355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щербаков » Ушкуйники князя Дмитрия » Текст книги (страница 10)
Ушкуйники князя Дмитрия
  • Текст добавлен: 15 ноября 2018, 14:30

Текст книги "Ушкуйники князя Дмитрия"


Автор книги: Юрий Щербаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Часть 2
Битва

Глава 1

Над стороною Наручатской выла вьюга. Из дремучих зырянских лесов пригнала она в мордовскую землю изгонною ратью неисчислимые угрюмые тучи, чая врасплох застигнуть все живущее в здешнем краю, и злилась теперь, что не удалось свершить того, что не сгубила покуда никого нежданным своим нападеньем.

Может, станет добычею ей хоть избенка-невеличка, ставленная мало не к стволу могучего дуба? Старается вьюга, наметает сугробы круг избушки, воет злобно, будто сам свирепый Киямат созывает в лесную глухомань всех подвластных злых духов!

– Уходи, ненасытный Азырен, ищи добычу в иных местах! О мать дома Юрт-ава, мать огня Тол-ава, мать ветра Варма-ава, заклинаю вас: отведите глаза богу смерти от моего жилища! И вас заклинаю, милосердные Кастарго и Вецорго: донесите мою мольбу до ушей великого отца вашего Нишке-паза, создателя всего сущего. Вырвите из подземного царства молодому воину душу-лиль!

Трепещет от древних заклинаний пламя грубой свечи, трепещут и ресницы на изможденном лице:

– Ду-у-ня…

Не сразу возвращается лиль-душа в израненное тело. Но вот уже в глазах затлел слабый огонек жизни:

– Где я?

Глаза болящего на миг расширились от испуга, когда заметили вдруг заботно склонившееся к нему старушечье лицо с крючковатым носом и светлыми, будто выцветшими, глазками.

– Мое станово становище и бирюк в лесу не сыщет! Сюда и свертень не доскачет, и птица не долетит. При свече да при лучине живу себе без кручины! Годы годую и в ус не дую!

– А ты, баушка, бахарка знатная. Поначалу же страшней мне показалась.

– За ведьму, поди, принял?

– Был грех.

– А ты не винись. Вирь-авая, ведунья-знахарка. А от ведовства до колдовства – тропинка коротка.

– Как же я попал к тебе, баушка?

– Да уж не сам пришел, богатырь. Нашла я тебя середь трупьев у Пьяны-реки. Сколь же добычи дух смерти Азырен на той луговине собрал! И твою душу – лиль утащил было в подземное царство. И кости срослись, и раны затянулись, и пухлины на теле расточились, а все не отдавал душу твою свирепый слуга Киямата. А сегодня дошла, видно, молитва моя до громовника Пурьгине-паза, и вырвал он бесценную лиль у злого духа!

– Что ж, все полки наши на той рати дуром погинули?

– Слышно, малая толика лишь дружины русской изловчилась через реку перевезтись, живых татары в полон угнали, а побитых наш лесной народ эрзя в землю прибрал…

Раненый горестно прикрыл глаза.

«Как же створилась великая та безлепица? Рухлена дружина была – одно, дак ведь и ее надо исхитриться врасплох застать…»

Вирь-ава – впрямь ведунья! – будто прочла чужие мысли:

– Помог Орде наш подлый князь Пиняс. И место засадное указал, и людей из селений окрестных загодя повывел, чтоб не подали вести русским. Трусливый шакал, лижущий лапу, обрызганную чужой кровью! Кинулся Пиняс с мордовскою дружиною всугон татарам – пограбить да полютовать всласть. Много зла створил выродок земли нашей. И ежели не вспятил бы его с малою дружиною городецкий князь Борис, было б разора в селеньях нижегородских куда больше. Ведаю, отольется скоро тому Пинясу кровь-руда невинных русичей. Грядет на землю эрзя мщение, и не упасет от него сам Нишке-паз! Чую, не пережить князю декабря-стужайла!

– Декабря? – раненый в волненьи помыкнулся было приподняться, да не осилил. – Сколько ж я у тебя тут, баушка?

– Дак ведь и жнивень, и хмурень, и позимник пролежал ты, богатырь. А ныне уже и листогной истекает.

Старуха заботно отерла пот со лба болящего, поднесла ковш с пахучим настоем.

– Долго жить да здравствовать тебе, парнище. Как зовут‑то тебя?

– Петро. А по прозвищу Горский.

…Как в воду глядела мудрая Вирь-ава! А может, и впрямь в воде заговоренной высмотрела она огненный лик духа мщения, иным смертным незримый. Ибо видят они лишь тварные следы его неистового торжества. Не добрыми самаритянами пришли в лесное Засурье по снежному первопутью русские воины, и багровые отсветы пожаров на их светлых доспехах освещали путь изгонной московской рати. Законы войны неумолимы, и тянутся из земель эрзя и мокши вереницы полонянников. Во владимирских, суздальских, костромских ли краях осадят их на прожитье княжьим указом, и вольются они в Русь подобно ручейкам, втекающим в реку.

Не так ли растворились в ней и меряне, и чудины, и лопь, и весь, и иных языков люди. Ладом, добром растворились, ставши одним могучим народом, коему не рабы подъяремные потребны, а неутомимые пахари и добрые воины.

…День ото дня в тело Горского, отринувшее смертную хворь, все ощутимей возвращалась прежняя сила. Чтоб вернуть былую гибкость перебитой у локтя деснице, Петр подолгу кривой железной ложкарней скреб березовые чурбачки. Под умелою рукою запасенное хозяйкою с лета дерево превращалось в ладные миски да солонки. Воткнувши остро заточенный инструмент меж бревен в сенях, Петр выходил во двор и до приятной устали в пояснице махал тяжелым колуном-дровосеком.

Так было и нынче. Распрямившись на малый часец, Горский с удовольствием оглядывал горку свежерубленых поленьев, желтеющих на утоптанном снегу, и снова перехватывал погоднее гладкую рукоять колуна. За работой он не враз углядел выезжаюших из леса всадников, а когда узрел, прятаться было поздно. Остоявшись, Горский спокойно наблюдал, как всадники заводят коней во двор. Передний, буравя Петра цепкими рысьими глазами, подошел вплоть:

– Брось топор!

Горский, сметя силы, спорить не стал. Войдя в жило впереди пришельцев, возвестил:

– Принимай гостей, Вирь-ава!

– Не гостей, а хозяина! – прохрипел сзади ражий детина в лисьем малахае. – Кланяйся ниже, бабка. Не кто‑нибудь – сам хозяин Засурья, могучий Пиняс осчастливил твою вонючую нору!

Старуха, и не помыкнувшись гнуть в поклоне спину, спицей каленой воткнула взгляд в лицо детины, покуда тот, засопев, не опустил глаза долу.

– Чего ж тогда светлый князь в мою нору забрался? Прятаться, поди? Так не будет вам тут убежища, трусливые сурки! Мать дома Юрт-ава, мать огня Тол-ава, обрушьте гнев свой на проклятых кровоточцев! Да не будет у них ни жилья, ни очага!

И такою вещею силою дышало старухино заклятье, что вошедшие было опешили. Первым опамятовался князь. Рысьи глаза налились мутной зеленью, редкие рыжие усы встопорщились, открыв злобный оскал, отчего еще более стал он похож на подлого лесного зверя.

– Старая падаль!

Рука Пиняса привздынула тускло блеснувшую саблю. В тот же миг Горский заступил собою старуху:

– Не трожь!

Князь с треском вогнал клинок в ножны, мотнул головою на непрошеного защитника:

– Позабавьтесь с ним во дворе. А я покуда попрошу у старой ведьмы вместо проклятья колдовской оберег на нас наложить!

Пиняс, осклабившись, вынул узкий засапожник:

– Авось уговорю!

Сколь раз уже в жизни Горского случались мгновенья, когда лишь шаг-другой отделял его от неминучей гибели. В краткие эти часцы не разум уже находил путь к спасенью, а напруженное для последнего броска тело. И много времени спустя не смог бы Петр рассказать связно, что сотворил он в сенцах, куда вышел промеж двух княжьих слуг.

Передний нукер еще летел сквозь распахнутую им дверь во двор от могучего пинка новгородца, а уж Горский, не целясь, ринул в лицо заднего кривое острие будто сама собою прыгнувшею в руку ложкарни. Крик раненого перекрыл глухой стук тяжелого дубового засова на захлопнутой двери. В бесконечно долгое это мгновение Горский успел еще вырвать саблю у закрывшего ладонями окровавленное лицо мордвина и встретить ею клинок ринувшегося на шум в сенцах князя! Короткой была эта сеча, и последнее, что успели узреть в тварном мире злобные рысьи глаза, был закопченный потолок древней избушки…

Привычным движением вытерев лезвие о шубу убитого, Петр виновато глянул на хозяйку:

– Прости, мать, что пришлось в доме твоем кровь пролить.

Вирь-ава лишь скорбно улыбнулась в ответ:

– Чего уж теперь. Скоро, видно, вознесемся мы с тобою, богатырь, к мировому дереву на суд самого Нишке-паза. Вот там и повинишься в грехах!

– Оно так. Токмо аминем лихого не избудешь. Отворю‑ка я лучше дверь да попытаю счастья…

В тот же миг стены избушки сотряслись от тяжелого удара. Видно, бревном шарахнули в дверь опамятовавшиеся княжьи нукеры.

– Ну, вот, – Горский усмехнулся через силу, – и отпирать не надо. Гостюшки сами войдут! Встречу их честь по чести – у порога.

Петр выскользнул в сенцы, встал с обнаженною саблей обочь двери. Из избяного полумрака долетал до него истовый шепот старой ведуньи:

– Яви чудо, сильномогучий Пурьгине-паз, громом сокруши татей языка моего и веры моей!

Удары в дверь нежданно прервались, и со двора донеслись явственные звуки короткой сечи: крики, сабельный лязг, хрипы и стоны. И опять дрогнула дверь-страдалица – теперь уж, видно, под богатырским кулаком.

– Пиняс, сучий сын, в бога, в душу, в мать, выходи!

«Раз по‑матерному ерыкают, значит, наши!»

Петр скорою рукою сдвинул засов и встречь клубам морозного пара крикнул весело:

– Охолоньте, мужики! Свои тута!

– Кому свои, а кому…

Знакомый голос не докончил матерной присказки. Светлые глаза ражего воина, первым сунувшегося в дверной проем, растерянно заморгали, а десница с зажатой намертво саблею будто сама собою дернулась сотворить крестное знамение:

– Свят, свят…

Петр в притворном страхе отшатнулся:

– Святослов! Твой крест и мне не перенесть!

– Атаман!

Клинок со стуком ушел в ножны. И через мгновенье всего в медвежьих объятьях Святослова Горский взмолился о пощаде уже всерьез.

…Со смертью Пиняса закончился мордовский поход. Не своею волею забрался злонравный князь в лесную глухомань – загнала его на подворье Вирь-авы неустанная облавная охота. На полчаса только и приотстали московские загонщики.

– Мы ить как разумели, атаман, – привычной скороговоркой сыпал Заноза, – чего гонять зазря толикое число ратных? За мухой да с обухом! Вот и подвели того лютого хмыстеня под твою десницу. Чтоб тебе одному, значит, и почет и награда!

Давно уж сказано-пересказано Горскому, что створилось с друзьями-повольничками на Пьянском побоище, как утечь сумели из татарского полону Святослов с Занозою. Они только да Федосий Лапоть и остались в живых от былой ушкуйной ватажки.

Петр в добротном полушубке и богатой собольей шапке, подаренных на радостях Боброком нежданно обретенному верному подручнику, в этот раз слушал балагура без улыбки. Вельми нерадостное дело готовилось пред ними на волжском льду. Три десятка самых лютых душегубов – Пинясовых нукеров, пойманных в мордовском походе, сводили, подпихивая копьями, с заснеженного речного откоса дружинники нижегородского князя. С повязанными за спиною руками, босые, в одном исподнем, помимо воли вызывали они брезгливую жалость.

– Не сладко им, поди, телешом‑то. Трещит Варюха – береги нос и ухо! – Заноза зябко передернул плечами. – И чего это Дмитрий-от Костянтиныч удумал?

– Вельми озлился он на мордву, – мрачно ответил Горский, – за сына Ивана, в Пьяне утопшего, да за волости разоренные. Оно, конечно, грехов на тех татях – на десять казней хватит!

– А все едино, куражиться не надо бы, – вмешался Лапоть, – не по‑христиански это.

Меж тем все ближе к берегу подкатывался многоголосый собачий брех. Едва удерживаемые дюжими псарями, выметнулись на откос шесть немалых числом свор. Псари подсвистывали, покрикивали, натравливая собак, из ощеренных пастей которых сочилась пена, на оцепеневших в смертном ожидании приговоренных.

Ощетиненный ненавистью, будто и сам готовый рвать в кровавые клочья беззащитную вражью плоть, великий князь нижегородский Дмитрий Константинович наконец махнул рукою изнемогающим псарям:

– Спускай!

– Собаке собачья смерть… – мрачное присловье Занозы в тот же день пошло гулять но Руси, и не умереть ему, покуда люди на жестокость отвечают жестокостью…

Глава 2

Зима – за морозы, а мужик – за праздники. Лихими тройками промчались по московским улицам святки. Отвеселились, отшумели, да и канули в Иордань на переметенной снегами Москве-реке.

Горский обе святочные недели провел дома. И совсем бы благостно и умиротворенно было на душе, размягченной безоглядным обожанием Дуни и теплым покоем родного жилища, да долила смутная тревога. Да и не у одного Петра была нынче та сердечная докука. Будто и веселье святочное с шумным ряжением и праздничным беспутством получилось натужным, через силу. В канун рождественского сочельника прошел по Москве горестный слух: занемог митрополит Алексий. И хоть ведомо было всем, что ветх деньми владыка, да не верилось все в неизбежный исход. Пусть не каждый мог бы складно объяснить, почему так дорог ему гаснущий святитель, но незримые духовные скрепы, коими всех – от нищего смерда до родовитого боярина – соединил Алексий в неведомую доселе общность – Святую Русь, неложно чуял в себе каждый.

Давно бы уж не быть на земле языку русскому, перетерли б его в труху безжалостные жернова Орды да Литвы, да не дала створиться тому злу непреклонная воля митрополита. И ни с какими ратными победами грядущих государей и воевод несоразмерен этот великий суровый труд, без коего и не бывать звонкой славе полей богатырских!

Бог творит, елико хочет, а человек – елико может. Великий князь, осунувшийся ликом за время смертельной болезни Алексия, не оставлял, однако же, замысла своего – поставить в митрополиты Митяя.

– И кто ми совершит твой чин? Под коим же пастырем аз и наставник будет ми? Что ли в любви место утешение себе створи? – сколь раз уже вопрошал Дмитрий, невольно переходя в покоях святителя на издревлий слог. С тоскою глядел он на истончившиеся лицо и персты Алексия, все более схожие со святыми мощами, понимая, что не о том и не так должен говорить у одра митрополита, что за суетою этою может не услышать самые важные, самые главные слова. Владыка, словно в душу глядя всепонимающими глазами, отвечал непреклонно:

– О многих мыслил я, ища восприемника, но от всех недоумевся. И от Митяя. Токмо Сергий возмог бы…

Князь перебивал, подавляя вспыхивающую гневную досаду:

– И я того хотел! Но старца того, яко же твердый адамант, к воле своей привести не смог.

– И я старцу многие изрек словеса от божественных писаний. Ан Сергий никако же преклонися.

– Дак тогда… – загорался князь.

– Погоди, Митя, не мельтеши!

Но опять и опять приступал к умирающему великий князь. Тот сопротивлялся, понимая, однако же, с тоскою, что придется согласиться с Дмитрием Ивановичем, ежели не случится только чуда и не возможет уговорить он Сергия хоть в последний након.

«Господи боже мой, из глубины сердечныя взываю, сладка надежа, нелжимое обетование, державное прибежище к тебе прибегающим, призри на сокрушение сердца моего милостивыми и кроткими очима, и не остави мя, и не отступи от мя, яви Сергия по зову моему!»

И Сергий пришел. В заиндевелом суконном куколе, с заиндевелою же бородою, молча принял благословение митрополита, и, еще допрежь вопроса прозрев суть его, отмолвил:

– Владыка святый! Аще не хощеши отгнать мою нищету, не приложи о сем глаголати к моей худости. Не восприяти мне архиерейства сан.

Серые кроткие глаза Сергия открыто встретили тоскливый мятущийся взор Алексия.

– Ухожу, не свершив главного, – устало прошептал митрополит.

– Сказано, ежели пшеничное зерно, пав на землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода, – возразил Сергий.

– Но сказано такоже: что есть человек и что польза его? – Алексий осилил подступившую слабость. – Что благо его и что зло его? Число дней человека – много, ежели сто лет: как капля воды из моря или крупинка песка, так малы лета его в дне вечности. Отверзите мне врата правды, и вшед в ня…

– А правда в том, – Сергий строго глянул в лицо митрополита, – что главное ты свершить сумел. Вемы, преже тебя, отче святителе, в нашей земли такого не бывало, иже бысть пастух не токмо своему стаду, но всей русской земли нашей учитель и наставник! Ведаю: надобен тебе восприемник, дабы духовною опорою князю стал. Не бегу от того. Токмо из Троицы, мыслю, слышнее будет слабый глас мой…

Двух дней не дожил Алексий до Святого Трифона. Но и сам Святой Трифон – великий врачеватель и целитель – не возмог бы продлить его земные дни, ибо не от болезни – от телесной ветхости умирал митрополит. Но в изношенней плоти крепко держался высокий дух. До последнего часу Алексий был в полном сознании. И когда в последний раз вошел к нему Дмитрий и, уже не прося ни о чем, молча встал у постели на колени, митрополит нашел силу поднять для благословения немощную руку и вымолвить:

– Аз не доволен благословити Митяя, но оже даст ему бог и святая Богородица и пресвященный патриарх и вселенский собор…

Невдолге после ухода князя прошептал еще:

– В руце твою, человеколюбче боже, предлагаю дух мой.

То были последние слова Алексия…

Глава 3

К первому снегу пригнали в Мамаеву Орду часть полона, набранного Арапшой в нижегородской земле. Прорвался, видно, мешок со снежной мукою у небесного мирошника в то самое утро, когда втянулся длинный обоз на обширную площадь посреди главного юрта. Сыпалась и сыпалась белая пыль, устилая и близкий донской берег, и чахлые тополевые рощицы, и степь, шелестящую до окоема на жгучем ветру сухой полынью, и истоптанный, изнавоженный невольничий майдан. И вступающим на него русичам не пышной ли периною казался этот снег? Без опасу садились, а которые и ложились на белое покрывало измученные долгой дорогою полонянники, и уже ни грозными окриками, ни плетьми не могли поднять их караульные со смертного ложа. Да и почто их, разутых, ободранных, обовшивевших, и поднимать‑то! Теперь они райя, рабы Мамая, потому как всесильному темнику в дар пригнали воины Арапши неисчислимый нижегородский полон.

Воистину неисчислимый, ибо никто не исчислял тех безымянных страдальцев, что легли на скорбном пути через Дикое поле. Только брюхатые каменные бабы, оставленные в степи невесть каких языков и племен древними людьми, стали безмолвными видоками их последней муки, когда татары, зло ругаясь, сбивали с умирающих полонянников тяжелые нашейные колодки. И последнее, что видели заволакиваемые смертной истомою очи, были плавающие в бесприютном чужом небе степные коршуны…

Ничем уж, казалось, не пронять отупевших от безмерной устали полонянников, молча ждущих, когда свирепый владетель Дешт-и-Кипчака решит их судьбу. Не все ль едино, где и как теперь покончить дни свои: прикованным ли к веслу фряжской галеры, в душной ли норе крымской каменоломни, в заиндевелой ли степи под копытами бесчисленных стад какого-нито бека или эмира. Но и они, смирившиеся уже с рабскою участью, зашевелились растревоженно, когда на их глазах угрюмые Мамаевы нукеры без лишних слов начали волочить с коней и вязать охранников русского полона. Те, опешивши вначале, пытались сопротивляться. Кто‑то, подняв коня на дыбы, норовил вырваться с майдана, кто‑то, обнажив саблю, кидался с гортанным криком на нападающих.

Но все реже становился скрежет железа о железо, уже древками копий сбивали недавних мучителей в тесную толпу, а кому‑то из самых супротивных, отведя в сторону, рубили головы. А снег сыпал и сыпал, торопливо припорашивая алые пятна, будто душегуб, спешно заметающий следы недавней татьбы…

Поновляев ехал через площадь, сцепивши зубы, стараясь не глядеть по сторонам. Боялся, что не выдержит, разорвется сердце от жгучей жалости, коли померещится ненароком в толпе полонянников чье‑нибудь знакомое лицо. И – не уберегся, глаза в глаза сомкнувшись с давним новгородским дружком Степаном Каликою. Покуда, растерянно приостановившись, узнавал в раскосмаченном худющем мужике дородного, могутного приятеля, ужасаясь явленной перемене, тот сам рванулся навстречу:

– Миша, родной, выручай!

Поновляев ответить не успел, да и что он мог ответить! В этот самый миг и восстала на площади нежданная замятня. В поднявшейся сутолоке Степана оттеснили в глубь толпы, а на Мишу наскакали, невесть за кого его и приняв, двое нукеров с обнаженными саблями. Тут бы и дать выход долившей сердце злобе! Поновляев даже глаза на миг прикрыл, представив, как рубанул бы с потягом жилистую шею татарина. Но, скользнувши десницею по сабельной рукояти, лишь распахнул пошире ферязь на груди, обнажив тускло блеснувшую охранную медную пайцзу, добытую стараниями Вельяминова. Татары, вглядевшись, зло ощерились и погнали коней в дальний конец майдана, где слышались еще яростные крики и звенело оружие.

У худой вести длинные ноги. Словно по присловью тому и створилась днешняя замятня. На час, на два ли и опередил только невольничий караван гонец из Сарая. Мамай даже и не уразумел вначале, о чем толкует вестник с красным, будто обожженным морозным ветром, лицом. Да и уразумевши, никак не мог собрать воедино обрывки судорожных мыслей. Кто мог помыслить, что осильневший на нижегородском и рязанском грабежах Арапша кинет победоносную рать на Сарай-ал-Джедид!

Как посмел посягнуть приблудный царевич на ордынский престол! Он, Мамай, решает ныне, кому из Чингизидов именоваться повелителем Белой Орды. Хоть и начал помалу выходить из воли всесильного темника, показывая украдкой зубы, хан Мухаммед, но сажен он Мамаем, и только ему, Мамаю, решать, когда коснется благородного горла нож убийцы. По правде сказать, и до лета бы не дожил незадачливый хан, и восприемник ему подыскан и обретается в Мамаевой Орде – новоизысканный и дозела покорный Чингизид Тюляк.

Но Арапша! Этот не станет дожидаться милостей от судьбы. И не на Мамаеву ли Орду прыгнет в следующий напуск заяицкий барс?

От всех этих заполошных мыслей и разгневался истинный владетель Дешт-и-Кыпчака. А во гневе и повелел повязать охрану урусутского полона, еще в сентябре посланного ему в дар неверным Арапшой. Потом, охолонув, розмыслил трезво, что негоже вымещать злобу на простых нукерах, тем паче что у самого нынче нужда в добрых воинах. Ратные служат верно тому, кто лучше платит. А уж правителя щедрее, чем Мамай, в степи не сыщешь!

Все это Поновляев вызнал тем же вечером от Вельяминова. Для того и стараться‑то ему особо не пришлось – боярин, вернувшийся из Мамаева шатра зело нетверезый, с охотою рассказал все сам.

– Теперя, значит, совокупляет Мамай степные рати на Арапшу. А где зимою‑то толикое число кметей собрать? Тянуть же поход до весны, до лета – ему тоже невместно. А ну как Арапша упредит, да и грянет на Дон? Помочь бы благодетелю нашему воев добрых приискать… Да где там: они, чай, не навоз – по степи не валяются!

Поновляева, напряженно внимавшего хмельному боярину, будто озареньем опалило на этих словах:

– Господине! А ежели полонянников тех да снова в кмети обратить? Они ж дружинники княжие, воины суть!

Теперь уж Вельяминов, нахмурясь и будто разам протрезвев, внимал новгородцу.

– Их подкормить только – дак справные ратники будут. И воинскому делу учить не надо сызнова.

Боярин не отвечал, размышляя. Было и о чем призадуматься‑то! В показавшихся поначалу несуразными речениях Поновляева был‑таки свой резон. Знавала Орда такие случаи, когда хотеньем хана, оглана, эмира ли становились бывшие рабы бесстрашными воинами-гулямами. Такие не ведали жалости и пощады и порою высоко возносились на гребне ордынских междоусобий. Но чтоб освободить враз несколько сот полонянников – такого еще не бывало!

И все же, обмысливши назавтра путем да со свежею‑то головою Мишино предложение, Вельяминов твердо уверился в его ценности. Но, добившись к вечеру приема у Мамая и изложив почтительно свои глаголы, заколебался и струхнул вдруг, узревши, как в удивленно поначалу округлившихся глазах всесильного темника зажегся зеленый хищный огонек.

Однако тут же и отлегло от души, когда Мамай рассмеялся вдруг удоволенно:

– А ты хитрец, Вельямин! Вельми злы те русичи на Арапшу! Выходит, волк степной сам на себя собак наслал?

Мамай снова хохотнул и охмурел ликом:

– Быть посему! Только новую рать эту поведешь на брань ты, боярин…

Глухо стучат копыта по стылой земле. Мороз сбавил, и степной колючий ветер уже не хлещет наотмашь задубелые лица всадников, а лишь покалывает навыкнувшую к холоду кожу. Поновляеву, мягко покачивающемуся в высоком ордынском седле, мнилось, будто и не с ним происходит сущее, будто не со спины доброго иноходца, а из‑за далекого степного окоема, где усталым батыром на снеговой кошме лежит луна, зрит он массу конницы, с рокочущим гудом текущую по бесконечной хрусткой снеговине под густо вызвездившим небом. Может, еще и потому казалось Мише происходящее невзаправдашним, что рысили рядом с ним суровые бородатые воины в русских остроконечных шеломах. Поновляев тряхнул головою, прогоняя нежданное наваждение. Да и не было никакого чуда в том, что ошуюю и одесную его шли изготовленные к бою русичи – вняв совету Вельяминова, Мамай и оборужить велел новоиспеченных гулямов русским оружием – благо много его припасено в Орде.

Понукнув коня, Миша догнал едущего впереди боярина:

– Из утра выйдем к Сараю. Арапше – как снег на голову!

– То и любо…

Вельяминов замолчал, насупившись. Вовсе и не люб ему этот поход, куда и попал‑то случаем, а вернее, капризной Мамаевой волею. И не придется ли костью лечь во славу поганого этого кумысника! А такое назавтра очень даже может статься. Хоть и сбиралось Мамаево воинство скоро, дня лишнего не промешкав, а, поди, не один уже проведчик-соглядатай повестил о том Арапше.

«С такою бы силищею да на Москву. Мокрого б места, поди, от Митьки не осталось!»

Вельяминов вздохнул, задавил, окоротил непрошеную мысль. Даст бог, может, и поход сей станет главною ступенькою на излиха крутой лестнице к званью великого тысяцкого московского. Вон и мурза Бегич, главный воевода в нынешнем походе, сколь раз уж, скаля зубы в хищной усмешке, хлопал боярина по плечу:

– Не сумуй! Арапшу побьем – двинем на Москву, бинбаши!

«Не поймешь этих татар: то ли унизить хотел Вельяминова Мамаев любимец этим званием бинбаши – тысячника, то ли совсем наоборот. Да что с него и взять‑то! Для него, поди, и разницы нету меж тысячником и тысяцким!»

– А вельми хитер Бегич! – вломился в невеселые думы боярина Поновляев. – На зорьке, как курей сонных, норовит ворогов застать!

– Чего и толковать – орел! Токмо и Арапша – не курица. Как бы не перевстрел он нас у курятника‑то…

И – как в воду глядел Вельяминов! В тот зыбкий рассветный час, когда истаивает власть ночи и роняет она из бледнеющей руки последние звезды в глубокие степные яруги, куда уходят дневать после ночного промысла волчьи стаи, в тот самый, выбранный Бегичем для нежданной атаки час и встретил Арапша Мамаевых находников.

Не было в стремительной этой битве ни оглядывания вражьих рядов, ни обычного задорного переругивания, ни богатырских поединков. Просто потекли встречь друг другу, все убыстряя ход, огромные конские лавы, и, наверно, до близкого – в двух верстах всего – Сарая донесло древний воинский клич:

– Уррагх!

Поновляеву хорошо были знакомы эти томительно-краткие миги сближения ратей, когда снежная полоса меж ними сворачивается и тает, будто кусок сухой бересты в стремительном пламени. Одождили небо стрелы, вскрикнул, запрокинувшись в седле коренастый суздалец, скакавший стремя в стремя с Мишей. Но уже близятся, вырастая на глазах в чудовищных исполинов, вражеские всадники. Обмирает сердце, хоть и знает новгородец, что в это мгновение и сам он кажется встречному татарину необоримым великаном!

Слитно, одним кулаком ударила русская тысяча на врага. Видно, недаром внушал, вколачивал, обучая свое воинство, Поновляев:

– Врозь на рати разбредетесь – вси дуром погибнем!

Правда, толковня – одно дело, а битва – совсем иное. Тут и о самом себе забыть можно, а не то что о благих наставлениях старшого. Мудрено ли, когда леденит душу злоба – до того прямо, что бросил бы саблю и голыми руками вцепился во вражье горло! В первом же напуске утолив могучим ударом, от которого тягуче заныла рука, долившую сердце ненависть, Поновляев мало-помалу успокоился, и хоть стучал еще в висках кровавый хмель битвы, рубился он теперь с тем хладнокровием, что отличает опытного бойца. Тяжелый клинок будто сам по себе выискивал сочленения во вражеских доспехах, и рушились на землю ошеломленные татары, не успев еще понять и смерти своей.

Скоротечен конный бой, и скоро уж русичи пробились к телохранителям – тургаудам самого Арапши. И – нашла коса на камень! На одном месте затоптались лавы супротивников, не в силах одолеть одна другую. Чутьем полководца уловив, что минуты эти решают исход сражения, Арапша сам выскакал в первую ратную линию. Одного за другим, будто играючи повергнув двух русичей, схлестнулся с третьим. Все верно рассчитал опытный воитель, качнулись в руках аллаха чаши весов, коими измеряет небесный повелитель цену победы. Уже подались на левой руке Мамаевы нукеры, уже и русичи изнемогли в сече с отборными тургаудами. И ежели не остановить попятившееся войско сей же часец – то все, конец, смерть.

И это была последняя связная мысль Поновляева, ибо в следующий миг стало будто невесомым его тело – и того невесомей – железная булава, утыканная шипами, невесть когда и как охваченная его десницей. Всего сотворенного им дальше Миша не помнил, как не помнили ратных подвигов своих легендарные берсеркерки, о которых пелось в северных сагах, что сокрушали они в одиночку целые дружины. Скольких оглоушил Поновляев страшным своим оружием, каким чудом уходил от многих и многих ударов, а только пробился к торжествующему Арапше и, отхлестнув здоровенного, на голову выше его тургауда, с утробным рыком опустил булаву на позолоченный шлем царевича. И, не глядя уже на поверженного Арапшу, продолжал крушить шлемы, мисюрки, колонтари, панцири, не ощущая смертного трепета живой плоти под железом вооружений. В избитой, рваной кольчуге, весь в чужой и своей крови, опамятовался он от образовавшейся вдруг круг него пустоты. И лишь тут, остоявшись и озревшись, когда хлынул вдруг в уши гул удаляющегося к Сараю сражения, да и не сражения уже, а погони, понял вдруг, что – победа…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю