355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щербаков » Ушкуйники князя Дмитрия » Текст книги (страница 7)
Ушкуйники князя Дмитрия
  • Текст добавлен: 15 ноября 2018, 14:30

Текст книги "Ушкуйники князя Дмитрия"


Автор книги: Юрий Щербаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Глава 13

Над Мамаевой Ордою раскинула душный полог июльская ночь. Ветер, до самых сумерек пыльным веником свистевший по степи, и тот притих, обессилев от жаркой истомы. Душная дрема вязкою вологой растеклась по земле, утопив в себе многоголосый шум необъятного человечьего стойбища. Только низкие южные звезды бессонными очами озирают приречную равнину и сам Дон, который лениво переходит вброд пышнотелая луна. Лишь изредка забрешет вдруг с подвывом собака да всхрапнет от причудившегося волчьего запаха горячий конь – и тут же притихнут, сморенные вновь сонной одурью.

Беспокойным сном забылся и огромный табор походного торжища, вытянутого по берегу без малого на две версты. Вездесущим торговцам ночная пора – лишняя докука. Им – армянам, персам, татарам, русичам, фрягам, грекам, неисчислимой стаей движущимся вслед за кочевою Мамаевой столицею, – и на малый часец бы не прерывать суетное купеческое дело! Но так уж одинаково устроили тот вечный порядок разных языков боги и идолища, что и над секирами западных костелов, и над шеломами русских церквей, и над стрелами мусульманских минаретов, и над убогими языческими капищами – всюду в урочный час сменяют друг дружку свет и тьма. А потому и не спит – чутко дремлет торжище, сожидая того рассветного часу, когда засинеет степной окоем. Известно: серебрян пастух с поля, золот хозяин на поле, а купец – за лоток али прилавок.

Не спится Мише Поновляеву. Да оно и к лучшему – гоже ли купеческому караульщику сладкие сны глядеть? Нощной тать – он знает, где взять! И не пестрые ли палатки купца Ашота высматривают сей часец в непроглядной темени волчьи глаза неведомых ночных грабежчиков? А и есть чем поживиться разбойникам у богатого армянского торговца, прозванного иными купцами за всегдашнее везение Счастливым! Да и не счастье разве помогло ему нынче в целости и сохранности через степи, кишащие воровскими шайками, довезти в Мамаеву походную столицу и сладкое тягучее арранское вино, и драгоценные индийские ткани, и доброе арабское оружие. И не счастливый ли случай дал Ашоту в караульщики могучего русича, дважды разметавшего ватажки степных разбойников, алкавших запустить жадные руки в переметные сумы купеческого коня да в многочисленные мешки с товарами, навьюченные на терпеливые верблюжьи спины.

Да и что оно такое, это счастье? Плохой это, видно, товар, если нельзя его ощупать взглядом, взвесить, помять руками, прицениться. А ежели невзначай и доведется купить, будешь до конца дней своих гадать: твое ли счастье подсунула тебе тароватая торговка Судьба? Может, лучше и не искать его, не хаживать за ним, аки за жар-птицею, за тридевять земель? Вон, отыскал же кто‑то счастье в минутах бездумной похоти, и не надо им, ублаженным многоопытными жонками за пыльными полотнищами пестрых шатров, более ничего. И растворяются они во тьме, а вослед им за своим коротким счастьем тянутся иные.

Здесь, в легких вежах, раскинутых в тощей тополевой рощице, – маленькое царство лукавого Абрама. Черными, навыкате, глазами-маслинами, вислым, породистым носом в один миг без промашки зрит и чует он, в чьем шатре желает отведать свой кусок счастья ночной гость – пышногрудой персиянки ли, маленькой китаянки, хорезмийской, греческой ли красавицы. А может, ослепит кого в липкой темени шатра жемчужный блеск зубов чернокожей нубийки? Все ведает о тайных желаниях каждого, сюда приходящего, премудрый Абрам!

«Может, и мне, прозревая будущее, отмолвит лукавый сводник, какого счастья ищу в Мамаевой Орде?» – Поновляев вздохнул, прислонился погоднее спиною к дереву, с коего без малого на высоту человечьего роста объел кору вездесущий скот. Нескончаемой чередою, будто степной караван, потянулись из просторов Мишиной памяти недавние воспоминания…

Пересидев астороканскую резню в вонючем арыке, Поновляев и дед Аникей только под утро покинули свое нечаянное убежище. Путаясь в узких грязных улицах, выбрались к Волге. Долго шли берегом, хоронясь и припадая к земле на каждый нежданный звук. Углядев пустую рыбачью лодку, сторожко спустились с откоса к песчаному урезу. Резкий гортанный окрик сверху застал их всего в нескольких саженях от астороканского берега. Изо всей мочи огребаясь неуклюжим коротким веслом, Миша не слышал хищного посвиста гибельной стрелы и глухого стука вонзившегося в живую плоть каленого рожна, а узрел только, как сидевший на корме Аникей взбрыкнул вдруг ногами и ничью нырнул за борт. Как и почему не тронула его самого оперенная смерть, не единожды сквозя у виска и вонзаясь с дрожью в смоленые лодочные бока? Может, это и было написанное ему на роду счастье? И не счастьем ли было появление на волжском стрежне купеческого корабля, когда Поновляев уже изнемог, правя утлую лодку супротив течения – подалее от коварной Асторокани.

Так вот и пересеклись дороги Ашота Счастливого и недавнего ушкуйного атамана. Кому из них та встреча стала большей удачей – бог весть. Токмо вот почти уж год не разводит их переменчивая судьба. Сколь событий миновало за этот срок над землею, сколь их – больших и малых – унесла в пучину Хвалынского моря, будто в Лету, река времени Волга! А все ж паче других всколыхнула Орду, будто воду в стоялой луже, весть о нежданном походе москвичей и нижегородцев на Булгар. Поновляева новость сия застала в Сарае, где без малого на полгода осел Ашот Счастливый.

– Ежели так и дальше пойдет, – судачили в Сарае, – вскорости московский коназ Дмитрий замахнется и на Белую Орду, а там – и на Мамаеву!

Слушая досужие разговоры, Миша только губы с досады покусывал – нет ему покуда дороги на Русь, не забылся еще там позорный конец ушкуйной дружины, от коей он, может, один только жив и остался. А как бы хотелось ему выплеснуть поскорее прикопившуюся в сердце черную злобу на всех ордынцев подряд – сарайских, астороканских, мамаевых ли. И, доведись Мише попасть в походную русскую рать, взостренную на татар, не самым бы худым воином он в ней оказался! Эх, встреться ему тогда подлый Хаджи-Черкес!

Поновляев со вздохом разжал пальцы, помимо воли сжавшие сабельную рукоять, усмехнулся горько:

– Токмо на татях зло и срываю.

Меж тем полог одного из шатров райского Абрамового приюта на миг откинулся, выпустив очередного гостя. Глазами, навычными к ночной темени, Миша видел, как тот, не торопясь, отвязал сожидавшего у шатра коня, тяжело всел в седло и, объезжая тополя и кусты, приблизился к веже Ашота Счастливого. Ежели б не столь малое – в полтора десятка саженей всего – расстояние, Поновляев так и не понял бы, с чего вдруг в следующий миг неведомый всадник шатнулся назад и, будто всплеснувши руками, грузно повалился с коня. Может, и не метнулся бы Миша на выручку выдернутому разбойным арканом из седла незнакомцу, если б не прохрипел поверженный неподобную русскую брань – в Бога и в мать.

Молча ринувшись на невесть откуда взявшихся душегубов, поспешающих к жертве, почти без замаха ткнул Миша переднего саблею в бок и, выдернув лезвие из обмякшего тела, рубанул вкось по шее второго. Не увидев даже, а невестимо как почуяв третьего супротивника, метнулся вбок, на вершок лишь уйдя от смертного просверка чужой стали и с развороту, вложив в удар всю долившую душу злобу, рассек злодея чуть не наполы – от плеча до паха – так, что смертно занемела десница на сабельной рукояти.

Покуда Поновляев помогал надсадно кряхтящему спасенному подняться да снять разбойничью удавку, на шум нечаянной сшибки начали помалу стекаться разбуженные обитатели торжища. Факелы и светильники, принесенные купцами-доброхотами, вырвали у темени малый майданчик, осветив двух зарубленных татей и третьего, по телу коего, затихая, шла последняя дрожь.

Спасенный – дородный русич с окладистой черной бородою, – потирая рукою шею, кивнул в сторону подплывших кровью душегубов:

– Тяжелая у тя рука!

Отворотясь от убиенных, он огорченно домолвил:

– Нечем мне и наградить‑то тебя, выручник, о сей часец. Всю колиту у Абрама повытряс!

Боярин – а по дорогому кафтану да красным, отделанным золотым кружевом сапогам ясно было, что не простого роду-племени человек, – досадливо отмотнув головою на Мишину молвь, что не надо ему, мол, никакой награды, выговорил, как приказал:

– Придешь завтра из утра ко мне в шатер…

Договорить боярину не дал ордынский сторожевой разъезд, не замедливший к нежданному ночному многолюдью. Раздвинув остолпивших дорогу торговцев, конники выехали в освещенный круг, и старшой, приняв у кого‑то чадящий факел, деловито оглядел убитых, восхищенно поцокивая языком, а потом уж повернулся к стоящим рядом спасителю и спасенному. Боярин, не дожидаясь неизбежных вопросов, надменно вздернул окладистую бороду встречь ордынцу:

– Яз есмь тысяцкий великого княжества Владимирского Иван Вельяминов – гость достославного темника Мамая!

Заслышав имя всесильного степного владыки, толпа любопытных торговцев начала быстро истаивать, будто растворяясь в непроглядной ночной темени. Воины поспешно спрыгнули наземь, и по знаку старшого один из них подвел хозяину рослого боярского коня. Приняв повод от почтительно склонившегося татарина, Вельяминов оборотился к своему недавнему выручнику:

– Дак я жду тя завтра, удалец.

А и слукавил бывший великий боярин московский, назвавшись Мамаевым гостем! Ибо и сам давно уже не ведал, кто ж он такой в этой клятой кочевой столице, подобно пыльному перекати-полю носящейся по степному междуречью Волги и Дона. Крут и переменчив ордынский норов, словно у буйного суховея, без устали гоняющего по ковыльному морю разлохмаченные шары бесприютного растения. А и для него, сына и внука великих тысяцких московских, нет здесь ни приюта, ни привета, и обретет ли он их когда в своей отчине и дедине – бог весть.

Правда, поначалу – позапрошлою зимою – мнилось инако. Не надо было и хитрости великой, чтоб взострить татар на строптивого московского князя. И без того зол был без меры всевластный Мамай на дерзкого улусника, которое уж лето ссыпающего богатый ордынский выход в свою просторную калиту. Пото и достался с легкостью необыкновенною ярлык на великое княжение Михайле Тверскому. Ежели б только к пергамену тому приторочил Мамай пяток туменов заместо свинцовой печати! А без конницы татарской и вышел из великого того дела – пшик. И Михайла Святой, прямым родством с коим так величается нынешний тверской князь, не помог! Вот и вышло по злой присказке: дед – князь, отец – сын княжий, а внук – срам говяжий!

А и паче этого ругательными распоследними словами крыл Вельяминов ничтожного благодетеля своего, когда пришла в Орду весть, что в пыль искрошил былые общие их надежды московский властитель. Михайле‑то что: ну, пожгли, позорили владенья его совокупные княжеские рати, дак все едино он тверскою землею володеть остался. А Вельяминову‑то куда податься, ежели и земли его, яко изменника, взял на себя Дмитрий Московский? Вот и остается сидеть ему безвылазно в Орде, громко величая себя обещанным званьем тысяцкого великого княжества Владимирского. Сидеть да измышлять какие-нито пакости на голову Дмитрия, шептать и нашептывать их в уши пресветлого Мамая, дабы не угас в нем праведный гнев на заглавного вельяминовского обидчика.

Токмо все реже доводится лицезреть московскому переметчику истинного повелителя Орды, в чьих руках ханы – не более чем воск, на коем выдавливает твердая рука беспощадного темника его языческое имя. Обо всех этих невеселых делах и мыслил, покачиваясь в высоком, затейливо изузоренном ордынском седле смертный враг Дмитрия Московского Иван Вельяминов. А еще думал он о том, что сумел‑таки всадить отравленную стрелу в далекого своего ненавистника!

Черный слух – он что медленный китайский яд, убивает не вдруг, исподволь подтачивая силы несокрушимого, казалось бы, врага. Не так ли и посеянная по его наущенью верными людьми на Руси лжа о тайном умысле Владимира Серпуховского, алчущего якобы Великого Стола из‑под старшего брата, разъест, стойно рже, крепкую дружбу властителей московских – опору государства русского. Сплетками бабьими просочилось то измышление и в смердьи избы, и в боярские терема. Слышно, злует на то Владимир, доискивается истоков ползучей клеветы. Оно и хорошо. Чем горячее рвется доказать князь невиновность свою, тем более и подтверждает сомнения в чистоте помыслов, ибо для чего ж правду искать, коли кругом прав? Чего-чего, а уж то, что ложь, ни на чем не основанную, опровергать труднее всего, Вельяминов знал хорошо. А еще ведал он добре, что никоторого дела не свершить без верных подручников. И ежели хочешь, чтоб служил тебе человек не за страх, а за совесть, неча пред ним излиха чваниться и величаться.

Потому и принял он назавтра нечаянного своего спасителя с нарочитой простотою и ласкою. Сидели в просторном вельяминовском шатре, раскинутом на почетном – без малого в версте – расстояньи от ставки самого Мамая. И таким нелукаво гостеприимным показался Поновляеву хозяин, что не устоял новгородец, нарушил зарок и впервой с далекого того астороканского кутежа пригубил чашу сладкого ширазского вина.

Выпили за счастливое спасение боярина, и за Русь святую, и за удачу в многоразличных делах, и тут схмеленный Вельяминов жаловаться начал на непереносное свое одиночество, к коему приговорила его клятая судьба.

– Ты ить, чай, мыслишь, что бабник я несусветный?

И махнув рукою на готового возразить Мишу: «Чего, мол, там!» – домолвил:

– Вовсе и не яровит я до жонок тех. И не жажду перепробовать всех девок Абрамовых. В блуде том забыться хотел от суеты жизни сей. Тоска заела вчистую, стойно вше. И что делати – не ведаю. И яко жити – не знаю…

И так показалась Мише понятна мятущаяся, в кровавых ранах да рубцах душа боярина, яко и Поновляев ввергнутого судьбою, ровно в пучину, в треклятую Орду, что не очень‑то и упирался, когда предложил Вельяминов идти к нему на службу. А и чего упираться‑то? Чем армянского купчины прибытки пасти, не лучше ли такому же горемыке несчастному (даром что боярского роду!) ношу тяжкую помочь несть? Тем паче что Димитрий Московский и Поновляеву не люб – не он ли приказал за костромской разор имать да в железа ковать своевольных ушкуйников! Имать‑то, правда, князю никого не пришлось, ибо не на море Хвалынское, а в неведомые пределы, куда смертным при жизни заглянуть не дано, ушли новгородцы от грозной расправы. Один только Миша изо всей ватаги и удержал пока грешную душу в бренной оболочине. И днесь поклялся он еще одну грешную – вельяминовскую – душу беречь, дабы не рассталась она с боярским телом раньше того сроку, что самим Господом назначен. И ему одному лишь – Богу Отцу, Вседержителю, Творцу неба и земли, видимым же всем и не видимым – ведомо, яко отзовется днешнее решенье Поновляева и давешний подвиг его на судьбе языка русского, да и отзовется ли…

Глава 14

А ведь и двух месяцев с того дня не прошло, когда свершилось в Мамаевой Орде заурядное для жестокого века событие, как и отозвалось, и аукнулось оно, да не где‑нибудь, а в тереме Великого Князя Владимирского.

Над Москвою, насквозь пронизанный жарким еще солнцем, истаивал Семен-летопроводец. И, унося в долгих клювах невозвратимые мгновения первого сентябрьского дня, плыли и плыли в звонкой, не по‑осеннему еще выцветшей голубой вышине журавлиные клинья.

– Верная примета. Быть зиме ранней.

Дмитрий с легким вздохом оторвался от оконца, куда не вставили еще вынутую на лето слюду. На душе у князя было покойно и просветленно-грустно – как бывает лишь в этот прощальный лету день. А и еще одна причина была такому настроению, ибо попрощался седни со младенчеством средний княжич Василий. По обычаю свершили ему нынче постриги. Дмитрий улыбнулся в бороду, вспомнив потешно-серьезную рожицу своего любимца, когда всадил его, донельзя гордого, в седло.

Вот уж замирало, поди, сердце у тяжелой, по седьмому месяцу уже, Евдокии, когда взирала, опершись на перила гульбища, как и раз, и другой, и третий обвез княжича кругом двора смирный гнедой жеребец. По-бабьему‑то разумению подольше бы сыновей в несмышленышах числить, холить да нежить. Да ить недаром сложено: на Семена дитя постригай и на коня сажай. Расти, сын, и мужай скорее, ибо ратную грозу под подолом не пересидишь! А их, гроз этих, впереди – неисчислимо. Расти, Василий, чтобы сменить вовремя державного отца, разгоняющего покуда тяжкой десницей своею злую хмарь на небосклоне Отчизны.

От высоких мыслей этих господарских и начал Дмитрий разговор с братом Владимиром благодушным увещеванием:

– Дошло до меня, брате, что восхотел ты учинити в Орде расправу тайную над переметчиком Вельяминовым, да не створилось сие. Не попустил бог злодейству. Почто утаил от меня умысел сей?

Порывистый Владимир в ответ возвысил голос, порушив разом взятый Дмитрием мирный лад:

– Окстись, княже! Кого прижеливаешь! Вывертня клятого? А ведомо ли тебе, что не унимается сей злыдень окаянный, честь мою навозом ордынским пятнает?

– К чести твоей, брате, соринки никоторой покуда не налипло! А свершишь неправедное дело – то и будет проторя чести княжой! Была ить и не пораз уже говорка меж нами о лже вельяминовской!

Построжевший Дмитрий, сдерживая закипающий гнев, по‑прежнему старался говорить спокойно и веско:

– Николи не поверю я поносным на тя словам, извергнутым тем иудою! Уйми гнев свой, не бери на душу греха тайного убийства!

– Собаке собачья смерть! – набычился Владимир. И Дмитрий, с детских лет не любивший неодолимого дремучего упрямства двоюродного брата, не выдержал и тоже поднял зык:

– Да как не постигнешь ты, что не в Вельяминове тута и дело! А ну как доищутся в Орде, кто татей тех на него наслал? Да руку Москвы и узрят? А там – как оно еще и повернется‑то! Мамай, слышно, и так на Русь, яко аспид, ядом дышит. Да и обидчив кумысник сей преизлиху. И хоть без нужды ему ныне беглый наш боярин, а дознается, что под боком эдакое створилось, озлится, да и кинет на нас изгонные тумены. Сам ведаешь – не мочно нам покуда с Мамаевой Ордою ратиться!

С затаенной болью вымолвил последние слова Дмитрий, и потишевший Владимир, чуя братнину правоту, чуть ли не жалобно вопросил:

– Дак, что ж, попускать, выходит, тому злыдню в кривдах его? Всякую, значит, ложь да к себе приложь?

Дмитрий, добре ведавший норов Серпуховского, в коем от сломленного упрямства недалече и до злых слез, отмолвил с прежней рассудительной увещевательностью:

– Почто попускать? И Мамай покуда правды не съел! Выманить нать из Орды Вельяминова, имать и казнить на Москве прилюдно, исчислив и огласив прежде все вины его. А как хитрость таковую учинить – о том помыслим сугубо.

– И паче всего кмети верные для того дела нужны, – на лету подхватил оживившийся Владимир.

– Сдается мне, что давние нелюби вельяминовские – новгородцы, коих он в тверском порубе томил, для дела сего зело гожи. Они на мучителя своего и до се злуют.

Дмитрий усмехнулся, домолвил:

– Баял я с ними намедни. Вспомянули и тверское истомное сидение. Дак Заноза прибаутку тут же склал: и в черве толк – от червя шелк, а от Вельяминова толк – чтоб скорей умолк…

– Истинно!

Перемолчали. Потом иным, омягченным уже голосом Серпуховской вопросил:

– У Горского‑то никак сын родился?

Улыбка вдругорядь тронула лицо Дмитрия.

– Помню, матушка загадку мне, младеню, сказывала: живая живулечка на живом стулечке. Привязала, мнится, ныне эта живулечка новгородца к Москве крепче княжьей службы…

А ведь и правду молвил Дмитрий! Николи еще не чуял так явственно бывший ушкуйный атаман незримую пуповину, с неодолимой силою влекущую его с ратных путей-дорог в далекий московский двор, уютно отененный яблоневыми да вишенными деревами. Но не к уюту этому, не к налаживающемуся помалу хозяйству, а к той, без которой ни хором тех, ни достатка и не надо вовсе, – к ненаглядной Дуняше-рязаночке тянулось молодецкое сердце. Да и не рязанка‑то она теперь – московская жительница. А уж Илюшенька, сынок новорожденный, – и подавно. Сын, живулечка родимая…

Когда взял его Горский впервой на руки, об одном только и думал: как бы не раздавить да не уронить случаем из ставших в един часец неуклюжими, клешнятыми перстов крохотное тельце! Это уж потом пришло, заливая хмельным счастливым жаром, мгновенное озарение, что нету у него теперь на белом свете ничего роднее беспомощного парного комочка. Ибо предстоит тому несмысленному покуда дитяти продолженьем стати и дел, и чаяний отца своего в быстротекущем времени. И пусть не донесутся, останутся на брегах вечной той реки днешние заботы и помыслы того, кому начертано было в урочный час любви явиться началом грядущей жизни. Пусть не сохранятся в долгой памяти рода и ратные подвиги праотчича. Пусть останется и укрепится в веках лишь гордое его желание вершить предназначение свое во благо языку русскому. Не для того ли и труды и пот кровавый Горского и товарищей его!

Перед самыми токмо родинами и воротился Петр домой. Три месяца, почитай, начальствовал он одной из многих сторож, разоставленных по Окскому порубежью. Растревожили москвитяне Орду Булгарским походом, яко гнездо осиное. Потому и сожидали какой-нито пакости от злопамятных степняков. Дальние разведки русские и до се в Диком поле рыщут, чтоб загодя о вражьих ратях уведати. Да по всему видно: пронесло нынче, не кинется Орда Москву за своевольство казнить. Не те уж теперь времена, чтоб в одночасье хлынули татарские изгонные рати на Русь! Так‑то оно так, да ить сердцу жоночьему этого же не втолкуешь! И обрывается оно, бедное, и обмирает непораз, покуда не вернется родимый воин из далеких пределов, откуда прикатываются разор и смерть на Русскую землю.

Вот и Дуня та же – много ль она на своем коротком бабьем веку счастья видала? И распробовать‑то не успела молодка толком, сладко ль на плече мужнином зоревать. Вот и выходит: хоть и добр супруг, не пьет, не бьет, в дом прибыток несет, а все по стародавней приговорке поворачивается. В девках сижено – плакано, замуж хожено – выто. Ныне‑то, правда, плакать Дуне невместно. Внял всевышний горячим ее молитвам, надоумил князя сменить окские сторожи. Не расплескать бы токмо того долгожданного счастья, распирающего душу, будто молоко в набухших грудях…

В горницу вползал, разгоняя ночную темень, серый предрассветный сумрак, и Дуня, начавшая кормить малыша еще впотьмах, видела, как означилось на постели до последней морщинки знакомое мужево лицо. Любуя взглядом поочередно то его, то ненасытного Илюшку, Дуня желала лишь одного – чтоб не кончался никогда этот тихий предрассветный час, чтоб замерло неостановимое время, оставив на гребне своем и спящего мужа, и сладко чмокающего грудью малыша. И не об этом ли же думал, глядя сквозь присмеженные ресницы на жену с сынишкою на руках, пробудившийся по походной навычке до первых петухов Петр.

А еще думал он о том, зачем созывает его к себе завтра из утра князь.

«Не иначе дело новое хощет дати!» – Горский вздохнул и открыл глаза встречь неизбывным заботам наступающего дня…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю