Текст книги "99 имен Серебряного века"
Автор книги: Юрий Безелянский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
ЗЕНКЕВИЧ
Михаил Александрович
9(21).V.1886, село Николаевский городок Саратовской губернии – 14.IX.1973, Москва
Последний акмеист Зенкевич пережил всех своих единомышленников и единотворцев по цеху, однако нельзя сказать, что его судьба сложилась счастливо. Акмеист в тоталитарную эпоху – это абсурд.
Немного биографии. После окончания гимназии в Саратове Зенкевич два года изучал философию в университетах Берлина и Иены. Был образованным человеком, знал французский, английский, немецкий, что в дальнейшем позволило ему выжить за счет переводов. Первая публикация в Саратове – стихотворение «Казнь» как отклик на расстрел лейтенанта Шмидта. В период 1907–1917 годов Зенкевич жил в Петербурге. В 1908-м принес стихи в журнал «Весна», которые оценили так: «Они вычурны, но образны». В 1909 году «златоглавый Миша» (так его называли) знакомится с Гумилевым и входит в «Цех поэтов». Вместе с поэтом Нарбутом Зенкевич считал себя «левым флангом акмеизма».
В начале марта 1912 года выходит первая книга стихов Зенкевича «Дикая порфира» тиражом 300 экземпляров. Одновременно в типографии Вольфа был отпечатан сборник «Вечер» Анны Ахматовой. 10 марта состоялось заседание «Цеха поэтов» – чествование дебютантов (теперь это называется иначе – «презентация»). Сергей Городецкий сплел из каких-то цветов венки и возложил их на Ахматову и Зенкевича. Молодые поэты принимали похвалы и комплименты. Читали стихи…
Книга «Дикая порфира» вызвала большой интерес своей необычной тематикой – от картин земной праистории до грядущей космической катастрофы.
И он настанет – час свершения,
И за луною в свой черед
Круг ежедневного вращения
Земля усталая замкнет.
И, обнаживши серебристые
Породы в глубях спящих руд,
От полюсов громады льдистые
К остывшим тропикам сползут…
Среди «героев» сборника Зенкевича были ящеры-гиганты, махайродусы, владетели суши «в третичные века гигантских травоядных», жидкие пары металлов, араукарии, оранжевые пауки, Навуходоносор, Марк Аврелий и другие. Брюсов сразу провозгласил попытку Зенкевича «вовлечь в поэзию темы научные». Ему возражал Вячеслав Иванов: «Пафос? вовсе не научный пафос… Зенкевич пленился материей, и ей ужаснулся…» Георгий Чулков усмотрел в стихах молодого поэта «державинскую торжественность». А Гумилев назвал Зенкевича «вольным охотником».
В декабре 1917 года Зенкевич вернулся в Саратов. Участвовал в гражданской войне – был секретарем полкового суда, лектором пехотно-пулеметных курсов. По окончании войны заведовал саратовским отделением РОСТА. Весной 1923-го переехал на постоянное жительство в Москву. В 1925–1935 годах работал редактором отдела иностранной литературы в издательстве «Земля и Фабрика» и в Гослитиздате. Выходили книги: «Пашня танков» (1921), «Под пароходным носом» (1926), «Поздний пролет» (1928), «Избранные стихи» (1932), биографическая книга «Братья Райт» в серии ЖЗЛ (1933) и другие.
Борис Пастернак называл Зенкевича «поэтом предельной крепости» и «удивительным метафористом». В стихах Зенкевича почти не осталось поэтической нежности акмеизма, зато был избыток физиологизма.
Видел я, как от напрягшейся крови
Яростно вскинув трясущийся пах,
Звякнув железом, заросшим в ноздрях,
Ринулся бык к приведенной корове.
Видел, как потная, с пенистым крапом,
Словно хребтом переломленным вдруг
Разом осела кобыла, и с храпом
Лег на нее изнемогший битюг…
Или вот такие строки Зенкевича:
Хотелось в безумье, кровавым узлом поцелуя
Стянувши порочный, ликерами пахнущий рот,
Упасть и, охотничьим длинным ножом полосуя,
Кромсать обнаженный и мучительно-нежный живот…
Некий биологизм явно присутствовал в творчестве Зенкевича, а еще – физиогномика машины; достаточно прочитать стихотворения «Пашня танков», «Голод дредноутов», «Страда пехоты», «Авиареквием», «Стакан шрапнели» и другие. В дальнейшем Зенкевич проявил тяготение к стиху ясному и почти классическому.
Все прошлое нам кажется лишь сном,
Все будущее – лишь мечтою дальней,
И только в настоящем мы живем
Мгновенной жизнью, полной и реальной.
В 30 – 40-е годы, в годы репрессий, Зенкевичу было нелегко и порой страшно: все его коллеги по акмеизму были уничтожены или раздавлены. Встречавшийся с Зенкевичем Лев Озеров вспоминал: «Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в тень. Ему было неуютно в эту эпоху. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно… Он был застенчив. В этой застенчивости укрывался страх. Страх – повсеместный недуг времени…»
В «Лексиконе русской литературы XX века» немецкий славист Вольфганг Казак упрекнул Зенкевича в том, что он «приспособился к требованиям партии». Да, приспособился и в 1947 году даже вступил в ряды партийцев. Писал стихи о советских летчиках и о величии Сталина: он был глубоко напуган судьбой Гумилева и Мандельштама. Вот почему Зенкевич держался особняком и почти не участвовал в литературных танцах вокруг власти. Много писал в стол. И много переводил (Шекспир, Гюго, Уитмен…). Остановиться не мог, считая, что «поэзия – наркотик».
В период оттепели Зенкевич вздохнул с облегчением и совершил ряд поездок – в Великобританию, Венгрию, Югославию и весною 1960 года в США. Зенкевич был американофилом и боготворил Америку. В 1969 году вышла его книга «Американские поэты в переводах М. Зенкевича».
Пойми – другого нет пути:
В поэзии, как и на сцене,
Тот должен вовремя сойти,
Кто дар лирический свой ценит, —
так считал Михаил Зенкевич. Но сам творил до самого конца. Он дождался выхода книги «Избранное» в 1973 году и скончался в сентябре того же года, в возрасте 82 лет. Его похоронили на Хованском кладбище. Поэт избавился наконец от своих наваждений:
Мне страшен летний Петербург. Возможен
Здесь всякий бред, и дух так одинок,
И на площадках лестниц ждет Рогожин,
И дергает Раскольников звонок…
Это – «Петербургский кошмары» (1912). А советские?..
В 1994 году вышла объемная книга Михаила Зенкевича «Сказочная эра», в которую вошли лучшие его стихотворения из ранних сборников, а также стихотворения, впервые напечатанные, и беллетристические мемуары «Мужицкий сфинкс». И в них – много кое-чего из Серебряного века, «с губами, пахнувшими свежестью невского ледохода и настоем только что выпитого ликера».
Ах, этот Серебряный век! У Зенкевича он был с волжским оттенком:
Эх, если бы украсть тебя от мужа
И ночью, голую, не прошептав «люблю»,
В кошму закутать, прикрутить потуже,
Да припустить коня по ковылю…
ВЯЧЕСЛАВ ИВ АНОВ
Вячеслав Иванович
16(28).II.1866, Москва – 16.VII.1949, Рим
Вячеслав Иванов – одно из самых громких имен Серебряного века, одна из вершин русской культуры.
В книге «История русской литературы: XX век: Серебряный век», выпущенной французским издательством «Файяр», Вячеслав Иванов представлен так: «Крупный и своеобразный поэт, признанный лидер и виднейший теоретик символизма, эрудированный филолог-классик и религиозный философ, человек Ренессанса по многообразию интересов и, без сомнения, самая образованная личность в России своего времени, „Вячеслав Великолепный“ выделялся масштабом даже на фоне ослепительной плеяды своих современников от Владимира Соловьева до Осипа Мандельштама».
«Вячеслав Иванов – редчайший представитель среднеземноморского гуманизма, в том смысле, какой придается этому понятию, начиная с века Эразма Роттердамского, и в смысле расширенном – как знаток не только античных авторов, но и всех европейских культурных ценностей… Философов, поэтов, прозаиков всего западного мира он читал в подлиннике и перечитывал постоянно, глубоко понимал также и живопись, и музыку…» (Сергей Маковский).
А теперь в качестве курьеза, и курьеза печального, приведем характеристику выдающегося деятеля Серебряного века из БСЭ 1933 года: «Мертвенное, чуждое даже для его современности, искусство Иванова оказалось близким лишь для кучки вырождающихся дворянских интеллигентов».
Да, советские литературоведы выдвинули на первый план «революционного поэта» Блока и задвинули на задний какого-то там Вячеслава Иванова, который в феврале 1922 года заявил: «Я, может быть, единственный теперь человек, который верит в греческих богов, верит в их существование и реальность».
Крупнейший русский культуролог и исследователь античности, Вячеслав Иванов ощущал античность своей прародиной. Человек европейского образования, поэт культуры и духовности, он считал, что поэт и народ, толпа и рапсод – «немыслимы в разделении», и мечтал о соборном искусстве. Как отмечал философ Федор Степун, «в нем впервые сошлись и примирились славянофильство и западничество, язычество и христианство, философия и поэзия, филология и музыка, архаика и публицистика…»
Про Вячеслава Иванова ходила присказка: «Иванов – сложный поэт? Ничего подобного! Достаточно знать немного по-латыни, по-гречески, по-древнееврейски, чуть-чуть санскрита – и вы все поймете».
Навскидку строки из цикла «Золотые завесы»:
Мне Память вдруг, одной из стрел-летуний
Дух пронизав уклончивей, чем Парф,
Разящий в бегстве, – крутолуких арф
Домчит бряцанье и, под плясуний,
Псалдоний стон…
и т. д. из жизни фараонов.
Немного биографической канвы. Из заносчивого и деспотического мальчика Вячеслав Иванов превратился в юношу и далее в мужчину, который упорно шел по пути сурового труженичества. И не спешил становиться поэтом, поставив себе цель достичь всестороннего образования. Занимался в Берлине у известного историка Древнего мира Теодора Момзена. Просиживал днями в парижской Национальной библиотеке. Учился в Германии. Много путешествовал. Прожил за границей до 1905 года, лишь изредка наезжая в Россию.
Первая книга Иванова «Кормчие звезды» вышла в 1902 году, когда ему было 36 лет. В ней он утверждал: «Есть Млечный путь в душе и в небесах». Помимо связи космоса и человека, есть связь и между различными этапами человеческой культуры, именно человеческая память побеждает небытие:
Над смертью вечно торжествует
В ком память вечная живет.
Вторая книга Вячеслава Иванова «Прозрачность» вышла через два года – в 1904-м. В ней доминирует та же тема памяти – «вечного возвращения». И все пронизано творческой аурой гигантов прошлого – Вергилия и Данте, Гете и Бетховена, Пушкина и Тютчева. Афористично звучит самооценка поэта: «Мы – вечности обеты в лазури Красоты».
Не будем перечислять последующие сборники Вячеслава Иванова, а попытаемся уловить общую суть творчества поэта. Основной пафос поэзии Вячеслава Иванова, как считал Брюсов, – это сочетание жажды полноты жизни с христианским культом жертвы, страдания.
Мнение Федора Степуна: «Лирика Вяч. Иванова занимает совершенно особое место в истории русской поэзии. Своею философичностью она отдаленно напоминает Тютчева, но как поэт Иванов, с одной стороны, гораздо отвлеченнее и риторичнее, а с другой – перегруженнее и пышнее Тютчева…» Некоторую витиеватость и ученую тяжеловесность можно продемонстрировать стихотворением «Родина»:
Родина, где ты?
В тайной пещере —
Видимо вере —
Светятся светы.
Кто не ослеп
В веке свирепом,
Людным и лепым
Видит вертеп.
Где невидимый
Зиждут соборне
Храм, – там и корни
Руси родимой.
По мнению Александра Блока, поэзия Вячеслава Иванова «предназначена для тех, кто не только много пережил, но и много передумал».
«Вячеслав Иванов, как поэт, занимает в группе русских символистов почетное, но, скорее, второстепенное место, – утверждал Георгий Иванов. – Зато не может быть спора о его значении, как теоретика и основоположника русского символизма. Здесь он был первым. Был в буквальном смысле слова мозгом движения и его вождем…»
Тут следует заметить, что поэзия символистов искала выход в мистике посвятительного знания, тяготела к своего рода жречеству. Как теоретик, Вячеслав Иванов возглашал, что символ «многолик, многосмыслен и всегда темен в последней глубине» – так он писал в своем сборнике теоретических работ «По звездам» (1909). Нужно идти «тропой символа – к мифу». «Миф – это образное раскрытие имманентной истины духовного самоутверждения, народного и вселенского…»
Вячеслав Иванов находился под большим влиянием Фридриха Ницше, однако не во всем с ним соглашался и считал, что поэт не «изобретает» истину, а «обретает» ее. Не преобразует мир на свой лад, а преображает его согласно Божьему замыслу о нем. Религиозность – одна из сущностных черт Вячеслава Иванова как человека и как поэта.
Я посох мой доверил Богу
И не гадаю ни о чем.
Пусть выбирает сам дорогу,
Какой ведет меня в свой дом.
А где тот дом – от всех сокрыто;
Далече ль он, – утаено.
Что в нем оставил я, – забыто,
Но будет вновь обретено.
Когда, от чар земных излечен,
Я повернусь туда лицом,
Где – знает сердце – буду встречен
Меня заждавшимся Отцом.
Кто-то заметил, что если русская литература вышла из гоголевской «Шинели», то поэзия символистов если не вышла из ивановской «Башни», то прошла через нее. Все модернисты-декаденты-символисты-акмеисты, начиная с Бальмонта, – Зинаида Гиппиус, Сологуб, Кузмин, Блок, Брюсов, Волошин, Гумилев, Ахматова – проделали этот путь.
С осени 1905 года Вячеслав Иванов с женой Лидией Зиновьевой-Аннибал превратил свою петербургскую квартиру № 25 по Таврической улице в литературно-художественный салон. В этой угловой квартире, именуемой «Башней», по средам стали проходить журфиксы – сборы всех знаменитостей Петербурга и Москвы. Небезынтересна картинка, нарисованная Сергеем Городецким:
«Мансарда была оклеена обоями с лилиями и освещалась свечами. Огромная рыжая Зиновьева-Аннибал, жена Вяч. Иванова, в белом хитоне металась в тесноте. У печки скромно грелся небольшой человек с острым взглядом – Федор Сологуб. Реял большерукий Корней Чуковский. Вдали, у окна, за которым меркли звезды (звезды, свеча – это все было тогда символами, а не простыми предметами), за ломберным столиком заседал синклит собрания. Оттуда несся картавый голос карлика с лицом сектанта – Мережковского, высовывался язык страдающего тиком черноволосого красавца Бердяева, вырезывалась голова Блока, шариком выскакивала круглая фигурка приват-доцента Аничкова, вскакивал череп единственного в этом бедламе марксиста Столпнера, рыжело взбитыми волосами, а может быть уже париком, злое и еще красивое лицо Зинаиды Гиппиус рядом с дворянски-невозмутимой маской Философова и многих других лиц, масок, профилей и физиономий».
Колоритно, не правда ли?..
В «Башне» все происходило на манер барочных итальянских академий, в атмосфере утонченной игры – чтения, дискуссии, споры, разыгрывание театральных и музыкальных пьес. В них участвовали маститые и начинающие, литераторы в славе и поэты на подступах к ней, и всех соединял Вячеслав Иванов, называвший себя «зодчим мостов». Внешностью, блестящим разговором, осанкой «жреца» он был русским «почти Гете» – так воспринимал его, по крайней мере, Георгий Иванов. И фрагмент его же воспоминаний:
«1911 год. В „Башне“ – квартире Вячеслава Иванова – очередная литературная среда. Весь „цвет“ поэтического Петербурга здесь собирается. Читают стихи по кругу, и „таврический мудрец“, щурясь из-под пенсне и потряхивая золотой гривой, – произносит приговоры. Вежливо-убийственные, по большей части. Жесткость приговора смягчается только одним – невозможно с ним не согласиться, так они едко-точны. Похвалы, напротив, крайне скупы. Самое легкое одобрение – редкость…»
Далее Георгий Иванов вспоминает, как на «среде» Анна Ахматова читала стихотворение «Так беспомощно грудь холодела…», а после чтения к ней подошел Вячеслав Иванов и поцеловал ей руку: «Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение – событие в русской поэзии».
Приведем кусочек из воспоминаний Бориса Зайцева: «Это не Игорь Северянин для восторженных барышень. Вячеслав Иванов был вообще для мужчин. Он и считался больше водителем, учителем». «Когда дело касалось поэзии, он чувствовал себя непременным предводителем хора…» – это уже из воспоминаний Сергея Маковского.
Журфиксы отжурчали в 1917 году. Под впечатлением Февральской революции Вячеслав Иванов молил:
Боже, спаси
Свет на Руси,
Правду Твою
В нас вознеси,
Солнце любви
Миру яви,
И к бытию
Русь обнови.
Молитвы не помогли. «Революция протекает внерелигиозно…» – отмечал поэт. Примечательно: на складе издательства Сабашниковых сгорели все экземпляры только что напечатанной книги Вячеслава Иванова «Эллинская религии страдающего бога». В тяжелейших условиях советского быта Вячеслав Иванов продолжает напряженно работать и летом 1920 года попадает в московскую «здравницу для переутомленных работников умственного труда». Жизнь в одной комнате с историком и своим другом Михаилом Гершензоном дала возможность написать удивительную книгу «Переписка из двух углов» (1921) – образец культурной полемики о смысле бытия, смерти и бессмертия.
Затем Вячеслав Иванов с семьей уехал в Кисловодск, а далее в Баку, где он защитил докторскую диссертацию на тему «Дионис и прадионисийство» (опять ничего советского!). О бакинском периоде изданы удивительные воспоминания «Разговоры с Вячеславом Ивановым», которые вел молодой филолог Моисей Альтман.
Запись от 25 ноября 1920 года: «Сегодня говорил с Вяч. Ивановым. Он, оказывается, остается на зиму в Баку и будет читать лекции (по греческой трагедии, Достоевскому и римскому театру) в университете. Меня это так радует, и я горжусь иметь его учителем своим. Ведь он так много знает и так много умеет…»
Бакинский период кончился, и 28 августа 1924 года Вячеслав Иванов покидает Россию. И в первом стихотворении, написанном в Риме, он уподобил Россию сгоревшей Трое, а беглецов из России – спутникам Энея, вынесшим из пламени отеческих богов.
«Я еду в Рим, чтобы там жить и умереть», – говорил Вячеслав Иванов. Он всегда считал Рим своей второй духовной родиной.
Вновь арок древних верный пилигрим
В мой поздний час вечерним «а е Рома»
Приветствую, как свод родного дома,
Тебя, скитаний пристань, – вечный Рим.
С 1926 по 1934 год Вячеслав Иванов был профессором в университете Колледжио Борромео в Павии и читал лекции о русской культуре. Общался с Муратовым, который жил в Риме. Принимал дальних гостей – Бунина, Зайцева, Мережковского. Написал удивительный цикл стихов «Римский дневник 1944 года». А так, жил уединенно на виа Монте Тарпео – отшельником «Тарпеевой скалы». 17 марта 1926 года перешел в католицизм и стал одним из провозвестников экуменического движения. Не успел закончить роман-поэму «Светомир». И за месяц до своей смерти признался эстонскому поэту Алексису Ранниту с улыбкой, что, «если ему на том свете не дадут возможность читать, говорить и писать по-гречески, он будет глубоко несчастен».
Вячеслав Иванов скончался в возрасте 83 лет.
Итальянский писатель Джованни Папини причислил Вячеслава Иванова к семи великим старикам (наряду с Бернардом Шоу, Гамсуном, Метерлинком, Клоделем, Ганди и Андре Жидом), в лице которых минувший век жил еще в культурной реальности послевоенного мира, семи великих из плеяды поэтов и мифотворцев, на ком лежала, хотя бы частично, ответственность за катастрофу XX века.
Мысль спорная. В конечном счете виноваты политики, а отнюдь не поэты. Поэты витают в облаках, а политики вершат на земле свои конкретные черные дела.
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
Георгий Владимирович
29. X(11.XI).1894, Студенки Ковенской губернии – 26.VIII.1958, Йер де Пальма под Ниццей
Среди поэтов-эмигрантов Серебряного века Георгий Иванов, пожалуй, был единственным, кого вычеркнули из истории литературы за его явно антисоветские стихи, к примеру, такие:
Россия, Россия «рабоче-крестьянская» —
И как не отчаяться! —
Едва началось твое счастье цыганское,
И вот уж кончается.
Деревни голодные, степи бесплодные…
И лед твой не тронется —
Едва поднялось твое солнце холодное,
И вот уже клонится.
(1930)
Литературная энциклопедия (1966) с неприязнью писала: «Стихи И. насыщены настроениями неясной тоски, утомленности, эротич. мотивами, романтич. картинами старины; их лирич. герой весь в прошлом, он растерян и ищет утешения в религии».
Так кто он такой, Георгий Иванов? Отец – дворянин, бывший военный, мать из родовитой голландской семьи, баронесса Вир ван Бренштейн (из-за нее поэта в молодые годы звали «баронессой»). Как и у Блока, у Георгия Иванова детство было поистине золотое: живописное имение с великолепным парком и прудами, любящие родные, комфортный быт, частые приемы, музыкальные вечера, пикники и фейерверки. А потом все исчезло. Имение сгорело, отец покончил жизнь самоубийством.
Согласно семейной традиции Георгий Иванов избрал военное поприще: поступил во второй кадетский корпус в Петербурге, но курс не закончил. Юного кадета увлекла поэзия.
«Осенью 1909 года Георгий Чулков привел меня к Блоку, – вспоминает Георгий Иванов. – Мне только что исполнилось пятнадцать лет. На мне был кадетский мундир. Тетрадку моих стихов прочел Чулков и стал моим литературным покровителем».
Блок отнесся к стихам начинающего поэта с бережным вниманием. Перед Блоком Георгий Иванов благоговел: «Залита солнцем большая мансарда, Ваш лик в сиянье, как лик Леонардо» («Письмо в конверте»). И до конца своей жизни Георгий Иванов сохранил память об Александре Блоке. Отзвук блоковских мелодий часто слышится в его стихах:
Этот звон бубенцов издалека,
Это тройки широкий разбег.
Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег.
Дебют Георгия Иванова в печати состоялся в 1910 году в журнале «Все новости литературы, искусства, техники и промышленности». Решив стать профессиональным литератором, Георгий Иванов оставил кадетский корпус, вопреки желанию матери и сестры.
Первая книга «Отплытие на о. Цитеру», как вспоминал на закате своих лет Георгий Иванов, «…целиком написана на школьной парте роты его Величества… Вышла осенью 1911 года в 200 экз… Через месяц после посылки этой книжки в „Аполлон“ – получил звание члена „Цеха поэтов“. Вскоре появились очень лестные отзывы Гумилева в „Аполлоне“ и Брюсова в „Русской мысли“. И я легко и без усилия нырнул в самую гущу литературы, хотя был до черта снобичен и глуп» (письмо В. Маркову от 7 мая 1957).
Затем последовал выпуск других сборников – «Горница» (1914), «Памятник славы» (1915), «Вереск» (1916) и «Сады» (1921) – изящная миниатюрная книжечка, оформленная Михаилом Добужинским. Как заметил один из критиков, своего рода шедевр лирического герметизма, рекордная для русской поэзии демонстрация отключенности от презренной реальности.
Уже бежит полночная прохлада
И первый луч затрепетал в листах,
И месяца погасшая лампада
Дымится, пропадая в облаках.
Рассветный час! Урочный час разлуки
Шумит влюбленных приютивший дуб,
Последний раз соединились руки,
Последний поцелуй холодных губ…
Первые поэтические шаги Георгия Иванова отмечены явным подражательством Михаилу Кузмину, которого копировал и во внешности, Игорю Северянину, Анне Ахматовой. Его стихи ранней поры чересчур литературны и представляют собой некие изысканные лирические импровизации, герои которых – мечтательный пастух, Диана, Хлоя, а также купидоновские сети, брызги фонтана, небосвод светлее сердолика и прочий набор романтических мечтаний и грез. Во всем этом чувствуется поиск своего места в поэзии, и не случайно, что Георгий Иванов примыкает то к одному направлению в поэзии, то к другому.
Вначале его привлек звонкий эго-футуризм, но, как признавался сам поэт: «Из моего футуризма ничего не вышло. Вкус к писанию лиловых „шедевров“ у меня быстро прошел». Затем Георгий Иванов вступает в ряды акмеистов. Много пишет. Его стихи и рассказы появляются в разных изданиях: «Аргусе», «Огоньке», «Ниве», «Голосе жизни», «Лукоморье»… После отъезда Гумилева на фронт Иванов становится обозревателем поэзии в модном «Аполлоне». Выступает с докладами.
Георгий Иванов – участник столичной жизни, завсегдатай «Бродячей собаки», самого популярного литературного кафе дореволюционных лет. Вино, женщины, горячие споры, неуемные фантазии.
Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары.
Эти строки Георгия Иванова стали словами одной из песенок Александра Вертинского. Все, что пишет Георгий Иванов, изящно и красиво. Гумилев отмечает «безусловный вкус» и «неожиданность тем и какую-то грациозную „глуповатость“ в той мере, в какой ее требовал Пушкин» (журнал «Аполлон», 1912).
Талант, ум и вкус в стихах Георгия Иванова отмечал и Блок. Общее мнение о раннем Георгии Иванове, пожалуй, подытожил внимательный летописец времени Корней Чуковский: «Какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое горе, авось бы в своей поэзии почувствовалась душа».
Друг Георгия Иванова Георгий Адамович (их, кстати, обоих звали Жоржиками) писал о том же: «Разве только случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья».
И Корней Чуковский, и Адамович исходили из старой проверенной формулы: поэта делает страдание. А коли его нет, то нет и истинной поэзии. Горе и страдание пришли вместе с революцией в октябре 1917 года и почти всех коснулись сразу. Гумилев был расстрелян. Блок задохнулся в бездуховной атмосфере. А вот Георгий Иванов сначала и не почувствовал особых перемен, гнета и давления новых властей. Все дело в том, что он как поэт развивался медленно и по-настоящему во весь голос заговорил уже в эмиграции. Как большой поэт он по существу родился вне родины.
Пять лет Георгий Иванов прожил в советизированной России. Активно работал, сотрудничал со многими журналами, с издательством «Всемирная литература», переводил. Отстраняясь от политики, упивался культурой.
О, муза! Гофмана я развернул вчера
И зачитался до рассвета…
Вместе с Георгием Адамовичем он возглавил второй «Цех поэтов», вокруг которого группировалась талантливая постакмеизмическая молодежь: Ирина Одоевцева, Всеволод Рождественский, Сергей Нельхиден и другие. Академические штудии проходили на фоне хозяйственной разрухи, голода и холода. Долго жить в такой обстановке было трудно, и Георгий Иванов добивается командировки в Берлин «для составления репертуара государственных театров» и осенью 1922 года вместе со своей второй женой Ириной Одоевцевой покидает родину.
«1922 год, осень. Послезавтра я уезжаю за границу. Иду к Ахматовой – проститься. Летний сад шумит уже по-осеннему. Инженерный замок в красном цвете заката. Как пусто! Как тревожно! Прощай, Петербург!..» (Г. Иванов. «Петербургские зимы»).
Покинув Россию, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева жили сначала в Берлине. Потом перебрались в Париж. Когда началась война, супруги переехали в Биарриц. Потом снова Париж. Денег не было. Стихи никто не покупал. И что оставалось?
Я не знал никогда ни любви, ни участья.
Объясни, что такое хваленое счастье,
О котором поэты толкуют века?..
Ледяное, волшебное слово: Тоска.
Конечно, не все было мрачно. Случались и просветы. Радость приносила работа. Георгий Иванов и Адамович очень авторитетны среди литераторов в эмиграции. Они были властителями дум русского Монпарнаса, создали особый стиль, «парижскую ноту», как тогда говорили, объединили многих молодых писателей и поэтов тех лет. Георгий Иванов помог талантливому поэту Борису Поплавскому. Открыл поэта Владимира Смоленского. Оказал поддержку и многим другим. Но, как известно, другим помогать легче, чем самому себе. К тому же Георгий Иванов был мало приспособлен к добыванию денег, и в некоторые периоды жизни они жили преимущественно на гонорары от рассказов и романов Одоевцевой.
Георгий Иванов тяжело переживал разлуку с Россией. Никуда не ездил, не желал путешествовать, из французских писателей читал одного лишь Стендаля.
В 1931 году в Париже вышел сборник Георгия Иванова «Розы», и по замечанию маститого литературоведа Константина Мочульского, Георгий Иванов «перестал быть изысканным стихотворцем, став поэтом». По отзывам других ценителей поэзии, Георгий Иванов превратился в «королевича» русской поэзии.
Над закатами и розами —
Остальное все равно —
Над торжественными звездами
Наше счастье зажжено.
Счастье мучить или мучиться,
Ревновать и забывать.
Счастье нам от Бога данное,
Счастье наше долгожданное,
И другому не бывать.
Все другое – только музыка,
Отраженье, колдовство —
Или синее, холодное,
Бесконечное, бесплодное
Мировое торжество.
В сборнике «Розы» звучат уже не прежние мотивы печали и тоски, а истинной боли, ибо поэт никак не может «соединить в создании одном прекрасного разрозненные части». Мир расколот. Кругом зло. Как с ним бороться?.. Адамович отмечал черты христианской литературы в поэзии Иванова, но не тему грядущего спасения, а тему грядущей, весьма близкой гибели. Не тема рая, но – ада.
«В годы эмиграции, – писал В. Завалишин, – Георгий Иванов, как поэт, сильно вырос, достиг высокого формального совершенства… от Верлена Георгий Иванов взял прежде всего умение превращать слово в музыку, с ее тончайшими нюансами. Но при этом поэзия Иванова не утрачивает пушкинской чистоты и прозрачности. Сделав ритм своих стихов по-новому музыкальным, что позволило воспроизвести сложные оттенки настроений, Георгий Иванов не отрекся от ясновидящей чеканности классического стиха. В этом сочетании музыкальности и классичности – секрет обаяния поэзии Иванова… Поэзия Георгия Иванова воспринимается как траурный марш, под скорбную и величественную музыку которого уходит в сумрак былая Россия…»
Из новой России шли тяжелые вести о репрессиях, о лагерях, о гибели многих писателей и поэтов. Особенно горько переживал Георгий Иванов гибель Мандельштама, друга своей юности. Отсюда его строки:
Мне больше не страшно. Мне темно.
Я медленно в пропасть лечу
И вашей России не помню
И помнить ее не хочу…
Поэт действительно летел в пропасть: болезни и нищета, «старческий дом» на юге Франции. Написанный Георгием Ивановым «Посмертный дневник» – один из самых пронзительных документов, отчеканенный в великолепных стихах. В нем он обращается к прошлому, к Пушкину:
Вы мне все роднее, вы мне все дороже,
Александр Сергеевич, вам пришлось ведь тоже
Захлебнуться горем, злиться, презирать,
Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.
Георгий Иванов скончался, немного не дожив до 64 лет, на больничной койке. Он оставил нам блестящие воспоминания о Серебряном веке: «Петербургские зимы», мрачную и апокалипсическую книгу «Распад атома» (1938), неоконченный роман «Третий Рим» и «Посмертный дневник» (1958) – по существу реквием, моцартианский по музыке, шекспировский – по духу.
Георгий Иванов, воплотивший в своих стихах трагизм существования, по оценке Романа Гуля, был единственным в русской литературе экзистенциалистом, экзистенциализм которого уходит корнями «в гранит императорского Петербурга».