Текст книги "Карибский сувенир"
Автор книги: Юрий Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
День жаркий, душный, и я провел его в прекрасном Гаванском зоологическом парке, где под густыми кронами деревьев было прохладно. Парк построен по вольерному типу – почти все животные находятся не в клетках, а как бы на свободе: крокодилы бултыхаются в глубоких живописных прудах; утки плавают в озерах, сбиваясь в табунки под зелеными прибрежными кустарниками; в вольерах хищников растут грациозные пальмы, а для гигантских ящериц – игуан – отведены скалистые площадки, зеленые лужайки и проточные ручьи. Только обезьяны сидят за решетками. Сидят и смотрят с тоской на высокие деревья, на которые они взметнулись бы, лишь приоткрой только дверцу клетки.
Несколько часов я бродил по зоопарку, наблюдая за животными. Молодой слон пружинистой походкой спортсмена бегал в вольере и тянул к людям похожий на пожарную кишку морщинистый хобот. Получив яблоко или чашечку с мороженым, он раскрывал рот и, благодарно вздохнув: «Хау!» – швырял яблоко или мороженое в свое объемистое нутро. Надсадно, словно у него отчаянно болел живот или просто от ужасной скуки, ревел тигр. А может, лев. Рев разносился из черной пещеры, возле которой валялись объеденные кости, а страдающего владельца костей видно не было. Напротив верблюда стояла скамейка, и я сел на нее. Верблюд, лохматый и горбатый, с каким-то ожесточением жевал колючки и сонными, полузакрытыми глазами смотрел в мою сторону. Может, размышлял: если в меня плюнуть, то достанет или нет? Так ничего и не решив, ой повернулся ко мне облезлым задом и сердито помахал коротким хвостом. А я думал о том, как верблюда везли через многие моря-океаны. Как он недоуменно шевелил ушами, прислушиваясь к гулу машин, и как его укачивало где-нибудь у Азорских островов. Может быть, ему от этого было и неудобно и стыдно: корабль пустыни – и вдруг укачало!..
На желтом песке розовой стайкой стояли фламинго. Стояли и так выкручивали, изворачивали свои длинные шеи, что мне казалось – еще одно-два неосторожных движения, и чья-нибудь шея захлестнется тугим узлом. Отчаянно расшумевшись на весь зоопарк, кричали два пеликана, а тучная, пышная пеликаниха, из-за которой, по-видимому, произошла вся эта ссора, поглядывала на дерущихся птиц желтым невинным глазом и одобрительно покряхтывала: так его, родимого… так его. Крокодилы лежали в воде, как гнилые, грязные бревна. Из их приоткрытых ртов торчали длинные и острые зубы, и мне подумалось: почему художники-карикатуристы изображают империалистов в волчьем, а не в крокодильем обличье? Ведь крокодильи зубы куда более страшные.
Потом я задержался у клеток с обезьянами. Мартышки веселой гурьбой носились друг за дружкой, устраивали посреди, клетки кучу малу и дергали пожилую, солидную мать-мартышку за хвост. А рядом грустили макаки-резусы. И, чтобы хоть чуть развлечься, что-то выискивали в своей шерсти. Около клетки стояла большая корзинка с яблоками и огромными сочными кусками арбуза. Даже в тени уже стало жарко и душно. Отчаянно хотелось пить. Выбрав в корзине кусок посочнее – кусок, весь светящийся сладким душистым соком, – я отдал его резусам. Макаки разломили арбузную дольку пополам и, причмокивая, пуская струйки сока на подбородки, стали его есть. Они так соблазнительно ели арбуз – ведь день был такой жаркий! – что я достал еще один кусок, себе.
Ночью прохладные ливневые потоки прополоскали улицы, площади, и, когда мы утром ехали в Морской институт, город, казалось, стал еще красивее: ярче зеленели пальмовые листья; красным, фиолетовым и желтым цветом пестрели парки, аллеи, сады – как видно, за ночь распустилось много новых цветов; громче и веселее звенели детские голоса. А сам воздух был удивительно душист: в нем улавливались и резкие соленые запахи моря, и терпкая прелость тропических растений.
Быстро и послушно легла под колеса автобуса уже знакомая дорога; вот и институт. Нас приветливо встречают директор, молодой кубинский ученый и научные сотрудники – почти все молодые, только что окончившие университет ребята.
На большом столе шуршат карты, кальки, различные схемы и диаграммы. Докладывает о проделанной работе в районе Бразилии и в Карибском море Виктор Жаров. Он почти свободно изъясняется по-английски, и сотрудники института внимательно слушают его, а потом, после отчета, сами вступают в разговор, касаясь различных проблем освоения новых промысловых районов.
Потом мы совершаем небольшую экскурсию по институту. Нам показывают уютные, отлично оборудованные лаборатории, библиотеку, подсобные помещения, институтские аквариумы с лангустами, креветками, крабами и различными рыбами.
Мы знакомимся с кубинскими учеными. Один из сотрудников института, невысокий полный мужчина, смотрит на Жарова и на приличном русском языке уверенно говорит:
– Послушайте… мы с вами где-то встречались.
– Да, мне ваше лицо тоже знакомо, – отвечает Жаров, – может, в Риге, на советско-польском совещании?
– Нет, а не в Гдыне ли, на польско-советском совещании?
– Нет. Там я не был. Постойте, по-видимому, мы виделись в Москве, на сорок восьмой сессии Международного совета по изучению моря?
– Вспомнил! Не в Москве, а в Гвинее. В 1960 году в городе Конакри. Только тогда вы были без усов. И без бороды.
Действительно, с Оконским, сотрудником Гдыньского морского института, Виктор встречался в Гвинее. Там поляки помогали гвинейцам в создании своей, отечественной рыбной промышленности, а Жаров искал тунцов в тропической зоне Атлантического океана. И судно их заходило за топливом в Конакри.
Кроме польского ученого, в кубинском институте работают специалисты и из других стран. В ближайшее время сюда должна прибыть группа советских ученых и инженеров – биологов, океанологов, гидрохимиков.
Экскурсия продолжается по великолепному институтскому парку, в котором собрана богатейшая коллекция тропических растений, и заканчивается в институтской столовой. Начался обеденный перерыв, и нас угощают лангустами в резком душистом томате, жареными бананами и еще какой-то вкусной, по-тропически терпкой снедью.
Уезжая из института, говорим не «прощайте», а «до свидания». Кто знает, может быть, мы сюда еще и вернемся!
Отход из Гаваны назначен на вечер.
Захватив фотоаппарат, я спешу в город, чтобы еще несколько часов побродить по его ставшим уже знакомыми улицам.
По Малекону мчатся сверкающие автомобили; прогуливаются парочки; свесив ноги к воде, задумчиво глядят в воду рыбаки-любители. Море сегодня неспокойно – шумит, волнуется внизу. Волны подпрыгивают и лижут пенными языками подметки рыбацких ботинок. Но люди не замечают их – все внимание сейчас в чутких пальцах, сжимающих тонкую леску, – не дрогнет ли она?
Я останавливаюсь у нагретых солнцем каменных плит: вот здесь в тот раз сидела Норма. А сейчас ее нет. Погладив грубый гранит рукой, я мысленно прощаюсь с ней, благодарю ее: по ее выразительному, подробному рассказу я представил себе, как, выставив вперед автоматы, бежали к президентскому дворцу студенты, как гулко громыхали их ноги в полутемных залах и коридорах, как свистели пули, оставляя на сером песчанике глубокие темные оспины. Там, у дворца, слушая Норму, я слышал рев мотора бронированного «кадиллака» низвергнутого диктатора, мчащего к аэродрому; там я ощутил тяжкое дрожание асфальта под ногами. Это ползли, лязгая гусеницами, тяжелые трофейные танки «Шерман» с бородатыми мужчинами на приплюснутых башнях. В Гавану вступила армия Фиделя Кастро.
А потом я пошел дальше. Заглядывал в амбразуры древних крепостей, из которых туповато смотрели в мое лицо жерла навеки умолкнувших орудий; закинув голову, разглядывал памятник – две высоченные мраморные колонны, на которых всего несколько лет назад восседал бронзовый американский орел, символически раскинувший свои широкие крылья над Гаваной. Бородачи накинули тому орлу на крутую бронзовую шею канат и, весело ухнув, сбросили ненавистный символ на мостовую. А колонны оставили – пускай себе стоят. Может, еще пригодятся. Около другого памятника – генералу Масео – было шумно и весело. Чуть в сторонке ребятишки играли в бейсбол, а другие запускали воздушного змея. На ступенях памятника сидели уличные фотографы. За небольшую плату они могли заснять любого, кто только пожелает, с бронзовым Масео. Но до генерала было высоко – его конь парил чуть ли не у самого неба, на десятиметровой высоте, и поэтому тех, кто пожелал сфотографироваться, фотограф ставил рядом с бронзовыми женщинами, окружившими постамент. Из-под черного покрывала раздавался звонкий щелчок фотоспуска: все в порядке! За снимком придите через два часа!
Здесь, около памятника, я познакомился с двумя девочками: Кармен и Каридой. Они, устроившись у монумента, играли в школу: Кармен была учительницей, а Карида – ученицей. Кармен диктовала, а Карида выполняла задания – чертила на небольшой грифельной доске кривые буквы и рисовала смешных пузатых человечков. Толпа человечков уже заполнила черную доску. Казалось, толкни их – и пойдут они гулять по городу, тонконогие, головастые создания. Заметив, что я наблюдаю за ними, Кармен засмеялась и что-то шепнула подружке. И та нарисовала еще одного человека – по-видимому, меня. Я был странно изогнут – голова в виде шарика с двумя точками и двумя палочками находилась в одной стороне доски, а туловище, соединенное с головой линией-шеей – в другой. Ах да, это потому, что вся центральная часть доски была занята другими забавными людьми.
Потом Карида, взмахнув белой от мела ладонью, уничтожила их всех и написала, чуть прикусив язык, свое имя: «Карида» – и, повернувшись ко мне, уверенно сказала:
– Русский… маринеро. Си?
– Си, – ответил я, – русский маринеро пескадор. Морской рыбак.
Подошел мороженщик, я купил что-то такое, очень вкусное: в бумажные стаканчики строгается лед и заливается подслащенным желтым лимонным соком. Все трое мы сидели на мраморных ступенях и высасывали из стаканчиков сок через тоненькие трубочки. Девочки быстро проглотили свои порции, а я мучился и с трубочкой и со стаканчиком. Трубочка почему-то продырявилась, и густой сок тяжелыми каплями капал на брюки. Карида, как взрослая, покачала головой, достала из рукава расшитый по краю синими и красными нитками платок и положила его на мои колени.
Затем мы катались на козе. Здесь, на площади у памятника, ребятишек катают в разукрашенных колясках, в которых впряжено по козе. У нас была длиннорогая пегая коза. Она сердито трясла бородой, недовольно мекала, но довольно быстро везла коляску вокруг памятника. Девочки ехали, а я шел рядом. Кармен и Кариде очень хотелось, чтобы я тоже прокатился, и они стали горячо просить об этом мальчишку-козовода. Узнав, что я русский, он согласился и даже сдул с сиденья пыль. Но я отказался от поездки – пожалел козу.
Было уже пора на теплоход, и девочки решили меня проводить. Они шли по бокам, а я нес грифельную доску. Мы шли молча, но молчание нас не тяготило – слова заменяли улыбки, которыми мы все время обменивались. В конце Малекона они остановились, и я понял – дальше им, наверное, нельзя: будут сердиться дома родители. Мне захотелось им что-нибудь подарить, но, кроме большого толстого карандаша, у меня ничего не было. В задумчивости я вынул из кармана пиджака тот карандаш. Он был граненый, красно-синий и такой тяжелый, что я всегда точно знал, в каком из карманов он у меня лежит. Увидев карандаш, дети протянули к нему руки и, поняв, что карандаш только один, смущенно спрятали свои грязноватые ладони за спину. Тогда, положив карандаш на парапет набережной, я ножом разрезал его посредине на две половинки. Красную взяла Карида, а спнюю – Кармен.
– Сувенир, – сказал я. – Аста ла виста, Карида. До свиданья, Кармен.
Кармен стала что-то горячо говорить Кариде, показывая на грифельную доску. Наверное, они решили отдать ее мне. Я покачал головой и протянул им руку. Карида повернулась, посмотрела кругом, а потом отломила от растущего у стенки кактуса колючую лопоухую веточку и подала ее мне:
– Сувенир… – сказала она, высасывая из пальца капельку крови. – Аста ла виста, русский.
У поворота я оглянулся. Девочки стояли и смотрели мне вслед. Потом они помахали руками и побежали домой, а я, все убыстряя шаги, пошел на теплоход. Кактус я посадил в консервную банку, насыпав в нее сухой серой земли. А банку подвесил на веревочках, ближе к иллюминатору.
Стемнело, когда мы покинули Гавану. Дул сильный ветер, качало, над городом неслись низкие рваные облака, и по ним обеспокоенно, то укорачиваясь, то удлиняясь, прорвавшись между туч, шарил луч прожектора.
На Малеконе зажглись огни; по набережной мчались автомобили. В бинокль я отыскал памятник Масео, гостиницу «Интернасиональ», возле которой жили Кармен и Карида.
Там, у ее стен, в небо смотрели зенитные орудия. И около них дежурили бойцы. Дежурили, оберегали покой гаванцев. Дежурили, чтобы жители Гаваны могли спокойно работать, отдыхать, читать в скверах газеты, слушать музыку. Чтобы ребята могли спокойно рисовать. Синим карандашом – волнистое море и красным – кривоватое, в колючих лучах солнце.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Флоридский пролив. Задержка у Багамских островов. Несколько перьев от белой цапли. Мне дарят дикобраза. Сквозь туман. Последние мили. Встречайте, мы вернулись!
Утро начинается с песни. Вслед за категорическим предложением старпома: «Команде подъем!» – в радиодинамике раздается звонкий щелчок, и каюту наполняет мелодия песни: «Погода шумит штормовая; родная, меня не забудь, глаза поутру после сна открывая, на карте отметишь мой путь…» Это, только открыв глаза, включает магнитофон судовой радист Слава Крупицкий. Кусочек песни с полюбившимися на судне словами он выудил ночью из трескучего, ревущего и мяукающего джазами, орущего хриплыми голосами эфира. Всего несколько поэтических строк на русском языке, прорвавшихся сквозь многие тысячи миль дальнего расстояния, через кутерьму ночного эфира. Всего несколько строк. Коротеньких, но очень теплых. Наводящих на размышления о доме, о тех близких, любимых людях, которые ждут не дождутся нашего возвращения.
Я тоже открываю глаза и выглядываю в иллюминатор: Куба давно исчезла за горизонтом. Кругом одна вода. День серый: серое, как одеяло, небо, серое, взгорбившееся волнами море. Вернее, не море, а Флоридский пролив. Поднявшись в рубку, я долго вглядываюсь на карте в его изгиб. Посредине пролива нарисованы острые стрелки, повернутые наконечниками на север, – они указывают направление сильного теплого течения Гольфстрим, струи которого, зародившись в Карибском море, по большой полуокружности устремляются к Европе.
– Где мы? – спрашиваю я Виктора Литуна.
Тот ставит точку между двумя стрелками – судно идет сейчас в центре главной струи течения. И течение ускоряет наш бег, торопит нас к родным берегам. Так и будем мы идти по течению – сначала вдоль восточного побережья Южной Америки, затем повернем на восток, и мимо Джорджес-банки и Ньюфаундлендских островов, но значительно южнее их, мы начнем пересекать Атлантический океан.
Можно было бы идти напрямик: проскользнув между Багамскими островами, пересечь Саргассово море, выйти к Бермудским островам и нацелиться прямо на Ла-Манш. Но в море существует принцип, хорошо знакомый всем сухопутным шоферам: лучше дальше, но по хорошей дороге. Действительно, двигаясь напрямик, мы бы выиграли в расстоянии, но зато много бы потеряли в скорости. Поэтому мы идем «по дуге большой окружности», как выразился капитан, несколько более дальним путем, но идем, используя попутное течение и господствующий в этот период в этих широтах попутный ветер.
Гольфстрим старается на совесть – помогая двигателю, он толкает вперед наше судно. По левому борту, в сотне миль от нас, проплывают один за другим американские города, поселки, ракетные полигоны. Откровенно говоря, когда мы миновали курортный городок Майами, я вздохнул с облегчением: здесь, в этом уютном, солнечном местечке, свило себе паучье гнездо кубинское контрреволюционное отребье. Может, и отсюда, из каких-то тайных бухт, выходили в пиратские походы их катера, как бандиты, подстерегающие мирных путников на большой дороге.
А через несколько суток бег «Олекмы» задержался: мы ставили несколько ярусов у Багамских островов. Несколько севернее их. Еще в Гаване Джапаридзе попросил «приглядеть рыбку» у Багам. И мы вновь принимаемся за привычное дело: выметываем в туманную теплую воду гигантский океанский перемет. Потом выбираем машиной мокрую хребтину на палубу. А вместе с ней и отличный улов рыбы.
Нам повезло. Океан преподнес приятнейший сюрприз: на первый и второй ярусы попались десятки двухметровых, весом по двести килограммов обыкновенных тунцов! Рыбой буквально завалили весь теплоход. И до поздней ночи мы разделывали тунцов, потрошили их и отправляли в холодильную камеру.
Вместе с тунцами попался десяток таких большущих и злых акул, что мы не решались их вытаскивать на палубу: ну их к черту! Мы просто обрезали ножом поводцы, и акулы опускались в глубину с превосходной капроновой веревкой во рту. Пускай поплавают. Еще нам попался дикобраз. Только не сухопутный, а морской. По-латыни эта рыба так и называется – «поркупина», что в переводе означает дикобраз. Поркупина очень похожа на колючего фахака. Но только она может достигать величины в метр, и колючки у нее не маленькие, как сапожное шило, а здоровенные – длиной с палец. Длинные, тонкие и очень острые. Наш дикобраз был небольшой – со школьный глобус. Очутившись на палубе, он сердито засопел и раздулся, выставив во все стороны свои иглы. Но никто его не испугался. Даже наоборот: мы с радостью бросились к нему – из таких рыб получаются превосходные чучела. Ловчее всех оказался Жаров. Схватив поводец с рыбой, он воскликнул: «Чур, моя!» – и убежал с ней в лабораторию. А мы остались с носом, стали тоскливо смотреть в воду, втайне надеясь, что на крючок попадется еще один-другой дикобразик. Но увы!.. Дикобраз был один-одинешенек. Даже в английском определителе написано, что эти рыбы, обитатели каменистых мелководий, иногда попадают в струи течений и одиночками дрейфуют вместе с ними, пока не погибают от голода. Ну что ж, ничего не поделаешь; а в лаборатории повеселевший Жаров уже сдирал с дикобраза его фиолетовую, с белым брюхом, ужасно колючую шкуру…
А потом, разобрав ярус по частям – отдельно крючки, отдельно поводцы, буйки и хребтина, – мы упаковали его в ящики, убрали в трюм и продолжали наш путь. Дни потянулись один за другим, скучные, ужасно похожие друг на дружку, ровно рассеченные на отрезки времени завтраками, обедами и ужинами. Сразу после завтрака мы садились за разные бумаги: нужно было готовить отчет по всем разделам научной и поисковой работы, проделанной нами в рейсе. Мы добросовестно скрипели перьями по бумаге, составляли графики, чертили карты течений; планшеты температуры воды и ее солености на разных глубинах и в разных районах океана, составляли карты новых районов лова. Но все равно время тянулось мучительно медленно. Все реже можно было услышать на судне рассказы о том, что кому поправилось или удивило в дальних, чужих странах. Все больше в каютах и салоне матросы и механики говорили о родине, рассуждали, что сейчас делается в городе, в котором все мы живем; все чаще вспоминали о родных и близких. Каждый прошедший день тщательно заштриховывался в настенном календаре красным карандашом. Иногда и следующий день оказывался уже вычеркнутым из календаря. А Саня-механик, так он вообще зачеркнул весь июнь – месяц, который нам нужно потратить на переход; он перечеркнул его карандашом крест-накрест. Но в иллюминаторе все так же плескался серый неуютный океан, и все так же нужно было спускаться в машинное отделение к грохочущему поршнями и клапанами двигателю.
Однажды нас посетили две птицы: красивая, ярко-белая цапля и маленькая желтая пичужка. Как они очутились в такой дали от берега? Может, ураган, вихрь унес их в океан от родных болот и кустарников, а может, отстали птицы от перелетных, с севера на юг, стай. Отощавшая цапля зябко прятала одну или другую ногу под себя и, пошатываясь от качки, бродила, поглядывая желтым глазом: нет ли чего на палубе? А изголодавшаяся пичуга залетела в лабораторию и шмыгала под ногами людей. Ей кинули крошки хлеба, но птица не понимала, что это такое, и продолжала прыгать по столам, книгам и рукописям, отыскивая мошек или каких-нибудь букашек. Вечером, тоскливо пискнув, пичуга вылетела из лаборатории, ее подхватил ветер и понес комок перьев куда-то на северо-восток. Цапля же, проглотив брошенную ей рыбу, осталась ночевать, забившись под траловую лебедку. На другое утро мы нашли на палубе лишь несколько изгрызенных перьев – цаплю сожрали судовые крысы. Они перебрались на «Олекму» еще в Парамарибо – большущие, как кошки, рыжие портовые крысы. По ночам они выбегали на палубу и подбирали все, что остается от ярусного лова: оброненную ставридку, кусочек мяса, застрявший в шпагате. Потом им стало голодно, и крысы устраивали отчаянную драку из-за каждой летучей рыбки, залетевшей на судно. И вот – цапля… Всего лишь несколько объеденных перьев. И все.
Несколько севернее тридцатого градуса северной широты «Олекму» подхватил шторм. Сильный порывистый ветер с разгона налетел на судно справа по корме и начал валять, швырять теплоход с волны на волну. Штормовой ветер принес отчаянный холод: температура упала до плюс восемнадцати-девятнадцати градусов. Привыкнув к тропической жаре, мы выстукивали по ночам зубами дробь и корчились от холода под легкими одеялами. Матросы надели ватные брюки, куртки, зимние шапки. Виктор натянул на себя мягкий, на байке, лыжный костюм и посмеивался надо мной: у меня ничего нет. Ведь я шел работать в тропики! Ну да ладно. Перебьюсь. Похожу пока в одеяле.
А в сороковых широтах мне исполнилось тридцать пять лет. Эх, время! Мы все торопим его, а зачем? Всю жизнь я тороплю время: все что-то нужно сделать, что-то нужно успеть, и торопишь, торопишь дни и недели. А они-то летят очень-очень быстро. Летят месяцы, годы. И вот уже тридцать пять… И вот мы собираемся в нашей с Виктором каюте, чтобы отметить этот день.
Он был такой же серый и скучный. Океан разгулялся не на шутку: вся «Олекма» скрипит и содрогается от наскока волн и ветра. Утомительная качка выматывает душу. Всю предыдущую ночь мы не спали: тело ерзало взад-вперед по койке. Пришлось в ноги положить чемодан. Лишь уперевшись в него ногами, я забылся под утро в тревожных кошмарах. Вот и сейчас океан бушует, воет за иллюминатором, и по столику мечутся из стороны в сторону миска с венгерским перцем, банка шпрот и полукруг колбасы. Мечутся, но соскочить на палубу не могут – привязаны. А стаканы мы не выпускаем из рук – их не привяжешь. Мы наливаем в них душистый кубинский ром, а Хлыстов курит к тому же ядовитую кубинскую сигару. Ему подарили сигару в отеле «Гавана-Либре». И вот он уже вторую неделю курит ее и все не может докурить до этикетки, перехватившей золотым пояском округлую сигарную тушку посредине.
– Давайте откроем окно, – предлагает Брянцев, – дышать невозможно.
– Плеснёт, – говорит Николай.
– Не плеснет, – возражает Валентин, – я могу даже под самый иллюминатор сесть. Спорим, что не плеснет.
– Плеснет, – упрямится Хлыстов, – но раз ты настаиваешь – садись под иллюминатор. Я уступаю место.
Валентин пересаживается, а Николай отвинчивает медные барашки.
В каюту врывается свежий, насыщенный соленой влагой ветер. Мы с наслаждением вдыхаем его, очищая легкие от табачного дыма, и Брянцев победоносно говорит:
– Вот видишь, а то надымил: вздохнуть невозможно. А еще говорил – плеснет…
В тот же момент судно резко накренилось на левый борт, около самого иллюминатора зашипели волны, и одна из них окатила Валентина с ног до головы.
– Не простудишься, детка? – спросил Николай, заботливо подавая ему мое полотенце. – Может, закрыть?
– Нет, отчего же, – упорствовал Валентин, – все же свежий воздух. К тому же два раза подряд не бывает.
Спустя пять минут волна еще раз заглянула в нашу каюту. Валентин, пробормотав: «Все же проветрили каютку», ушел переодеваться, а Николай завинтил иллюминатор накрепко и с невозмутимой миной йога, сидящего на раскаленных углях, выпустил изо рта густой клуб сигарного дыма.
Да. Вот так мы праздновали мои тридцать пять лет. Тридцать пять – в самой середине Атлантического океана. Я долго буду помнить этот день: штормящий океан, свист ветра, шипение волн за иллюминатором, ползающую на привязи по столу миску с едким венгерским перцем. И моих друзей, с которыми пройдено столько морских дорог.
Мы допоздна сидели в каюте, спорили, пели песни, планировали, где и как проведем свои отпуска. И уже загадывали – в какие широты предстоит нам очередной рейс.
Потом мне преподнесли подарок.
– Вот тебе, – сказал Жаров, – держи и помни о нас. Все пальцы искололи с Николаем!
Они подарили мне дикобраза. Того самого – раздутого, как шар, единственного за все ярусы, что мы ставили в Атлантике. Которого мне так хотелось иметь… Спасибо, я о вас не забуду, ребята. Никогда.
Уже ночь. Слава-радист долго шарил в эфире, и вдруг мы услышали наш город: Калининград передавал ночной концерт для рыбаков, работающих в Атлантике. В концерте было немного хороших песен, но мы с напряженным вниманием вслушивались в русский язык, в русские мелодии: долгие месяцы из динамиков судна раздавались чужие, порой и очень хорошие, но все же чужие мелодии, чужие мотивы… Потом Трошин спел нам морскую песню. О том, что «повсюду пришлось нам бросать якоря, мы многое, друг, повидали…» И о том, что теперь нас с нетерпением ждут на берегу.
Да, ждут! Так все же лети, время, сократи разлуку, ускорь долгожданную встречу. Мы хотим быстрее бросить якорь в родном порту.
И время летит. Остались за кормой почти восемьдесят градусов пути, почти пять тысяч морских миль, и вот уже штурман проводит по линейке новый курс: мы входим в Ла-Манш. В вечернем сумраке подмигнул нам дружелюбно маяк на мысу Лизард. Моряки называют его порогом в океан. Миновав Лизард, суда выходят в бескрайние океанские просторы. Для нас же Лизард сейчас порог перед домом: океан, серый, неприветливый, остался позади. Впереди же всего какая-то неделя пути, всего какая-то тысяча миль последнего перехода.
Ла-Манш приветливо встречает нас теплой и тихой погодой. Вода гладкая, как в лесном озере, ветер где-то затерялся, даже дыхания его не чувствуется над проливом. Но тишина и покой обманчивы: к вечеру откуда-то, из-за каких-то скрытых убежищ, выползает плотный белесый туман. Капельками холодной росы оседает он на поручнях, на всех металлических частях судна, едкой влагой орошает наши лица. Мир вокруг становится узким, тесным, дальше чем за полсотни метров ничего не видно.
Для моряков лучше громовой, ревущий шторм, лучше многобалльная буря, чем такой непроницаемый туман. То справа, то слева, то догоняя или приближаясь, раздаются тревожные вскрики теплоходов; тихо жужжа, вращается на верхнем мостике антенна радиолокатора, а в рубке уважаемый наш дядя Витя, Виктор Васильевич Колесников, напряженно всматривается в зеленоватый экран.
– Прет навстречу чудак какой-то… – говорит он, – чешет на полной скорости. Возьмите пять градусов вправо.
– Пять градусов на правый борт! – отдает приказание рулевому матросу капитан.
Тот нажимает на кнопку, и судно чуть отклоняется вправо. А вот и «чудак» – из сизой мглы вырывается, разрывая надстройками и мачтами белые легкие клочья, громадный черный, как базальтовая глыба, теплоход. На носу белеет надпись «Фиорд». Как видно, он уж очень спешит, этот глыбообразный «Фиорд». Спешит. Многие теплоходы многих стран спешили вот так же по Английскому каналу, пренебрегая правилами судовождения во время туманов. Спешили, надеясь на мощные паровые или электрические легкие судна, которые извергали в пространство грозные предупреждающие крики, надеясь на приборы и просто на везение. Но многим не повезло. Со всего хода врезались суда друг в друга и опускались на дно грудой покореженного металла. А там, где они лежат, стоят на мореходных картах маленькие значки: овальный кружок, а внутри него крестик с тремя перекладинками. Овальный кружок и три перекладинки – могила корабля и тех, кто на нем очень спешил.
– Осторожность и еще раз осторожность, – говорит мне капитан, проводив взглядом пронесшийся мимо «Фиорд». – Приборы могут подвести, а гудки – вон их сколько! Определи, какой где. И вот, когда впереди неожиданно оказывается теплоход, попробуй-ка останови судно, мчащееся на такой скорости! В тумане нужно ходить очень осторожно, – повторяет Валентин Николаевич и посылает на нос судна впередсмотрящего. Это так, на всякий случай. Мало ли, мелькнет впереди какой-нибудь деревянный рыбацкий баркасишко, который и прибор-то не заметит…
Как тени, словно призраки, проходят навстречу нам различные суда. Те, которые совсем близко, можно рассмотреть. Вот осторожно, вроде нас, пробирается в тумане небольшой белый фруктовоз «Берген»; за ним выныривает из плотной завесы красивый, с изящными обводами сухогрузный теплоход с именем «Маргарита».
Ах, туман, плотных! коварный. Скорее бы он рассеялся и выпустил нас из этого вязкого, какого-то липкого белесого сумрака. Ну, рассейся! Ну, пропусти! Ведь мы идем домой.
Заскочив в каюту, я достаю из пиджака разные мелкие деньги.
– Старым приметам веришь? – поднимает голову от бумаг Виктор.
– Нет, это я так… Боюсь, карман заржавеет.
– От денег карманы не ржавеют. Постой! Уже помчался. На-ка вот. И от меня, а то черт его знает… – В мою ладонь падают монеты.
А из нее они сыплются в тихую воду: возьми, Нептун, пропусти нас. Дунь ветерком, дай простор глазам: ведь мы спешим. Нас ждут…
Ночью туман рассеялся. Прошли узкий пролив Па-де-Кале. На берегу сверкал залитый морем огня Дувр. Подмигивали с берега, вспыхивали ослепительными звездами маяки. Вскоре мы вышли в Северное море. Туманный Ла-Манш пропустил нас. А Жаров потом еще долго смеялся надо мной, подшучивал. А мне так не смешно: там, в тумане, мне было страшно. Сознаюсь в этом…
В Северном море меня усадили за пишущую машинку – перепечатывать рейсовый отчет. И вот я сижу в радиорубке и выщелкиваю на ней страничку за страничкой различные отчетные данные: за время рейса проделано 169 океанологических морских станций, проведено около тысячи анализов морской воды на соленость, содержание в ней фосфора и кислорода, собрана богатая коллекция проб зоо– и ихтиопланк-тона. У северо-восточного побережья Южной Америки, в Сар-гассовом и Карибском морях сделано 14 разрезов; по линии Дакар – Ресифи через весь океан, от Африки до Южной Америки, проделан трансатлантический разрез, давший богатейший материал, представляющий несомненную ценность для науки. Всего с разрезами и поиском пройдено в Атлантическом океане, Карибском, Саргассовом, Ирландском п Северном морях около 23 тысяч морских миль. Подробно изучена структура вод в обследованных частях Атлантики. И главное – рыбопромышленным организациям страны мы предлагаем несколько новых районов промысла ценнейших промысловых рыб океана…