355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Поляков » По ту сторону вдохновения » Текст книги (страница 7)
По ту сторону вдохновения
  • Текст добавлен: 13 апреля 2020, 09:30

Текст книги "По ту сторону вдохновения"


Автор книги: Юрий Поляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

На некоторое время я стал признанным экспертом по части плотской любви. А предложенная персонажем повести Иванушкиным исконная классификация мужских достоинств (щекотун, запридух, подсердечник, убивец) передавалась из уст в уста. Школьные учительницы сетовали: мол, очень хотим включить вашу повесть в список внеклассного чтения, но боимся смутить подростков смелыми сценами. Хотя с сегодняшней точки зрения ничего там предосудительного, по-моему, нет. Ну, подумаешь, влюбленные называют альковные эксперименты «введением в языкознание», а естественную усталость после объятий «головокружением от успехов». Я не хотел оскорбить нравственность, я просто хотел вернуть в литературу плоть и здоровое раблезианство. Вот кусочек из моей статьи, опубликованной на страницах «Иностранной литературы» в рамках дискуссии о романе «Любовник леди Чаттерлей».

«…Но давайте снова обратимся к отечественному опыту!.. Что мы все, право, про импорт да про импорт! В советской литературе, по-моему, происходило следующее: представьте себе страну или даже планету, где самое неприличное – это вслух говорить о пище и даже намекать на то, что люди вообще едят. Вот такие странные нравы! Теперь вообразите себе литературу этой планеты. Тот факт, что в художественных произведениях действуют полноценные герои, а не дистрофики, неизбежно должен наводить читателей на мысль об их питании. Читатели, конечно, догадываются, что он, герой, заторопившись после службы домой, хочет (о, я краснею!) плотно поужинать или что он, герой, любит свою жену (и как только язык поворачивается!) за ее умение прекрасно готовить… И я воображаю, какая буря поднялась, если бы автор попытался написать, что герой выходит из столовой, вытирая после еды губы! Но самое удивительное заключается в том, что изящная словесность этой планеты ломится от сочинений, посвященных страданиям голодающего человека! Думаю, нет нужды продолжать весьма прозрачную аллегорию: для того чтобы попасть на эту удивительную планету, не нужно никуда летать – достаточно зайти в библиотеку. Писатели, все-таки обращавшиеся к эротическим проблемам, выглядели в нашей литературе поистине как инопланетяне. Напомню, что сексуальная заостренность некоторых вещей, вошедших в свое время в “Метрополь”, возмутила “общественность” чуть ли не больше, чем сам факт создания неподцензурного альманаха…»

А вот еще оттуда же:

«Если главный долг людей – стать исправными винтиками в отлаженной государственной машине, то у людей все должно быть одинаково – и душа, и тело, и одежда, и мысли… Чтобы общественное всерьез встало над личным (а только на основе такого мировоззрения может работать тоталитаризм), нужно объявить личное, куда входит и интимная жизнь, чем-то низким, малодостойным, даже постыдным. Боже, да появись в те времена какой-нибудь Лысенко от сексологии и предложи способ размножения советских людей при помощи социалистического почкования, его ждала бы такая слава и такая любовь власть предержащих, в сравнении с которыми триумф приснопамятного Трофима Денисовича с его дурацкой ветвистой пшеницей показался бы детским лепетом на лужайке!»

Мне, конечно, неловко сегодня за ту прямодушную перестроечную риторику, но из песни слова не выкинешь. Все мы тогда черпали окончательные знания из журнала «Огонек», возглавляемого быстроглазым Коротичем. Особенно чувствую свою вину перед памятью академика Лысенко, который вел себя в научной борьбе гораздо принципиальнее и порядочнее, нежели его оппоненты – генетики. Во всяком случае, такой вывод следует из рассекреченных архивов НКВД-КГБ. Кстати, некоторые его идеи и выводы, объявленные прежде чепухой, нынешние исследования на новом научном уровне подтвердили.

3. Почему Снежкин не снял «Апофегей»

Но еще раз отмечу: именно человеческая, любовная линия в «Апофегее» взволновала массового читателя. И вот тогда Студия детских и юношеских фильмов имени Горького решила экранизировать, а Академический театр имени Маяковского – инсценировать «Апофегей». Соответственно мной были написаны сценарий и пьеса. Сценарий начинался так: 1990 год. Надя Печерникова, уехавшая с мужем в Америку и вылечившая там сына, прилетела на побывку в Москву. Случайно попав на какой-то организованный стихийный митинг в поддержку свободы, она с изумлением обнаружила на трибуне среди борцов за демократию и своего бывшего возлюбленного Чистякова, и Убивца, и доцента Желябьева… Напомню, все они были еще недавно верными солдатами партии. Надя стоит, слушает, удивляется и вспоминает все с самого начала. Теперь вспоминает она, а не Чистяков. Понимаете?

Заканчивался 1990-й – предпоследний год советской цивилизации. Запуск картины задерживался, потому что Сергей Снежкин, прославившийся фильмом «ЧП районного масштаба», сначала возил полузапретную ленту по стране, а потом замешкался на другой постановке и оттягивал начало запуска картины. Но и я, и руководство студии хотели, чтобы «Апофегей» поставил именно он. К тому же после конфуза с будущим Пазолини – Хусейном Эркеновым – очень боялись промахнуться с кандидатурой постановщика. А старый конь борозды не испортит. Конечно, теперь мне совершенно ясно: это была роковая ошибка, Снежкин просто повторил бы, но с еще большим антисоветским накалом, «ЧП районного масштаба». Кстати, эта лента сейчас с трудом воспринимается, несмотря на хороших актеров, отменную режиссуру и неплохую литературную основу, именно из-за этой политической предвзятости, даже упертости, чего, кстати, в моей повести в помине нет. Но по-другому взглянуть на советскую жизнь он просто не мог, да и сегодня не может. Есть художники, которые периодически сбрасывают некий хитиновый покров и растут, развиваются, усложняются, а есть и такие, что всю жизнь ходят в одном панцире, засиженном мухами.

Замешкался Снежкин еще и потому, что делал кино по киноповести Александра Кабакова «Невозвращенец», хотя его предупреждали, в том числе и я: сделать картину из этого перестроечного мыльного пузыря невозможно. Ни сюжета, ни героя, ни характеров, просто перелицовка американского фильма катастроф вроде «Безумного Макса». После премьеры картины, убедившись в правоте доброжелателей и получив коллективный подзатыльник от критики, Снежкин впал в депрессию, а когда продвинутый Кабаков поднял страшный шум в либеральных кругах и чуть ли не подал на него в суд за нарушение авторского замысла, он запил и отказался от «Апофегея». Несколько раз я участвовал в снятии творческого стресса. Чокаясь со мной, Сергей говорил:

– Ты ведь тоже не всем доволен в «ЧП…»?

– Не всем… – охотно соглашался я.

– Но ты же на меня в суд не подаешь!

– Не подаю…

– Почему?

– Потому что я светский человек.

– Да иди ты…

– Будешь снимать «Апофегей»?

– Не могу…

– Тогда и ты иди туда же!

Не мог же я безутешному режиссеру прямо сказать, что «ЧП…» при всех моих претензиях – отличная картина, а «Невозвращенец» – очевидный творческий провал, в котором Снежкин виноват сам. В результате я предложил немедленно отдать картину Станиславу Митину, театральному режиссеру, блестяще поставившему спектакль «Работа над ошибками» в Ленинградском ТЮЗе. К тому же он был просто влюблен в повесть и посоветовал дать вещи название «Апофегей», а не «Вид из президиума». Но пока согласовывали кандидатуру, пока переписывали киносценарий под нового постановщика, начались рыночные реформы, и инфляция мгновенно сожрала отпущенный бюджет. За эти еще недавно огромные деньги теперь можно было разве что накрыть прощальный стол съемочной группе. Студия детских и юношеских фильмов стала стремительно превращаться в шарашку с необъятными складскими помещениями. В огромных съемочных павильонах при желании можно было, разобрав на блоки, спрятать даже пирамиду Хеопса.

Параллельно разворачивался мой театральный роман с режиссером Андреем Гончаровым. Многоопытный главреж Маяковки очень хотел заполучить на свою сцену слегка подернутую паутиной классики, что-нибудь остросовременное. Но он также понимал, что «Апофегей» – это довольно дерзкий вызов партии, уже слабевшей день ото дня, но еще способной перекусить худенькую творческую шейку любому худруку Гончаров тактически медлил, выжидал, делал мне мелкие замечания, хвалил, и я, как юнец, вдохновленный обещающим девичьим поцелуем, мчался дорабатывать пьесу, после чего завлит с пушкинской фамилией Дубровский, в очередной раз восхитившись моим литературным даром, уверял, что вещь можно ставить прямо сейчас, если подработаю еще пару сцен. Обычная театральная разводка.

Так продолжалось до самого путча. Когда же восторжествовала демократия, Гончаров оказался в еще более трудном положении. Постановку, где партийный функционер выведен неплохим, даже страдающим человеком, могли воспринять как прямой вызов новой власти, объявившей всех нераскаявшихся коммунистов монстрами. Ведь первые месяцы всерьез готовились к суду над КПСС и люстрациям. Потом, правда, сообразили, что если из демократической верхушки удалить всех бывших коммунистов, то там не останется никого. Беспокоило мудрого Гончарова и другое обстоятельство: все помнили, с кого я списал своего БМП. Всепьянейший прототип как раз въехал в Кремль, и начался всешутейший период нашей новейшей истории. Одним словом, в Театре имени Маяковского «Апофегей» так и не поставили.

4. ФЭ и БЭ

Довольно часто читатели, журналисты и просто знакомые спрашивают меня, как я придумал слово «апофегей», ставшее не только названием моей повести, но и вошедшее, к вящей гордости автора, в активный словарь современного русскоговорящего, а точнее, русскодумающего читателя. В моем письменном столе в специальной папке хранится множество вырезок из газет. На некоторые материалы я наткнулся сам, просматривая по обыкновению издания самой разной ориентации – от «МК» до «Завтра». Другие из городов и весей мне привезли или прислали знакомые, а то и незнакомые люди. Например, статья в центральной газете о событиях октября 1993 года в Москве называлась «Апофегей всероссийского масштаба». Лучше не скажешь.

Когда меня спрашивают, откуда взялось слово «апофегей», я обыкновенно рассказываю – в зависимости от настроения – одну из придуманных баек:

– услышал на улице…

– сконструировал, листая словарь иностранных слов…

– мне подарила его одна интеллигентная дама в благодарность за ночь любви и т. д.

Дошло до того, что я, человек впечатлительный, и сам стал верить в каждую из этих версий. Но байка хороша для устного жанра или застольного трепа, а когда пишешь что-то вроде мемуаров, невольно настраиваешься на серьезный лад. К тому же по образованию я филолог, имею некоторые труды по истории фронтовой поэзии и скромную ученую степень. Беллетрист и филолог во мне состоят почти в тех же отношениях, что и небезызвестные мистер Джекилл и мистер Хайд из повести Стивенсона.

Поясню: мое филологическое эго, в дальнейшем именуемое ФЭ, – существо весьма желчное и скептическое. Скажем, мое беллетристическое эго, именуемое в дальнейшем БЭ, садится за стол, кладет перед собой чистый лист бумаги (теперь уже – открывает новый файл) и начинает:

«…Когда, сурово улыбнувшись, БМП закончил свое вступительное слово и, переждав аплодисменты, предложил считать научно-практическую конференцию открытой…»

Тут мое ФЭ издевательски фыркает: «Еще и на голосование поставь, Бабель! Никто, понимаешь, кроме тебя не догадается, что ты пародируешь “партийно-производственный роман” эпохи соцреализма! И вообще, чем марать бумагу, лучше полежи и почитай Бунина: и для тебя полезней, и для мировой литературы…» Кстати, моя литературная судьба в чем-то схожа с бунинской, нет, не в смысле дарования, скорее речь идет о том промежуточном положении, в каком автор «Темных аллей» пребывал в отечественной словесности. Сейчас трудно поверить, но тогдашняя передовая критика относилась к Ивану Алексеевичу весьма прохладно и в отличие от читателей никогда не ставила его в первые ряды, как Горького, Куприна, Андреева, воспринимая автора «Деревни» неким талантливым литературным обозником… Ну в самом деле, за что можно было в ту пору получить похвалу критики? За ярое новаторство. А Бунин как раз не только придерживался классической формы, но и относился к декадентам с клокочущей ненавистью. В любимцы рецензентов можно было попасть за передовые общественные и политические взгляды, как Горький или Вересаев. Однако Иван Алексеевич был идейным ретроградом, последним певцом уходящего дворянства. Он с удовольствием, в отличие от Чехова, принял членство в Императорской академии. Он, в отличие от Ходасевича и Замятина, ни дня не сотрудничал с большевиками, сразу же прокляв их инородческую власть в «Окаянных днях». В общем, делал все, чтобы его возненавидела передовая литературная общественность.

Но читают-то, спустя век, его, а не тех, других, живших, думавших и творивших по всем правилам тогдашнего прогрессивного канона. Именно бунинский опыт вкупе с великим и могучим русским языком утешает и вдохновляет меня в минуты уныний и сомнений. А они, конечно, меня одолевали и в конце 1980-х, ведь критика встретила «Апофегей» чуть ли не в штыки. Так, в статье «Динамика конъюнктуры» критик Г. Соловьев писал: «На мой взгляд, художественная ценность этого опуса весьма скромная. Это “обличительная” трафаретка с этакой эротической приманкой, как и все творения Полякова, рожденные конъюнктурой, с заметным пристрастием к “жареному”, обывательски сенсационному…» Заметьте, «конъюнктурой» объявляется практически единственное в тогдашней литературе сатирическое изображение нового лидера сбитой с толку нации. А всеобщий восторженный «запридух» по поводу БМП, въехавшего в Кремль, – это, выходит, проявление тонкой неординарности? Как говорил мой покойный соавтор Петя Корякин, дурят нашего брата!

Но вернемся к моему капризному ФЭ. Под таким дотошным контролем написать что-то путное абсолютно невозможно, поэтому на период создания текстов, достойных нашего изумляющего времени, свое ФЭ я строго изолирую и выпускаю на свет, когда готов второй или третий вариант и рукопись нужно прочитать свежими, незамыленными глазами. Собственно, заключительная часть творческого процесса представляет собой нудную работу филолога над ошибками беллетриста. В общем, БЭ скромно опускает глаза, а ФЭ, кривясь, читает и правит, иногда в порядке высшей похвалы бросая: «Вот это вроде ничего…»

Правда, маху иногда дает и ФЭ, особенно если это не связано напрямую с его основной профессией. Например, уже после публикации «Апофегея» в «Юности» одна вдумчивая читательница в своем письме упрекнула меня в том, что в отличие от большинства русских женщин героиня повести Надя Печерникова носила под сердцем ребенка не девять, но одиннадцать месяцев. Я бросился к первоисточнику – так и есть: в пятом варианте было изменено время действия, но осталась по недосмотру одна сезонная деталька в любовной сцене. Она-то, деталька, и позволила высчитать этот, прямо скажем, затянувшийся срок плодоношения. В оправдание ФЭ проворчало, мол, оно филолог, а не гинеколог.

Что и говорить, реалисту гораздо тяжелее, чем, скажем, постмодернисту. Этот всегда сошлется на «принцип нон-селекции», благодаря которому полное отсутствие литературных способностей можно объявить особой разновидностью таланта. Реалисту же деваться некуда, он обязан быть точным и по возможности достоверным. Кстати, однажды мое ФЭ пришло к выводу, что БЭ вкупе с его скромным творчеством точно укладывается в определение «гротескного реализма», каковой, по мнению Бахтина, торжествует в литературе в пору ожесточенной борьбы нового со старым. Я высказал эту мысль в каком-то интервью. Некоторое время спустя один из немногих критиков, ко мне расположенных, сообщил в статье, что после мучительных размышлений он осознал: проза Ю. Полякова относится к именно «гротескному реализму». Я вынужден был согласиться с озарением критика. Кстати, мое ФЭ, подумав, пришло к выводу, что «гротескный реализм» автора по-настоящему оформился именно в «Апофегее», хотя элементы его есть и в ранней прозе – в «Ста днях до приказа», «ЧП районного масштаба» и «Работе над ошибками»…

5. Кто придумал «Апофегей»

Но вернемся к истории появления слова «апофегей», давшего название повести. Поначалу, напомню, повесть именовалась «Вид из президиума» и задумывалась как разоблачение мрачной жизни партийного аппарата. Не могу сказать, что я ненавидел командно-административную систему, которая лично мне ничего плохого не сделала, если не считать того, что завела страну в тупик. Впрочем, какой тупик тупее, советский или постсоветский, еще вопрос…

У меня среди партийных функционеров было довольно много приятелей. Любопытная деталь: когда мы общались неформально (то есть выпивали и закусывали), мои друзья выражали самое горячее неприятие «застоя» и командно-административной системы, хотя именно они были ее винтиками и шпунтиками. Они-то ее и развалили, раздербанили, растащили, а не диссиденты во главе с Солженицыным и Сахаровым, влиявшие на жизнь огромной державы примерно так же, как комары влияют на кровообращение медведя. В начале 1990-х в одной из статей я вообще предложил такое определение: «Перестройка – это мятеж партноменклатуры против партмаксимума». Партмаксимумом называлась норма отпуска материальных благ функционерам, установленная в двадцатые годы, когда стало ясно: на смену старым большевикам, тоже, надо сказать, не овечкам в смысле хапнуть, идут новые, молодые и гораздо более прожорливые, вовсю развернувшиеся при нэпе. Помните, партиец Гусь в «Зойкиной квартире» неосторожно размахивает пачкой червонцев, за которую его потом и зарезал китаец. Откуда у него такие деньжищи, когда страна голодает, а зарплата квалифицированного столичного рабочего три-четыре червонца? Нэп-то из-за того и грохнулся, что большинство могло лишь смотреть на витрины. Да еще, как на грех, нэпманами вдруг оказались по преимуществу не родные захребетники Сидоры Ивановичи да Харлампии Тихоновичи, а чужаки с мудреными фамилиями. Среди населения, даже лояльного к большевикам, поползло опасное недоумение: «За что боролись?» Пришлось эксперимент сворачивать от греха…

В «Апофегее», если брать социально-исторический аспект текста, как раз и описан период тихой подготовки номенклатурой этого мятежа против партмаксимума. Однако, начиная повесть как очерк нравов партийных аппаратчиков, я где-то в середине работы понял, что пишу совершенно о другом – о своем ровеснике, пошедшем во власть. А власть – это всегда власть, и не важно, как она называется – горком или гордума, ЦК КПСС или администрация президента. Оказалось, я пишу о том, что происходит с человеком, если он всерьез начинает карабкаться по лестнице, ведущей вверх, рассказываю о том, чем он должен пожертвовать, от каких чувств и принципов отказаться. И прежде всего он должен отказаться от такого непредсказуемого, непросчитываемого и нерегламентированного чувства, как любовь. Выбор между любовью и властью древнейший. А выбор Антония, последовавшего за Клеопатрой себе на погибель, – редчайший в истории. Вот почему, кстати, повести предпослан эпиграф из Библии.

Обычно спрашивают, насколько мои книги автобиографичны. Конечно же, они автобиографичны, но не настолько, чтобы наскучить читателям. Если жизнь человека – поле, то литература – венок, и от автора зависит, какие именно цветы-травы сорвать и в него вплести. Сознаюсь, на определенном этапе у меня были все шансы сделать редкую партийно-писательскую карьеру. Я отказался от заманчивых предложений не потому, что нечестолюбив, а потому, что мое честолюбие в другом. Кстати, эта формула принадлежит не мне, а Чаковскому. Эдуард Брокш рассказывал такой случай из своей жизни. Он работал в «Литературной газете», пописывал пьесы, и вдруг одна из них, про Чарли Чаплина, пошла по стране, появился литературный заработок, и Брокш решил оставить газетную поденщину. Написал заявление и отправился к тогдашнему главному редактору Чаковскому, который, дымя хорошей сигарой, скользнул по заявлению и процедил:

– Эдуард, вы прекрасный сотрудник, я вас очень ценю и готов предложить должность старшего корреспондента. Вы будете получать на тридцать пять рублей больше.

– Александр Борисович, я благодарен вам за предложение, но все-таки хотел бы уйти…

– Я вас понял. Ладно, поработаете старшим редактором, а после Нового года уходит на пенсию заместитель заведующего отделом. Пойдете на его место и будете получать на сто рублей больше…

– Спасибо, но я все-таки…

– Эдуард, надо быть реалистом. Заведующим отделом я вас назначить никак не могу. Вы не член партии. Но я готов поговорить в райкоме, чтобы на вас выделили квоту. Через годик-полтора будете получать…

– Да при чем тут деньги, Александр Борисович, я драматург, я хочу сосредоточиться на моих пьесах…

– Ах, вот в чем дело! Значит, ваше честолюбие не здесь? Что ж вы мне голову морочите, так бы сразу и сказали! Вот, пожалуйста, получайте расчет! Творческих вам успехов! – И Чаковский золотой паркеровской ручкой написал наискосок: «Не возражаю».

Очень важно понять, и как можно раньше, где твое честолюбие. Я, к счастью, быстро сообразил: вид на жизнь из президиума – гибель для писателя. Примером может служить судьба Фадеева, очень талантливого человека, пошедшего в большую власть. В предсмертном письме он ругал эту власть, погубившую его талант, мол, я всю жизнь простоял на часах возле, как выяснилось, нужника. Но почему та же советская власть, погубив или осложнив жизни Платонова, Булгакова, Мандельштама, Шолохова и многих иных, не погубила их таланта? Ответ очевиден: борьба за власть, пусть даже в писательском союзе, и творчество черпают душевную энергию из одного источника, и на два дела этой энергии обычно не хватит.

Итак, я писал о своем ровеснике, вляпавшемся во власть. Именно вляпавшемся, ибо Чистяков не Иванушкин и патологического желания сделать карьеру любой ценой у него нет. Другое дело, когда Случай втягивает тебя в Игру, когда ставки сделаны и диктует азарт. Замечу, что отъявленные карьеристы вроде Убивца в стабильные времена отсеиваются на самых первых этапах, ибо очень торопятся и свинячат без разбору. На моих глазах так «сгорели» несколько перспективных деятелей. В стабильные времена побеждают все-таки Чистяковы. Но в период смут и больших социальных неразберих торжествуют Убивцы. В 1991-м наступило их время. Боже, скольких людей, изгнанных за нечистоплотность из партийных структур, я увидел в 1990-е среди реформаторов! Некоторые даже отсидеть успели, и не за политику разумеется.

Но вернемся все-таки к тому как я придумал слово «апофегей». Сначала я должен подтвердить: рассказы писателей о том, что не они руководят действиями героев, а герои руководят их сочинительством, – сущая правда. К примеру, Надя Печерникова задумывалась как достаточно быстротечный персонаж, одна из мимолетных утрат карьерного Чистякова на пути к зияющим высотам власти. В результате она стала главной героиней повести, оттеснив даже Чистякова. Почему? Наверное, потому, что, когда я придумывал Надю, сосредоточив в ней черты нескольких дам, оставивших след в моей душе, мне хотелось написать такую женщину, которую невозможно разлюбить и невозможно забыть навсегда, если она вдруг разлюбила тебя. Мне хотелось соединить старомодную утонченность и изящество с современной раскованностью, хотелось сопрячь острый, насмешливый ум с добротой и доверчивостью… Удалось ли мне это, судить, конечно, читателю, но сам я влюбился в нее настолько, насколько автор может влюбиться в свой персонаж. И если бы, подобно Пигмалиону, мне удалось превратить Надю из литературной героини в живую женщину, за последствия ручаться трудно…

Но вот мы уже вплотную подошли к подлинной истории появления «апофегея», ведь именно с помощью этого словечка Надя Печерникова выражала свое отношение к кафкианским несуразностям нашей жизни. Именно она, Надя, придумала это слово, составила из «апофеоза» и «апогея», в результате чего и получился неологизм с той самой фигой, которую многие десятилетия мы держали в кармане. Когда же пришли исторические времена, оказалось: самое большее, на что мы способны, вынуть эту фигу из кармана, рассмотреть и снова спрятать. И действительно, в катастрофической для Отечества ситуации мы так ничего и не смогли предложить ни себе, ни другим, кроме осточертевшей борьбы между все теми же – Иванушкиным, БМП и Чистяковым.

Я размышлял о том, почему словечко «апофегей» так легло на народную душу, и, кажется, понял. Что означает восклицание «апофегей!»? Ничего. Это реакция неглупого, все понимающего человека на происходящее. Все понимающего, но ничего не могущего или не желающего сделать. Собственно, небывалая концентрация в обществе апофегистов (еще их называют пофигистами) и привела к краху советской цивилизации. Роли апофегистов в новейшей отечественной истории посвящен мой большой роман «Замыслил я побег…», вышедший в свет в 1999 году. Правда, там герой-апофегист фигурирует под названием «эскейпер», но суть от этого не меняется…

Впрочем, хватит, хватит уже увиливать от прямого ответа на вопрос о происхождении названия повести! Дело было так:

«…Чистяков не вслушивался в завязавшийся спор, он, рискуя нажить косоглазие, старался получше разглядеть новую аспирантку: у нее были смуглое лицо, нос с горбинкой и странная манера прикусывать нижнюю губу для того, чтобы скрыть ненужную улыбку… “Апофегей”, – наклонившись к Чистякову, доверительно прошептала Надя. “Что?” – не понял Валера. “Я говорю, у вас здесь всегда так?” – “Почти всегда…” – “Полный апофегей!”»

Вот и все. Честное слово!

6. Двадцать лет спустя

На этом я поставил точку в 1995 году когда писал предисловие к шестому изданию «Апофегея». Мне казалось, к этому тексту я больше не вернусь, но жизнь горазда на сюрпризы, о чем и будет дальнейший рассказ.

По моим наблюдениям, в жизни чаще выигрывают умеренные неудачники, умеющие использовать второй или даже третий шанс. Счастливчики так привыкают к джокеру, что потом и не знают, куда его пристроить. Мне почти никогда не фартило с первого раза. В азартные игры вообще не везет. Однажды Павел Гусев позвал меня в казино, кажется, в Берлине. Я ответил, что не играю, так как мне никогда не везет. «Пойдем! Я тебя научу…» – «За твой счет!» – «Договорились». Я долго по его системе ставил фишки на самые разные сегменты и цвета рулетки, но ни разу не выиграл. После двадцатой попытки Гусев, посмотрев на меня с долгим интересом, согласился: «Да, тебе нельзя играть!»

Но иногда удача улыбается и мне. Телеканал «Россия» задумал снять мини-сериал, экранизировав какое-нибудь произведение современного автора. Ну нельзя же все время показывать в эфире, как менты меряются стволами с бандитами, а молоденькие провинциалки, простодушно «залетев» в момент потери невинности и посидев немного в тюрьме, выходят на волю, а потом и замуж за долларовых миллионеров, скромных и простых, будто сельские терапевты. Я дал телевизионщикам на выбор несколько вещей – остановились на «Апофегее».

Кому доверить постановку, такой вопрос передо мной даже не стоял. Конечно, Станиславу Митину, с которым я все эти годы поддерживал отношения. Именно он должен был после деморализованного Снежкина ставить «Апофегей» на Студии имени Горького в 1991-м. Выяснилось, за двадцать лет Стас нисколько не охладел к сюжету и с радостью согласился. Сценарий написали быстро, договорившись о главном: мы делаем честную ленту про сложные времена, а не выдумываем напраслину, как авторы фильмов ужасов про «совок», где приличный с виду партократ по ночам пьет кровь младенцев. Мы кое-что взяли из нашего давнего сценария, не отказавшись от мысли в конце показать сегодняшнюю жизнь героев. Но теперь с момента расставания Нади и Чистякова прошла целая жизнь. И мы придумали.

Сначала Валерий Павлович видит по телевизору интервью со знаменитым американским шахматистом по имени Дмитрий Смелкофф. Это – его сын. Кстати, интервью у молодого гроссмейстера берет бородатый репортер в клетчатом пиджаке, развязный и загорелый, как большинство спортивных журналистов. Эту роль доверили мне, и я, кажется, справился за отпущенные мне двадцать секунд. Потом зритель видит Чистякова в его большом кабинете, украшенном гербовым орлом, там же сидит на гостевом стуле и Убивец. Судя по разговору с давним другом, Иванушкин стал крупным бизнесменом. Оба явно хотят заработать за счет казны. И договариваются. А вернувшись в свой крутой особняк и выслушав Лялин рассказ о проигранном теннисном поединке, Чистяков находит в свежей почте открытку от Нади с сообщением, что у него в Америке родился внук. Я хотел, чтобы в конверте была еще и фотография черного младенца, но Митин не поддержал. Вот так, в 2012-м, закончилась история, написанная мной в 1989-м.

Остается добавить, что в картине сыграли отличные актеры: Маша Миронова, Даниил Страхов, Виктор Сухоруков, Аглая Шиловская… Фильм с успехом прошел на канале, имел хорошую прессу, если учесть, что в либеральных изданиях меня вообще не рекомендовано упоминать. Любопытную и неожиданную для меня, автора, трактовку отношений между главными героями я прочитал у Ольги Яриковой: «…конфликт лежит намного глубже: это конфликт человека, лояльного к системе, хотя и признающего ее недостатки (таким нынче, из далекого далека, видится герой повести Валерий Чистяков), и человека, не приемлющего систему ни в каком виде и усматривающего в ней исключительно подавляющие и карательные функции и маразматические, достойные осмеяния черты (такова Надя Печерникова, героиня, с которой не складывается общая судьба у Чистякова). Думается, что этот конфликт – не конфликт подлеца и преданной им подруги, но конфликт двух мировоззрений, которые ни при каких обстоятельствах не могут примириться.

Надежда Печерникова – решительная, уверенная в себе и своей правоте женщина – смотрит на возлюбленного несколько свысока, с высоты своей правды, которую она принимает за истину. Эту ее черту убедительно передала в одноименной картине Мария Миронова. Ее героиня не готова поступаться ради Валерия своими взглядами, не готова даже просто смолчать. А ведь именно из-за ее невоздержанности на язык у них происходит конфликт: когда Чистяков, находясь в ГДР, сказал тост про дружбу, разрушающую стены, ехидная Надя придала его словам политический смысл, мол, речь шла якобы о Берлинской стене, сделала это прилюдно, что едва не стоило ему карьеры. Надя умна и образованна, но ей не приходит в голову, что окружающие не обязаны разделять ее радикальные взгляды на советское общество, и именно ее свобода от любых рамок делает несчастной их любовь. Естественно, что после истории, так явственно обнаружившей разницу мировоззрений, они уже не могли быть вместе…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю