудь. Это высокородный Ольденбург! Другой на его месте давно был бы в Стокгольме, на троне. Ничтожество… Предки ворочаются в гробах. Достанет ли у него ума сохранить хотя бы Киль? Ничтожество…
Витийствуя, она отхлёбывала вино. Стукнула кружкой по столику, велела долить. Блестящая мысль пришла ей в го лову. Полководец есть, храбрец, подлинный рыцарь Зигфрид.
– Мориц, девочки, Мориц. Маршал Франции, любимец короля. Ни одного сражения не проиграл. Что, не поедет к нам? Ему нужна Курляндия. Получит, будет герцогом, под нашей властью. Мы женим его. Женим, женим… На ком? Лопнут – не догадаются.
– Софья для него, да, моя племянница. Ну что, откажется от такой невесты? Дочь мельника? Ну, ему нечего нос задирать. Дочь мельника и незаконный сын Августа. Парочка… Баран да ярочка…
Кстати вспомнилась латышская поговорка. Счастливый смех колыхал царицу, вино выплеснулось на постель. Осушила до дна.
– Эта свадьба… Она прогремит на весь мир. Англия задрожит. Я скажу Александру.
Данилыч одобрил выдумку.
– Ловко, нашла, чем приманить. Породниться с тобой недурно. Прокормим Морица.
– Ты шутишь?
– Бог с тобой, ничуть!
– Александр. Если я не доживу… Увидят после меня наш флаг в Копенгагене. Мориц сделает.
– Повстречался я с ним. Аника-воин… Да нам бы не лезть покуда… Ну, коли заставят… Наги и босы, матушка, обнищали. Софью ему, говоришь? Битте, битте! Жених-то разборчив, поди. Скажет – царевну мне подайте! Елизавету отдашь ему?
– Отдам.
– Твоя воля
Сомнительно, чтобы клюнул Мориц и покорился России, – мечтает ведь сувереном стать в Курляндии. Выгнать его надлежит безусловно – только не в Питер. Иметь здесь соседом этого парвеню, да ещё притом окончательно распроститься с герцогством. Нет, милостивица, спасибо! Но спорить Данилыч почёл излишним – политичнее согласиться и даже польстить амазонке.
– Что ж, попытка не пытка. Постараемся заарканить маршала, подмога преважная нам. Я-то, дурак, не скумекал… Правда твоя, нашего полку прибудет. Стратег молодой, известный… От англичан мы всегда в опасности. Ладушки, ладушки… Кого же отправим в Курляндию?
Говорит как с ребёнком. Не замечает она. Забавляется, что ли, составляя разные прожекты, наступательные и брачные?
Поручить Левенвольде? Напрасно колеблется матушка – барончик смышлён, обходителен, пора приобщить его к государственным заботам. Про себя же Данилыч решил – провалит.
– Дворянство бы не пронюхало… Удержит барон язык за зубами? Ты внушай ему!
Напустил азарта, горячился, обсуждая подробности секретной миссии. Обещал подыскать расторопных спутников, охрану.
– Повезёт же Софье. – промолвил благодушно, передохнув – Вчера мужичка, сегодня графиня, завтра, смотришь, – герцогша. Тогда и мне окажи фавор.
Вскинула брови, ждёт. Расположенье доброе. Данилыч собрался с духом.
– Машку мою благослови!
– Изволь. За кого же?
Оживилась, в голосе ласка. Чует вину за собой. Данилыч, скрывая волнение, сказал:
– Коли угоден я тебе. Коли нужна моя служба… За царевича Машку.
Сердце подступило к горлу, билось отчаянно.
– Я рада, Александр.
Барьер перед сим прыжком представлялся высокий, – мало ли что ей взбредёт Князь опешил даже. Запас аргументы, выстроил их, просились на язык.
– Матушка! Раб твой, благодарствую, слов нет! Авантаж для меня великий И для тебя ведь…
Обязана усвоить – чем выше его престиж яко первого стража престола, тем ей, помазаннице, крепче на оном восседать. Возросшая власть Александра на благо, ибо позволит пресечь раздоры среди именитых, покарать заговорщиков, обуздать интриганов. Теперь, заручившись агреманом [389]389
Согласием (от фр. agrement)
[Закрыть]её величества, он сообщит Рабутину. Вообще спешить с помолвкой не следует, акция серьёзная. Слух, правда, бродит уже, невесть кем пущенный, люди чешут языки. Что ж, тем проще выловить злоумышленников, а они вьются вокруг, норовят ужалить. Тьфу, гады ползучие! Ну, поплатятся…
– Эй, Александр! – прервала царица. – Младшая твоя… Тоже невеста. Ты думал?
«При столе был фельдмаршал Михаил Голицын…»
Армия его зимует в украинских куренях, он по обыкновению в столице. Коренастый, в тяжёлых ботфортах, он всё же набрался лоска, реверансы с польскими припаданиями отшаркивал перед Дарьей, Варварой. Дар поднёс экстраординарный – ларец киевской работы, окованный фигурным серебром с яхонтами. Неспроста… Начал робко и будто обжигаясь словами – просит дочь ясновельможного князя Александру за своего сына.
Дарья растрогалась, пустила слезу. Данилыч напомнил, что старшая ещё на выданье. Обещать Александру готовы, но предварительно, сроки в руце Вседержителя. Фельдмаршалу довольно сего, счастлив получить обещание.
– Я в пертурбации был, – сказал он откровенно. – Опоздал, поди, проворонил… Иностранный принц, поди, на примете.
– Обойдёмся, – бросил князь, покривившись. – Обойдёмся без принцев.
– Истинно, батюшка.
Дарье досталось потом за слезу.
– Ох, разуважил Голицын. Бова-королевич… В ножки пасть ему? Я обиды чинить не хочу, потому и обещал Александру, а то бы… Лукавец он. Как им, лордам запечным, милости добывать? Через меня только.
Домашним наказано – всякую почесть принимать как должное. Род голицынский при царе Горохе зачался, да что с того? Выше тот, кто сильнее. Тот, кого Пётр Великий призвал нести гераклово бремя обязанностей государственных. Знатность мерил годностью.
Палате лордов уподобляет Димитрий Голицын Верховный тайный совет. Данилыч иронизирует – похоже, да не совсем. У него-то власти побольше, чем у короля Георга, ибо действует именем самодержицы. Внемлите и покоряйтесь!
Царица на Совете отсутствует, Карл Фридрих почти безгласен, интерес к делам теряет. Князь же – здоровый или больной, в стужу или в распутицу – собрание не пропустит. Мало ли чего начудят без него вельможи! Капризы, фантазии амазонки он единственный умеет обуздать, внушить решение здравое. Приносит заготовленные указы, Екатерина подписывает.
Подушная подать снижена на одну треть. Царица сперва тревожилась – хватит ли денег на войско. Александр обрисовал бедственное положение крестьянства, растрогал её. Нельзя же губить кормильцев. Убыль в казне возместят торги, мануфактуры.
С вельможами спорить труднее.
Северное купечество стонет – коммерция через Архангельск худая. Требуют тех же льгот, которые даны их собратьям в Петербурге, русским и иностранным. И верно – предпочтение царскому «парадизу», на первых порах благое, ныне устарело. Но боярская толща упряма. Купцы её мало заботят. А ворота в столичном порту открываются шире – для товаров помещичьих.
Дебаты шумные – по поводу монополий, введённых государем. Большинство требует отменить, князь не против, препоны стесняют приватное начинание. Но бояре норовят обставить так, чтобы львиную долю выгод – вотчинникам. Коммерсанту, заводчику – несть числа добрых советов, пожеланий – и ни рубля субсидии. Авантаж горожанам, хоть копеечный, ох тяжело получить! Экономия нужна, но разумная, дабы курица, несущая золотые яйца, не тощала. Вон сколько ещё дармоедов в разных конторах бумагу зря переводят.
Армия на голодном пайке, денег ждёт месяцами. Некоторым вельможам кажется – офицеры слишком богато живут. Светлейший возражает устно и письменно.
«Оным даётся жалованье и так против европейских стран весьма малое, и только содержат себя те, кои имеют деревни, а кто не имеет, те с немалой нуждой пробавляются. Когда офицер в пропитании имеет нужду, то какую может показать службу?»
Диктовал с возмущением. Беспоместные офицеры вышли из простого люда, чин и дворянство имеют по заслугам, крестьян ещё не успели приобрести. Спесивые сих достойнейших воинов презирают. Фельдмаршал твёрд.
– Матушка наша, – заявил он, сжав рукоятку шпаги, – обижать славное рыцарство воспрещает.
Знает князь, когда против шерсти погладить, когда мирволить. Остаётся задача главная – обезопасить себя на будущее. От царицы зависит… Утвердила Петрушу наследником, утвердила Марию невестой его, – но только словесно. Завещанья покуда нет. Напоминания деликатные безуспешны – боится она взять перо. Атаковать придётся решительно.
Не звали и ждать перестали – пожаловал Крекшин. Долго пыхтел в сенях, сбивая снег с шапки, с замызганного полушубка,. – январь, исчерпав заряд морозов, под конец разразился вьюгой.
– Календарь у тебя басурманский, что ли? – пошутил Данилыч, так как обычного новогоднего поздравления от звездочёта не было.
– Стучался и вопиял. Говорят – его светлость в Зимнем. Аз яко червец на дне пропасти, ты же на горе, глава во облацех.
Скинул овчину, обдав кислым запахом, под ней оказалась синяя куртка вроде матросского бострога, поношенная. Немытые волосы с тусклыми проблесками седины раскинулись по плечам.
– Униформу пошто не носишь?
Губернатор обязан спросить. Служащим Монетного двора одежда определена казённая. Ему, вишь, тесно в ней. Тот же домовой лохматый, пугавший челядь.
– Прости, душно в немецком!
– Бунтуешь всё…
Усадил гостя в Плитковой, велел подать водки, солёных огурцов. Речи его занятны. Согрелся, обмяк в кресле, надобно раззадорить.
– Что ж на немецкое ополчился? Из Европы к нам просвещенье идёт.
– Видимость это, машкерад. Тело грешное наряжаем, а душа-то в потёмках.
– На то ученье.
– Ой, князюшка! Где учителя? Вон профессора в Академии, читают трактаты, да кто их разумеет? Я толкнулся к Байеру, – авось присоветует путное, кое-как по-немецки ему… Замахал на меня, заклохтал… Понял я то, что русское государство основано германцами. Вот евонный трактат… Почему они наш язык не учат? Ты скажи им!
Заноза старая колет, – отверженный он, труды его членам Академии недоступны, изволь по-немецки или по-латыни! В учёном синклите ему не место. Гисторию Петра Великого государыня доверила академикам, и светлейший одобрил. Крекшину ли тягаться…
– Какова грива-то? У коня… Одиннадцать сажен?
Царь будто бы видел такую, в Голландии. Крекшин, ничтоже сумняшеся, написал.
– Говорил я тебе, сказки рассказываешь.
– Убрал я гриву, эко дело! Я заново начал всю гисторию, с Новгорода, который был столицей всех славян. Величие Руси век от века возрастало, до ныне зримого апогея, вящего расцвета. Ты постыди, батюшка, профессоров. Ихняя гистория ложная, унижают нас. Уж коли ты не заступишься… Ох, горе! Изруган хожу и оплёван.
– Постой! Ну, скажу я им… Думаешь, готово? Враз ты в мантии, магистр наук?
– Ты силы своей не ведаешь. Народ смотрит – Меншиков-то в седле, а царица пешком шествует. Неужто стерпит Господь? Пустит молнию, собьёт его. Нет, сидит Александр Данилыч. Значит, милость тебе громадная ниспослана. Предела не достиг ещё…
– Укажи мне, ведун-колдун! Я-то глух, тебе астры глаголют.
Бывало, Крекшин чуть ли не с порога сообщал гороскоп. Данилыч беспечным смешком прикрыл щемящее любопытство.
– А тебе зачем? Астры индифферентны.
– Э, да ты по-учёному заговорил! Впрямь академик.
– Звёздам круговращенье задано, больше ничего. Идущему предел невидим. Перешагнёшь, оглянешься назад, тогда и узришь. Миновал и не заметил, а то соломку постлал бы. Молим, подай, Боже, знак заранее! Древние люди полёт птиц наблюдали. Мне вот утром голубь в окно стучал. К чему? Пустое это… Совесть лучше подскажет. Возгордился человек – хлоп, и споткнулся!
– Тут и кинутся на него и заклюют, – сказал князь, применив рассуждение к себе. – Трудится человек, кругом же зависть, злоба, невежество!
– Гистория рассудит. Пётр Великий искоренял невежество. Цифирные школы завёл. При нём-то сколько их было… Рано ушёл государь, рано покинул. Предела своего не достиг, надорвался, мучений сколь за нас, скудоумных, восприял. Немецкое-то надели…
– Снять, что ли, прикажешь? – с кривой усмешкой спросил князь.
– Сыми, попробуй теперь! Разве что с кожей вместе… Приросло, батюшка.
– Да ну? Ой, беда!
Потянул, дёрнул рукав кафтана, дабы высмеять филозофа. Смех в горле застрял.
– Надел господин немецкое и мнит, будто он европеец. Пагубное тщеславие. Внуки и правнуки в сём заблуждении пребудут. А народ как был в лаптях… Солдат кричит «виват», в том и просвещенье. Господин и язык-то наш забудет. Настанет смятение, яко среди племён, что вавилонскую башню строили. Своя своих не познаша. Тогда и поймут – чужим, заёмным век не прожить. Ну, батюшка, надоел я тебе. Не гневайся на ничтожного!
Расстались холодно.
– Сам ты возомнил о себе, – бормотал Данилыч, входя в спальню. – Напялил рубище, чего доброго, начнёт мутить честных христиан. Ещё один юрод вылупился… Вытолкал его профессор – и поделом.
Спальня, казалось, наполнилась множеством машущих крыльев, резким клёкотом, – то зыбкое свечное сияние всполошило птиц на изразцах. Сорвались пернатые, заметались рассерженной стаей. Вспомнилось. – голубь стучал в окно Крекшину. Древние следили за полётом птиц. Некий намёк в его словах… Предел человеческих устремлений сокрыт, разве что знак какой подаст провидение.
Днём синие голландские птицы смирны, при свечах же черны, клювы, крылья враждебно остры. У Данилыча с детства неприязнь к хищным птицам, – как он ненавидел ястреба, который повадился таскать цыплят со двора! Нет, знаки, знамения – суеверие, фатер осуждал. Астры вернее, Крекшин читал в небе, а нынче вдруг отрёкся от них. Или узнал нечто и промолчал? О пределах толковал, похоже – предупреждал. А цифирные школы с какой стати помянул? Упрекать ведь осмелился.
Это правда, что школ убавилось, уцелевшие переходят в церковное ведомство, псалмы вместо чисел и чертежей. Вины за собой светлейший не признает. Ведомо ли Крекшину, что в казне миллион недобора? Государь поручил своему камрату Петербург, любезный парадиз, и камрат печётся, новые флигели Зимнего с великим поспешанием возведены. Престиж государства – цель первостатейная.
Свечи погашены, птицы утонули в темноте, слышится лишь зловещий шорох крыльев, мешает уснуть. Данилыч с головой закутался в одеяло.
Сгиньте, проклятые!
Зима в Петербурге вьюжная, обильно снежная. Вязнут в сугробах конный и пеший. Подвоз спотыкается, хлеб оттого вздорожал. В толпе у Гостиного двора, на рынках шатается нищий странник, вещает:
– Слышах глас с небеси яко вод текущих али грома… Видех зверя, восходящего из земли, имеяше два рога, именем Антихрист. В сём граде ему царствовати. Совращать будет православных, ослышников же в бездну повержет.
Увели его полицейские, другой возмутитель вынырнул. Этот понятнее глаголет.
– Царицу немцы околдовали, да она ведь сама чужеземка, хоть и крещёная. Бесовский шабаш у неё во дворце, ночи напролёт, – вон окна пылают! Хлеб за границу продан, а нам крохи… Немец сыт, пьян, нос в табаке, ещё и бахвалится.
Люди берегут печальника, прячут от соглядатаев, уделяют полушку, денежку, кусок калача. Правду глаголет. Льгота для иностранца безмерная, – если служит, платят ему впятеро больше, а то и десятикратно, если торгует – налог с него пустяшный.
К офицеру-немцу, к механику чернь привыкла. Недавно учёные книгочеи наехали, профессора – им-то за что богатое жалованье, наилучшее жильё? Простолюдин с опаской ходит мимо квартир ихних – диковинная там посуда на столах, немцы варят что-то, жгут, плавят. Чернокнижие, поди… Один трубы налаживает, в небо смотреть. Сказывают, комета грядёт, вестница Страшного суда.
Так разве избегнем?
Дохтуры потрошат мёртвых, разнимают члены, в спирт кладут. Пошто тревожить усопшего? Грех ведь, надругательство над подобием Божьим. Во многих государствах сие запретно, у нас же, выходит, немцу всё можно.
Царь Пётр открывал школы, но далеко не всякий склонен к ученью. У грузчика или землекопа не спросят, умеет ли он читать и писать. Светская грамота непривычна, а старики твердят – в соблазны вводит, истина же заключена токмо в книгах церковных, в Священном Писании.
Библиотека в Летнем доме царя доступна каждому – утоляй жажду духовную, платы с тебя не возьмут. Пылятся книги новой печати, недвижны на полках. Есть гистория Пуфендорфа, «Овидиевы превращения», басни Эзопа, «Приклады, как пишутся комплименты». Последняя бывает в руках молодого франтоватого купчика, старательного чиновника.
Чаркой водки, сладкой заедкой приманивают в Кунсткамеру. Смельчаков всё же мало. Иной выпьет для храбрости, попятится и, перекрестясь, давай Бог ноги. Телёнок о двух головах, уродцы разные, изъятые из женского чрева, из коровьего, из кобыльего. Зачаты дьяволом, – говорят попы. Для чего собирал их царь со всего государства, для чего под них новые хоромы достраивают на Васильевском острове? Денег-то сколько трачено…
Театр на углу Невской першпективы и Мойки в холодный сезон пустует, дрова в сарае для него на исходе. Летом посещали его благородные и некоторые купцы, работному раскошелиться трудно. Кабы библейское действо казали… Там ужаснёшься, поплачешь.
Комедию Мольера играли нынче в Зимнем – для царицы и ближних её, у Меншикова – для царевича. Плезиры европские знать перенимает жадно, погрузилась в оные. Слава Богу, веру отцов, язык русский сохранили вельможи – в остальном же всё у них не по-нашему.
Подлое звание забавляется, как искони повелось. Попы проклинали прежде ярмарочных лицедеев, гудошников, осуждали пляску, мирскую песню, кулачные потехи. Волей покойного государя запреты отменены, – на том спасибо.
– Падёт сей град нечестивый, – гундосят бродячие пророки. – Гореть вам в геенне огненной. Погубили души свои, попрали древлее благочестие.
Человек между новым и старым яко в теснине – куда податься? Где истина, где отрада душе беспокойной, мятущейся?
В храм ступай, человек, где же ещё конечная-то мудрость? Отвечает Феофан Прокопович:
– Радуйтесь, люди, что вам даровано жить в век Петра – монарха величайшего на планете. Держава наша изо всех прочих держав сильнейшая – она есть его творение. Он поразил копьём просвещения медуз невежества, суеверия.
Витийствует Феофан с амвона, с кафедры семинарии. В его проповедях слово «рабство» отсутствует, зато торжественно восхваляет он самодержавие, трактуя его как добровольный союз коронованного владыки и преданного народа. Отец Отечества умер, но есть мать отечества, вседневно пекущаяся о благоденствии России, о просвещении.
Слышен глас Феофана и в петербургских гостиных – баритон на редкость гибкий, – то грозно порицает леность ума, то очарованно, на высоких нотах славит могущество разума. Приходит в скромной рясе, часто с молодыми друзьями. Он самый заметный, самый громкий в «учёной дружине» – так прозвали в Петербурге компанию книгочеев, философов, спорщиков.
Салон княгини Волконской для них открыт. Поискать в столице хозяйку более гостеприимную, – каждому рада, лишь бы знал политес и не напивался.
Протопоп ласкает взглядом полный стан княгини, ловит благосклонную её улыбку и рассуждает:
– Кто истинно просвещён, тот сытости в ученье не ведает, а напротив, неутолимый аппетит имеет к постижению, от юных лет и до скончания живота.
Михаил Бестужев – брат княгини, дипломат, объездивший почти всю Европу, любезно кивает, помахивая лорнетом.
– Натура наша корыстна, – начал он. – Интерес к машине порождается выгодой. Ежели она выгодна, являются при ней мастера и ученики. Очень немногие тянутся к знаниям, к добродетелям бескорыстно.
– То Божья искра, – возразил Феофан. – Раздувать её надо. Проникновенным словом…
– Слов-то на Руси всегда в избытке, – усмехнулся Бестужев. – Тешим себя словесами, а дело вязнет.
– Верно, верно, – вмешалась Волконская. – Ленивы, терпим мерзость, грабительство. Разбойник пирует в своём дворце, измывается над нами, – терпим, терпим…
Лицо намазанное белым кремом на винном спирту, от злости бледнеет мёртвенно. Разбойник, узурпатор, кровопиец, Чингисхан, Тамерлан – десятки кличек придумала лютому врагу Меншикову и изобретает новые. Кабы слово убивать могло… Дело же главное в России, по её мнению, в том и состоит – свергнуть власть наглого парвеню.
Где храбрые? Кто схватит карающий меч?
Родные братья, увы, не союзники. Болтать годны, пуще всего ценят покой. Алексей в ответ на замечание сестры пространно заговорил о нравах.
– Один парижский аббат полагает, что глубже погрузиться в бесчестье, в распутство невозможно. В райских кущах, в златом веке человек жил безмятежно. Потом век серебряный, жадность возникает, первозданная природа людская попорчена. Век медный – своеволия ещё больше. Ныне железный…
– Век просвещения, – вставил Феофан.
– Оно должно исправлять мораль. Отчего же господствует вражда, насилие? И Господь терпит… Отчего, отец мой?
Спрашивает, резко вскидывая голову. Движения бодающие, отчего и пристала кличка «козёл». Пастырь объясняет терпеливо, как непонятливому ученику.
– Создатель доверил нам всё сущее. Носитель воли его – просвещённый монарх, по счастью доставшийся России.
– Нет его, и рушится государство, – встрепенулась Аграфена. – Псарь помыкает нами. Невежда, вор…
Прокопович и бровью не повёл. Слеп он, что ли? Или подкуплен, закормлен Меншиковым… И брат безучастен – опять вспомнил Париж.
Княгине хочется кричать, стыдить благодушных, сытых.
– Светлейший сватает дочь за наследника, – говорит она, дрожа от возмущения. – Это ли не наглость!
Отводят глаза. Смущённые смешки в сторону. Всё прощают сатрапу. Ганнибал, друг сердечный, будто не слышит её. И у него Франция на языке. Там механика в почёте, и цифирных школ тысячи. Да Бог с ней, с Францией! Княгиня кинула ему гневный взгляд и невольно залюбовалась узким, обтянутым лицом эфиопской смуглости, угольной чернотой длинных курчавых волос, которые она так любит разглаживать.
В армии Людовика он дослужился до капитана, теперь инженер-поручик гвардии, – градус, почитай, тот же. Познаниями генералу нос утрёт. Привёз из Франции четыре сотни книг, часть оных пропитания ради продал. Свою «Геометрию и фортификацию», труд в двух толстых тетрадях, преподнёс царице, – и что толку? Три года, как вернулся из-за границы, тянет лямку, повышения нет как нет. Ясно же, кто препятствует…
Эфиоп целует жарко, но женские чары, увы, не всесильны – ропщет он, но действовать против тирана остерегается. Уклончив и Дивьер, бывший фаворит Аграфены. Ревность зажал, зачастил снова, намедни повеселил прибауткой, уловленной полицейскими.
Из грязи князь,
Из девки царица,
Из болота столица.
Чьи же уста обронили? Дворянские, – ответил Дивьер коротко. Одно зубоскальство с ним, дела никакого… Сам-то счастлив был бы сразить ненавистного тестя. Присматривается? Не доверяет? На братьев-дипломатов княгиня махнула рукой – отшучиваются, боязно им рисковать карьерой.
Феофан однажды привёл красивого юношу, представил – Антиох Кантемир, сын покойного молдавского господаря Димитрия, стихотворец, полиглот, ходит в Академию на лекции. Вместе с отцом сопровождал Петра в персидском походе. Карие глаза студента блестели отважно, возбудили надежду у княгини – быть может, вот он, витязь, ниспосланный судьбой победить сатрапа! Оказалось, зелен мальчишка, наивен, подобно Феофану обожает Петра, безрассудно чтит ближних его. Замыслил поэму, для которой выбрал название – «Петрида», набросал несколько строк. Изображает смерть Петра как деяние Зевса, – громовержец столь восхищён подвигами царя, что забрал к себе на Олимп. Обществу аллегория пришлась по вкусу, хозяйку чтение сего детского опыта удручало. Чего доброго, и вора Алексашку к богам причислит.
Увы, безнадёжно звать на борьбу «учёную дружину»! Говорят то же, что и братья-дипломаты, – при нынешнем-де разброде и небрежении хоть один человек трудится – и со знанием государственных дел.
Меншиков, фараон ненасытный, торжествует. Доколе же? Отступить? Нет! На скрижалях истории будет вырезано имя Аграфены Волконской. Встала во главе праведного заговора, одолела монстра.
Рыцари клянутся ей в верности. Она вручает кинжалы, смазав ядом… Увы, мечта! Кругом изнеженные, малодушные. Смирить горячность, вести борьбу бескровную, осторожно, острым умом вместо клинка.
Гостей прибывает, салон открывается дважды и трижды в неделю, кормит Волконская вкусно. Французская книжка «светских разговоров» заброшена. Судят ли о порче нравов, притязаниях Морица в Курляндии или о доходах с вотчин, она выбирает возможного сообщника и затем после трапезы отводит в сторону…
Иногда визитует Толстой – в пятницу, понеже день постный, мясную пищу старец перестал вкушать. Признался Волконской:
– Отмаливаю свой грех.
Кается он, что был покорным орудием царя, аки пёс борзой рыскал по Австрии, по Италии, выслеживая беглеца Алексея, и приволок к родителю бессердечному на погибель. В Неаполе, где царевича спрятали в замке, подкупал стражу, вынюхивал, не щадя жизни. Оставить бы несчастного в покое…
– Наперёд как угадать!
– Воцарится сынок его, тогда пропал я.
Спасётся он, если престол достанется дочери Екатерины. Аграфена наружно сочувствует. Ей бояться Петра Второго нечего, она присягнёт любому монарху, лишь бы сразить аспида Меншикова. К чему спорить с почтенным сановником? Царица его уважает. Весьма пригодиться может…
– А князь пресветлый, дружок ваш, – сказала она язвительно. – Неужто не выручит?
– Этот-то… Утопит, мать моя.
Ушёл старец, нахваливая заливную севрюгу. Обещал всяческое содействие. Княгиня возликовала – ценный завербован союзник. Поделилась радостью с некоторыми друзьями. Секретный рапорт Меншикову гласил:
«…Толстой говорил, якобы его светлость делает все дела по своему хотению, невзирая на права государственные, без совета, и многие чинит непорядки, о чём он, Толстой, хочет доносить ея императорскому величеству и ищет давно времени, но его светлость беспрестанно во дворце, чего ради какового случая он, Толстой, сыскать не может».
Но для Петра Андреича Волконские – опора зыбкая. Честолюбцы, влияния же при дворе не имеют. Однажды встретил в салоне Дивьера, шепнул ему:
– Мелкий народец. Пустомели.
Тот понимающе сжал локоть, отошёл – не здесь, мол, беседовать по существу. А чревоугодие – грех. Пресной кажется графу селёдка пряного посола. Раздражает арап, жутковато ворочающий белками, надоело парижское стёклышко Бестужева, вдруг нацеленное в упор. Вскоре визиты Толстого прекратились.
Заметила это мамзель – гувернантка Волконских, сообщила Горохову. Потайно архив светлейшего пополняется.
Толстой навестил Дивьера дома.
– Говорят, жена твоя родила, – начал он. – Оттого и зашёл. Прибавленье семейства, значит. Здорова супруга-то?
– Здорова, спасибо, – ответил полицеймейстер удивлённо. Жалует старец впервые, неспроста такая честь.
– Каков младенец?
– Здравствует, благодарю.
Передохнув, Толстой изложил свой план. Надо убедить царицу, чтобы она «для своего интереса короновать изволила при себе цесаревну Елисавет Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе. И когда так зделается, то ея величеству благонадежнее будет, что дети её родные».
Царевича полезно не мешкая удалить – «можно ево за море послать погулять и для обучения посмотреть другие государства, как и протчие европские принцы посылаютца…»
Того же хочет Бутурлин. Толстой с ним советовался. Всё в руце монаршей. А время не терпит.
– Боюсь, опоздали мы…
Тут полицеймейстер вспылил.
– Чего же вы молчите? Ты в Верховном сидишь. Я, что ли, поведу тебя к царице? Меншиков командует, а вы молчите. Будь я в твоём кресле… Ей-Богу, лучше бы было! Без меня управляете? Вот и страдаем.
– Помилуй! Мы-то при чём?
– Прости, распалился я…
– Осерчает царица, – вздохнул Толстой. – Решиться нужно всё же… Падём в ноги, пусть укажет наследницу. Иван Иваныч считает, троим нельзя идти, неудобно. Ты как судишь?
– Одному надо. Тебе, граф.
– Что ж, пойду… Аки агнец на заклание.
– Князь не спросясь ходит, – стыдил Дивьер. – Словно в собственные хоромы.
– Вельзевул он, соблазнитель поганый.
С Бутурлиным Дивьер говорил отдельно не раз. Сравнивали, которая из царевен лучше.
– Анна умнее, – утверждал гвардеец. – На отца похожа.
– Умильна собой, приёмна, – подхватил Дивьер – И Елисавет изрядна, только нрав покруче. Однако я за Анну… Ты прав, похожа на отца. Шатанья не допустит, а то вовсе порядка не стало.
Дивьер и Толстой, истовые почитатели могучего самодержца, на том согласились. Смущает голштинец, но ведь цесаревна мечтает избавиться от мужа-пьяницы, сама спровадит. Отреклась от прав наследства, правда, выходя за него, но ведь случай крайний. Примет корону, если царица соизволит.
Кто мог помыслить, что Меншиков перекинется к царевичу! Безотлучно при государыне, держит её ровно под арестом. И, слыхать, сватает свою дочь за наследника.
– Подлинно я не ведаю, – сказал полицеймейстер – Вижу – ласков больно с инфантом. Помешать бы этому.
– Как помешать?
Средства не знают. Зато бранят супостата дружно. Особенно Бутурлин, жаловался Дивьеру.
«Что-де хорошева, что светлейший князь что хочет, то и делает. Команду мимо меня отдал младшему. К тому же и адъютанта отнял у меня. Чего ради он так делает? Знатно, для своего интересу».
Обижен старый воин смертельно.
«Токмо-де светлейший князь не думал бы того, чтоб князь Димитрий Михайлович Голицын, и брат ево князь Михаила Михайлович, и князь Борис Иванович Куракин, и их фамилии допустили ево, чтоб он властвовал над ними. Напрасно-де светлейший князь думает, что они ему друзья… Ему скажут-де: „Полно-де, миленькой, и так ты над нами властвовал, поди прочь!“ Правда, светлейший князь не знает, с кем знатца. Хотя князь Димитрий Михайлович манит или льстит, не думал бы, что он ему верен. Токмо для своего интересу».
Речи Бутурлина, со слов Дивьера. Впоследствии он будет держать ответ в застенке, под кнутом палача, сотоварищей его допросят в их домах, без пристрастья.
С первыми дуновениями весны состояние больной царицы ухудшилось. С февраля она безотлучно в Зимнем, веселье в её покоях стихает. Недуг загадочен – явно поражены лёгкие, чахотка, но необычная. Стеснено обращение крови, весьма загустевшей, отчего распухают ноги, мутится память. Кровопускание и прочие испытанные средства не приносят облегчения.
Покоясь в кресле, она смотрит военный экзерсис. Поток сине-красных мундиров, послушный рокоту барабанов, а над крепостью взлетают комки дыма и пушечный гром бьётся в окно. Вот лучшее лекарство! Заботится Александр…