355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Поляков » По ту сторону вдохновения » Текст книги (страница 8)
По ту сторону вдохновения
  • Текст добавлен: 13 апреля 2020, 09:30

Текст книги "По ту сторону вдохновения"


Автор книги: Юрий Поляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Пожалуй, так оно и есть, ведь, как известно из литературоведения, художественный образ всегда шире авторского замысла… Думаю, когда выбросят на свалку, точно одноразовую посуду, большинство нынешних сериалов, блокбастеров и даже фестивальных фильмов, а к советской эпохе начнут относиться по справедливости, нашу ленту будут часто показывать, ибо мы сделали кино, честное по отношению к той жизни.

В заключение хочу сказать, что у моей повести странная судьба. Люди из власти не любят ее за то, что я слишком бесцеремонно заглянул в душу, искаженную жаждой повелевать себе подобными. Собратья по перу – и либералы, и патриоты – не могут мне простить, что их книги, разоблачительные или охранительные, не одолели перевал, отделивший нас от советской цивилизации, или же затерялись в гнилых окололитературных джунглях 1990-х. А моя повесть преодолела и не затерялась. Критики не могут себе, а главное, мне забыть, что они не оценили мою вещь по выходе в свет, сочтя ее перестроечной однодневкой и возведя в шедевры тексты, которые теперь и читать-то совестно. Зато мой «Апофегей» и четверть века спустя все так же мил читателям, выдержав более 20 переизданий. Теперь он мил еще и зрителям. Разве не обидно?

1995, 2017

Моя «Парижская любовь…»

1. На экспорт

Должен сознаться, сначала я хотел назвать повесть иначе – «Французская любовь». Мне очень нравилась двусмысленная пикантность такого заглавия. Я взялся за эту вещь после выхода повести «Апофегей» (1989), про которую один из критиков написал, что она сильна «не только разоблачительной сатирой на партийных карьеристов, но и яркими, смелыми эротическими эпизодами». Конечно, сегодня дерзкими сочтет их разве человек, впавший в 89-м году в летаргию и очнувшийся в наши дни. Нынче к эротике попривыкли, как к витринам, заваленным аппетитной на вид, но почти несъедобной колбасой. Однако в те годы за номером «Юности» с «Апофегеем» в библиотеках стояла очередь, всем хотелось эротики. Подумать только, молодая, еще не расписанная пара, оба аспиранты-историки, уединяются в отсутствие родителей на квартире и разучивают позы из индийского трактата «Цветок персика».

Впрочем, все по порядку.

К тому времени, побывав «могильщиком комсомола», «очернителем советской школы» и «клеветником армии», я вдруг стал неожиданно для себя еще и «сокрушителем советской бесполости». Сегодня, когда мне попадаются на глаза статейки (в том числе и мои) тех бузотерских лет, я поражаюсь тому как мы были жестоки и несправедливы к обществу в котором не очень худо и не так уж бедно жили. Почему-то общество, где никто не голодает, но многого не хватает, казалось нам чудовищным. А разве социум, где все есть, в том числе и голодные, справедливее? В самом деле, какими бы бесполыми ни выглядели граждане СССР, а население тем не менее постоянно увеличивалось. Зато в наше чрезвычайно сексуальное время народ убывает со скоростью миллион человек в год. Во всяком случае, убывал до последнего времени.

В ту пору казалось, если сильно пошуметь, то жизнь в целом сразу станет богаче, а половая жизнь в частности – ярче, глубже и содержательнее. Увы, воспитанные на идее неотвратимого, как смерть, прогресса, мы не понимали, что жизнь гораздо проще ухудшить, нежели улучшить, а от чрезмерного шума, по примеру библейского Иерихона, могут и стены рухнуть. Собственно, это и произошло в 1991 году, вскоре после того как «Юность», возглавляемая в ту пору Андреем Дементьевым, опубликовала «Парижскую любовь Кости Гуманкова». Любопытно, что государства рушатся от «сытых бунтов» чаще, нежели от голодных…

Но теперь – ближе к теме. Кажется, в конце 1989 года мне позвонила Алла Шевелкина, переводчица, сотрудничавшая с журналом «Либерасьон». С ней я познакомился за пару лет до этого, когда она приехала в Переделкино со съемочной группой французского телевидения, чтобы взять интервью у писателей. Сначала беседовали с Окуджавой на его даче, а потом позвали и меня – молодежь. Бард был суров и требовал разгона Союза писателей, стесняющего свободу творчества. Я к тому времени был уже не столь радикален. Когда мы вышли на улицу французский журналист спросил меня, а Алла перевела:

– Скажите, кому принадлежит дача, где живет мсье Окуджава?

– Союзу писателей.

– Но ведь тогда он лишится дачи! – изумился рассудительный галл.

– Булат Шалвович, видимо, полагает, что дачу ему оставят в благодарность за ликвидацию Союза писателей, – с улыбкой ответил я и поймал на себе удивленный взгляд Аллы.

И вот теперь, позвонив, Шевелкина сообщила, что знаменитое издательство «Галлимар» ищет современные русские романы, где события так или иначе связаны с Францией. «Нет ли у вас чего-нибудь такого?» – «Есть!» – бодро отозвался я, соврав лишь отчасти. Мне давно уже хотелось написать что-нибудь трогательное и смешное о советских людях за границей, ибо я, спасибо комсомолу и Союзу писателей, выезжал за рубеж и насмотрелся там всякого. Но замысел я откладывал, колебался, в какую страну отправить будущих моих героев. И во время телефонного разговора с Аллой меня осенило – в Париж! Любовь в Париже казалась вершиной изысканной романтики.

«Подумаешь»! – молвит читатель, наслышанный, что сегодня набережные Сены оглашаются пьяными матюками новых русских гораздо чаще, чем звуками, которые издают не чуждые алкоголя франкофоны. Но я прошу вернуться в 89-й год, когда выезд за рубеж для многих был чем-то средним между рейдом в тыл врага и ознакомительной экскурсией по райским кущам. Мне к тому времени удалось побывать в разных странах. Я очень хорошо помнил тот холодок в груди, когда руководитель группы, насосавшись валидола, совершенно серьезно обещал за опоздание к месту сбора делегации сделать меня «невыездным» навсегда. Он ведь мысленно записал меня в невозвращенцы и готовил оправдательную речь, чтобы парткомиссия ограничилась вынесением ему выговора без занесения в учетную карточку.

Помню забавный случай. Проведя дни журнала «Юность» в Германии, мы возвращались домой через Франкфурт-на-Майне, а аэропорт там такой огромный, что обслуживающий персонал разъезжает на велосипедах. Ну и понятно, магазинов беспошлинной торговли там столько, сколько тогда не было во всей Москве. Как стало известно позже, две редакционные дамы из нашей делегации в сопровождении фотокорреспондента заблудились в дебрях западного изобилия и опоздали к вылету. В те годы из-за первых терактов ввели новый порядок посадки на самолет. У трапа на специальных многоярусных стеллажах стоял весь зарегистрированный багаж. Каждый пассажир, перед тем как взойти на трап, указывал на свой чемодан, а полицейский внимательно сверял оторванный корешок с биркой. Тогда наивно считали, что никто сам себя взрывать в воздухе не станет. Лишь после этого твой багаж по транспортеру попадал во чрево самолета, а ты мог занять свое кресло. Постепенно стеллаж опустел, и на нем остались лишь знакомые мне баулы пропавших членов делегации. Сначала экипаж переговаривался с кем-то по рации, потом советовался с прибывшим начальством, затем ко мне подошел сотрудник «Аэрофлота» и спросил:

– Это были ваши коллеги?

– Да, мои… были… – осторожно подтвердил я, зная, что «коллегами» их можно считать, пока они не попросили политического убежища за рубежом.

– Мы больше не можем ждать! – пожал плечами аэрофлотовец.

И мы взлетели. Тогда еще в самолетах на международных линиях можно было курить, а наливали, пока ты мог выпивать. Некоторые основательно расслабившиеся граждане, пуская в мою сторону табачный дым, громко обсуждали нештатную ситуацию.

– Слышали, трое умных журналистов слиняли?

– А этот?

– А этот дурак возвращается…

В Шереметьево-2 в сравнении с Франкфуртом тесном, как садовый домик, ожидая багаж, я вдруг столкнулся с Андреем Дементьевым, тоже прилетевшим откуда-то. Всегда веселый, загорелый и белозубый, он обрадовался, стал расспрашивать, как прошли встречи с немецкими читателями, где мы были, что купили, сколько свиных ног с пивом осилили. Потом, живо озираясь, спросил:

– А где девчонки?

– Остались… – машинально ответил я.

– Как остались? – Он посерел, словно архивный листок, и его рука взялась за сердце.

Глагол «остаться» по отношению к загранкомандированным имел только одно значение – «выбрать свободу». А это скандал на весь мир и большие неприятности, ибо руководитель нес персональную ответственность за возвращаемость своих подчиненных из-за рубежа.

– В смысле опоздали. Скоро прилетят! – поняв свою оплошность, пояснил я.

Живые оттенки вернулись в лицо главного редактора, и он с облегчением выругался, пообещав впаять всем опоздавшим по выговору.

Да, путешествие за рубеж в ту пору таило в себе серьезные опасности. О, как же трепетало мое сердце, когда я проносил через таможню мимо бдительных стражей затаившиеся в душных недрах набитого чемодана бунинские «Окаянные дни»! Страну с истошной бдительностью оберегали от эмигрантских книжек, а надо бы беречь от книжников и фарисеев с партбилетами в карманах. Кто знает, может быть, эта осточертевшая всем бдительность и была задумана исключительно для того, чтобы всем осточертеть?

2. Наши за границей

Тема «русские за границей» – одна из самых распространенных в отечественной литературе. А какие авторы! Карамзин, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Достоевский!.. Читая их, я, советский человек не в самом худшем смысле этого слова, поражался тому, как спокойно и уверенно чувствовали себя за границей наши классики и их герои. После революции ситуация изменилась: русские за границей жили, как правило, не очень хорошо. Даже лауреат Нобелевской премии Бунин не жировал, а бывшие офицеры были счастливы, достав в Париже место таксиста. Правда, некоторые благодаря природной русской сметке поднялись, разбогатели, но вот беда: их дети чувствовали себя уже полурусскими, а внуки – совершеннейшими французами. Грустно видеть Рюриковичей, которые наезжают в Москву на званые обеды и, грассируя на каком-то вороньем суржике, признаются в любви к своим предкам. А помните, как в 1990-е нам прочили в цари юношу Романова – толстомясого чернявого киндера, ни бельмеса не понимавшего по-русски?

Увы, это наша национальная особенность – склонность к ассимиляции. Русская общность держится не на кровной близости, а за счет внешних скреп и общих целей. Зайдите на свадьбу или юбилей русского и, скажем, кавказца, даже в Москве живущего, окиньте взглядом гостей, и вам многое станет понятно. Для нас утрата государства, в отличие от китайцев, евреев, грузин или армян, равносильна утрате этнической идентичности. Вы никогда не задумывались, почему русские, придя на тот же Кавказ как победители, не нарядили местных джигитов в кафтаны, поддевки, армяки и малахаи, а, наоборот, стали одеваться в черкески с газырями и папахи? В Средней Азии жившие там русские поэты с гордостью угощали меня не щами, а пловом. Доблесть они видели не в том, чтобы навязать свой образ жизни местным, а в том, чтобы освоить чужие обычаи. Потому-то мы такие большие – от Смоленска до Курил, но по той же причине, чуть что, начинаем разваливаться. Нашей бочке нужна не затычка, а стальные государственные обручи.

Конечно, во время написания «Парижской любви…» я о таких вещах еще не думал. Озаботился я этим позже, в 1990-е, когда была предпринята вторая после 1917 года попытка дерусификации в нашей стране, когда слово «русский» исчезло из эфирного обихода, а носители коренной идентичности стремительно вытеснялись из власти, культуры, про бизнес я уже не говорю. Помню, моя дочь в середине 1990-х, придя с вечеринки «золотой молодежи», спросила:

– Папа, а мы совсем русские?

– В каком смысле?

– Ну, может, какие-нибудь… примеси есть…

– Да вроде обе ветви рязанские…

– Жаль.

– Почему?

– Ребята и девчонки сегодня выпили и стали хвалиться, у кого сколько процентов нерусской крови. А я сижу как дура…

С приходом Путина этот процесс замедлился, но не прекратился вовсе. Кто смотрит российское ТВ, понимает, о чем я говорю. Жаль. В СССР была предпринята попытка построения не только бесклассового, но и интернационального общества. Ни то ни другое до конца довести не удалось, хотя я уверен, к этим попыткам человечество еще вернется.

Но вернемся к сюжету «Парижской любви…». В советские времена наши люди тоже ездили за бугор. Впрочем, не все – Булгакова, к примеру, так и не выпустили. Зато другие, Эренбург, парочка Бриков, Михаил Кольцов, Маяковский и прочие везунчики оттуда не вылезали, но исключительно для того, чтобы вести там идеологические битвы. Кстати, с нашими писателями-эмигрантами они там почти не общались, считая их «белогвардейцами». Более того, их в упор не видели и французские писатели, придерживавшиеся либеральных или коммунистических взглядов, как Арагон, муж Эльзы Триоле – сестрички Лили Брик. Мы сегодня вообще недооцениваем разветвленность и влияние интернациональных связей Советской России, ставших сходить на нет после отстранения от власти и международной деятельности Литвинова и Зиновьева. Известный русист Рене Герра пишет о том, что и Зайцев, Гуль, Шмелев, Адамович, Георгий Иванов жили в фактической изоляции от французского литературного сообщества. Во всяком случае, до начала холодной войны.

Я, кстати, будучи начинающим поэтом, еще застал когорту писателей-международников, постоянно выезжавших за рубеж и дававших там, а потом и на страницах своих книг бой буржуазной действительности. Международников сразу можно было узнать среди завсегдатаев Дома литераторов по ярким пиджакам, малиновым ботинкам, ярким галстукам или шелковым шейным платкам. Особенно выделялся Александр Кулешов-Нолле, кудрявый загорелый красавец с гвардейской выправкой. По слухам, он был внебрачным сыном Александра Блока. В самом деле – похож, да и по дате рождения совпадало. Когда он гордо проходил мимо бражничавших литературных домоседов, они начинали спорить, в каком звании он служит в КГБ. И сходились: никак не ниже майора. Писал Кулешов, кажется, о продажности и беспринципности буржуазного спорта.

Да и вообще сочинения международников были набиты спорами доказательных советских умников с интеллектуальными западными простофилями, на глазах прозревающими от неотразимых доводов. Читать эти диалоги без смеха нельзя было уже тогда, в них, по сути, с самого начала было запрограммировано наше грядущее поражение в холодной войне и схватке идеологий. Вспомните фильм талантливого режиссера Сергея Герасимова «Журналист». В первой серии корреспондент-стажер едет по «тревожному письму» в русскую глубинку, и смотреть его приключения одно удовольствие, настолько честно, сочно и подробно показана жизнь глубинки. А во второй серии его посылают в загранкомандировку в Женеву, и начинается идеологически выверенное вранье, которое не спасают даже выдающиеся отечественные и зарубежные актеры, играющие в ленте. Единственное, что выглядит художественно и убедительно, так это грудь Анни Жирардо, обтянутая черным свитером…

Впрочем, во все времена тема «русские за границей» несла в себе нотки юмора и самоиронии. Напомню хотя бы смешную «макароническую» поэму Ивана Мятлева «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой»:

В стороне здесь город Бонн,

Город маленький и тесный.

Университет известный

Здесь устроен, а при нем

Тут же сумасшедший дом…


Мадам Курдюкова смешна и нелепа по причине своей жизнерадостной глупости. Мы же, советские люди, прибывшие за рубеж, были нелепы совсем по иной причине. Разве не забавен именитый писатель, перебирающий в кармане валюту, которой хватит только на мороженое? Разве не забавен грозный столоначальник, когда дрожит, как нашкодивший мальчишка, под взглядом приставленного к нему куратора? А разве не уморителен видный ученый, неумело торгующий из-под полы матрешками или икрой, чтобы прибарахлиться в «Тати»? Кстати, из литературной братии славился своей загранквалификацией Д. Пригов, забытый ныне мастер замысловатого эпатажа. Стоило назвать ему заграничный город, куда ты собираешься, и он влет выдавал тебе адреса самых дешевых улочек и магазинчиков, в том числе секс-шопов, где обслуживали по бартеру, при условии, конечно, что икра будет в стеклянных, а не в жестяных банках.

Оглядываясь назад, понимаешь: суровая и навязчивая заботливость советского государства, часто вызванная нашей непростой историей, привела в итоге к формированию народа-дитяти, а наш рывок в рынок есть не что иное, как новый крестовый поход детей. Итоги первого похода общеизвестны, результаты второго также уже очевидны. Выиграли от него лишь циничные маркитанты, которые всегда идут за устремленными в светлое завтра мечтателями и героями. Помните, у прекрасного русского поэта Юрия Кузнецова:

Маркитанты обеих сторон,

Люди близкого круга,

Почитай, с легендарных времен

Понимали друг друга…


Да, профессор, шкодливо толкающий гостиничному портье банку черной икры, чтобы купить жене модную кофточку, а молоденькой аспирантке – соблазнительные трусики, это смешно и унизительно. Но профессор, стреляющий себе в сердце из охотничьего ружья, потому что гибнет дело всей его жизни – наука, потому что аспирантка пошла на панель, а жена сидит полуголодная, – это страшно и подло! Когда в 1990-е мы это вдруг поняли, было уже поздно.

3. Веселая злоба и добрая грусть

Берясь за повесть, я был полон, как сказал поэт Гитович, «веселой злобы» и стремления еще раз подтвердить свое лидерство среди тех, кого сегодня я бы назвал критическими романтиками. Я кипел желанием стать первым в робко нарождавшейся советской эротической прозе. (Задача, достойная зазнавшегося подмастерья!) А тут как раз придумалось и такое изюмистое название – «Французская любовь». Благодаря душке Горбачеву можно было, отринув многоточия, отобразить «странности любви» во всем позднесоветском раблезианстве. Лишь с годами понимаешь: вовремя поставленное многоточие – самый верный признак настоящего мастерства, в эротической прозе в том числе… Впрочем, тогда я все еще хотел написать пикантную повесть с элементами резкой критики свинцовых мерзостей советской действительности.

Наступил 1990 год. Газеты и телевизор все настойчивее убеждали меня в том, что я – «совок» и живу в «бездарной стране», являющейся к тому же еще «тюрьмой народов» и «империей зла». Ирония и сарказм, взлелеянные моим литературным поколением для борьбы с идеологически выверенной дурью, вдруг, буквально на глазах, превратились в стиль общения средств информации с народом. Ухмыляющийся и двусмысленно подмигивающий плешивый теледиктор с кривыми зубами стал символом времени. Если, например, в газете сообщали, что на Домодедовском шоссе, врезавшись в грузовик, погиб генерал, то непременно добавляли: «Удар был такой силы, что от военачальника остались одни лампасы». Ежедневно, в крайнем случае через день, пресса одаривала меня беседой с очередной «ночной бабочкой», объяснявшей, что клиенты предпочитают позицию «крупада», а вот «миссионерскую» почему-то не уважают.

И я понял, что мне совсем не хочется писать эротико-разоблачительную повесть, а хочется сочинить просто историю любви. Да, потерянной, да, утраченной, но совсем не из-за советской власти, которая в худшие времена могла жестоко разлучить двоих, предназначенных друг другу судьбой. Но теряют любовь люди обыкновенно по своей вине, политический строй тут ни при чем. Я изменил плейбойское, а скорее даже – плебейское название «Французская любовь» на другое – «Парижская любовь Кости Гуманкова». И еще я осознал, что в окружавшей меня жизни, конечно, много нелепостей, но большинство из них заслуживает лишь снисходительной улыбки, а не ненависти. А в моду входила именно ненависть, тяжелая, задышливая, вырывающаяся из каких-то родовых серных расщелин.

Моя снисходительная интонация разочаровала некоторых вчерашних хвалителей, мгновенно превратившихся в хулителей. От меня ждали вклад в «науку ненависти», в которую, по-моему, вкачали денег больше, чем во все остальные науки и искусства вместе взятые. А я вдруг написал добрую, смешливую, но снисходительную повесть о неуспешной любви времен застоя. Как же это не понравилось! Особенно критикам, видевшим в тогдашней литературе исключительно стенобитную машину для сокрушения «империи зла». Ни одна моя вещь, кроме «Демгородка», не вызвала таких критических залпов со всех сторон. Я был похож на голубя, принесшего оливковую ветвь на ковчег, когда его обитатели, перессорившись, дрались стенка на стенку. Надеюсь, читателям, пережившим и путчи, и танковую стрельбу в центре столицы, и шоковую терапию, и хроническое беззарплатье, и прочие неприятности, невообразимые в прежние времена, теперь стало ясно, кто был прав в том давнем споре.

Редакционная коллегия «Юности», согласившись с мнением Виктора Липатова, отвергла повесть, и только после вмешательства Дементьева был найден компромисс: маленькую стостраничную вещицу решили печатать в трех летних, самых невостребованных номерах. Начав первые главы при социализме, подписчики журнала дочитывали окончание уже при капитализме. На фоне последних и решительных боев за власть, развернувшихся в агонизирующем Советском Союзе, повесть и в самом деле выглядела иронической пасторалью. Критика – и правая, и левая – мою вещь решительно отринула, объявив откровенной неудачей. Елена Иваницкая в «Литературном обозрении» в большой статье «К вопросу о…», посвященной моим сочинениям, писала: «“Парижская любовь Кости Гуманкова” тихо разваливалась в летних номерах “Юности”, и теперь читатель, у которого хватило терпения дождаться последней фразы, может окинуть взглядом всю груду кирпичей, из которых автор пытался свое произведение сложить. Замысел, кажется, был грандиозен: показать на примере некоей “специальной” туристической группы все предперестроечное общество и эпилогом дать его перестроечную судьбу…»

Недоумевали даже дружественные журналисты. Л. Фомина спрашивала в декабре 1991 года в интервью для «Московской правды»:

– Юрий Михайлович, ваши повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», увидевшие свет на страницах журнала «Юность» с наступлением гласности, сразу стали не только фактом литературы, но и мишенью для ожесточенных нападок со стороны многочисленных оппонентов, некоторые из которых не могут успокоиться до сих пор. Появившийся чуть позже в том же журнале «Апофегей» уже не вызвал столь бурной реакции, хотя в нем довольно откровенно показана скрытая от многих глаз жизнь партийных функционеров. А опубликованная летом – осенью этого года «Парижская любовь Кости Гуманкова» на фоне нашей усложняющейся и ужесточающейся с каждым днем жизни вообще выглядит милым анекдотом на любовно-идеологическую тему. Такое снижение политической, социальной остроты ваших произведений – случайность, дефицит «закрытых» тем или свидетельство изменения некоторых гражданских, писательских позиций?

– Начнем с того, что моя первая повесть «ЧП районного масштаба» появилась в самый канун наступления гласности, зимой 1985 года, и появилась благодаря настойчивости конкретного издания – журнала «Юность», благодаря твердости позиции конкретного человека – главного редактора журнала Андрея Дементьева. Нынче многие литераторы не любят вспоминать тех, кто помогал им преодолевать «препоны и рогатки цензуры», скромно ссылаясь исключительно на свой талант и личное мужество. Кстати, если кто-нибудь думает, что сегодня цензуры не существует, то он заблуждается, просто она стала тоньше и безнравственнее, потому что у тех застойных «непускателей» с Китайского проезда была инструкция, утвержденная наверху, а у нынешних, как правило, личные и глубоко осознанные мотивы. Например, недавно меня пригласили поучаствовать в «Пресс-клубе» Авторского телевидения. И что же? Через неделю я наблюдал на экране свою безмолвную физиономию: ничего из сказанного мной в эфир не попало. Вот такая, понимаете ли, авторская цензура.

Что же касается, как вы говорите, снижения остроты моих последних вещей, то это совершенно естественный процесс. Эпоха «разгребания грязи» и «срывания всех и всяческих масок» заканчивается. Людям интересно читать о жизни, а не о грязи. Кроме того, «разгребателем грязи», или «чернушником», я себя никогда не чувствовал, а просто темы – комсомол, школа, армия, к которым я, следуя своему личному опыту, поначалу обратился, – были настолько замифологизированы и затабуированы, что любое слово достоверности воспринималось читателями как откровение. Придуманной действительности социалистического реализма достоверность была просто не нужна, и в известной степени литература первых лет гласности была возвращением к нормам критического реализма. Точность – вежливость писателя. Увлекательность, кстати говоря, тоже. Это мой принцип. Кроме того, по моему убеждению, с возрастом писатель должен становиться добрее: чем глубже вникаешь в жизнь, тем терпимее становишься. От объявления, скажем, всех партократов монстрами до концлагерей всего один шаг. Кстати, сочувствующие мне читатели смогут проследить эту мою внутреннюю эволюцию по моим книгам…»

4. Колбаса нужна?

И читатели полюбили повесть сразу и навсегда. Получить в библиотеках «Юность» с «Парижской любовью…» было невозможно – всегда на руках, а интернета тогда еще не завели. Повесть тут же вышла отдельной книжкой тиражом 100 тысяч экземпляров и с тех пор выдержала десятки изданий. Почти на всех встречах с читателями кто-нибудь непременно признается, что это – его любимая книга, читанная несчетное количество раз… Дважды «Парижскую любовь…» собирался поставить режиссер С. Яшин в Театре имени Гоголя, но так и не сумел перешагнуть через свои жизненные и драматургические симпатии. Слишком у меня все было традиционно.

И «Галлимар» тоже не стал издавать «Парижскую любовь…», сочтя ее слишком «советской», зато она вышла в другом крупном издательстве – «Ашет», которое осенью 1991-го пригласило меня на презентацию в Париж. Я получил гонорар две тысячи франков и чувствовал себя богаче Газпрома и Роснефти, вместе взятых. Мог купить мешок заколок-махаонов, но купил, конечно, обновки жене и дочери. Я уже складывал чемодан, когда в отель вбежал взволнованный сотрудник «Ашета», похожий на Мопассана. Задыхаясь, он объявил, что меня хотят видеть в знаменитой передаче канала «Антен-2» «Культурный бульон» и что о таком успехе издатели даже не мечтали, больше рассчитывая на мемуары братьев Ругацких о тяжелой жизни евреев в СССР. Я к тому времени имел немалый телевизионный опыт, особенно часто меня звал Влад Листьев во «Взгляд», все больше туманившийся либеральной глаукомой. Но от такого предложения мне тоже стало не по себе: впервые я шел в эфире на экспорт!

В студии рядом со мной оказался знаменитый актер и режиссер Робер Оссейн, больше знакомый нам в качестве графа де Пейрака – мужа рыжей красотки Анжелики. Он представлял свою толстую книгу под названием «Человек или дьявол?». Нас познакомили, и Робер Оссейн на вполне приличном русском языке с легким местечковым акцентом (его родители с юга России, именуемого ныне Украиной) решительно спросил:

– Колбаса нужна?

– Что-о?

– Давай, слушай, адрес! Я пришлю тебе колбасы…

– Зачем?

– Как зачем? У вас же, слушай, голод!

– У нас нет голода. Дефицит – да, имеется… в отдельных случаях.

– Точно? – Робер Оссейн был явно разочарован.

– Точно…

– Я тебе все-таки пришлю колбасы.

Я дал ему визитку но никакой колбасы, как догадываетесь, не дождался. Впрочем, жизнь любит странные рефрены и опоясывающие рифмы. В 2004 году режиссер Константин Одегов снял фильм «Парижская любовь Кости Гуманкова» с хорошими актерами: С. Чуйкиной, А. Терешко, Е. Стычкиным, Б. Химичевым, Н. Чиндяйкиным, С. Виноградовым, Б. Клюевым. Мы смотрели черновой монтаж в кинозале, вдруг Константин наклонился ко мне и спросил, показывая на экран:

– Узнаете?

Там шел эпизод, когда Костя и Алла располагаются на ночлег у пожилых французов. Хозяйка мадам Марта, которую играла неведомая мне пожилая актриса, как раз показывала гостям комнату с широким супружеским ложем и злополучным мечом на стене. Кстати, будучи в Ниме, я в самом деле жил в квартире у пожилой учительницы, которую звали Мартой, кажется, она была немкой из Эльзаса.

– Кого я должен узнать?

– Актрису.

– Эту? – Я всмотрелся в увядшее незнакомое лицо. – Не узнаю…

– Это же Мишель Мерсье!

– Не может быть! Как же удалось?

– И совсем недорого! – похвастался режиссер. – Она много лет без работы.

Да, читатель, то была она, греза моих подростковых фантазий, рыжекудрая маркиза ангелов Анжелика, давным-давно брошенная своим Пейраком и состарившаяся в одиночестве.

Вот, собственно, и вся история. Остается добавить, что по прочтении повести на меня обиделись жены моих друзей и знакомых, носящие имя Вера или имеющие отчество Геннадиевна. Прочитав повесть, вы поймете – почему. Моя жена, с которой я к тому времени состоял в браке уже пятнадцать годков, задала мне несколько внешне невинных, но довольно коварных вопросов, призванных прояснить, а уж не сам ли я и являюсь прототипом Кости Гуманкова. Но я успокоил ее, показав записку со словами «Привет от прототипа!». Ее во время творческого вечера прислал мне из зала один приятель юности, женатый на общей знакомой. Но на самом деле я имел в виду совсем не его. Я лишь воспользовался его фамилией Гомонков, поменяв первое «о» на «у» и «гуманизировав» ее таким образом… Кстати, после выхода повести я получал письма от «прототипов», удивлявшихся, откуда я так хорошо осведомлен о тайной драме их личной жизни, случившейся именно в Париже. «А может быть, – приходит мне в голову, – неведомый читатель, упорно полагающий себя прототипом твоего героя, и есть главная награда писателю за труды?» Недавно «Парижскую любовь…» перевели на китайский язык. Возможно, кто-то из поднебесных читателей тоже подумает, что это книга про его потерянную и незабываемую любовь. Кто знает…

1997, 2017

Враг перестройки

Вообразите ничем не выдающуюся, обыкновенную даму И вот однажды она, невостребованно задремав в одинокой постели, просыпается ослепительной красавицей. Подруги в отчаянье озирают ее скрипичную талию, переходящую в виолончельные бедра, и плачут дома перед зеркалом. А мужчины, вчера едва замечавшие простушку, теперь с мольбой заглядывают в ее глаза и с томительным зовом смотрят ей вслед. Комплименты, цветы, в глазах рябит от предлагаемых рук и сердец… Вообразили?

Тогда продолжим наш рассказ.

1. Ветер перемен

Нечто подобное случилось и со мной после выхода в январе 1985-го в «Юности» моей первой повести «ЧП районного масштаба». Так бывает, молодой автор своим творческим жалом вдруг попадает точнехонько в некий общественный нерв, не обнаруженный почему-то опытными литературными иглоукалывателями. И вся читающая страна, как Иоланта, содрогается в коллективном прозрении: «Ах! Где были наши глаза?» На почти ежедневных встречах с читателями я чувствовал себя чуть ли не пророком, от которого ждут по крайней мере объяснения смысла жизни и политических прогнозов на ближайшие лет сто. Сначала я, конечно, робел, но потом ударился в оптимистическое визионерство. Мне верили, а число граждан, желающих немедленно со мной выпить, неумолимо росло, угрожая здоровью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю