Текст книги "Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Нет, Дмитрию на месте нынешних осыпей упорно воображались не поддельная, а настоящая белокаменная сила и краса. В эту-то Москву не стыдно ему будет и суженую привезти.
На Севере давно уже ставят каменные крепости, и новгородцы, и псковичи. И не только в больших, но и в малых городках – в Изборске построена, в Острове, в Ладоге. Но то Север, у них особая жизнь, иное представление о богатстве, у них всяк второй мужик – каменщик, а камень-валун на каждом шагу под ногой, только свози к месту и громозди. Бывалые русские купцы и путешественники видели старые каменные замки-крепости в княжествах Червонной Руси – в Холме и Львове, в Луцке и Кременце, рассказывали о неприступных стенах и башнях Белгорода, что на Днестре.
А здесь, между Волгой и Окой, когда и кто строил крепости из камня? Недавний случай с Борисом в Нижнем Новгороде не шёл в счёт, там и известь-то замесить не успели, как затейник отбыл восвояси. Один лишь действительный пример могли припомнить московские белобородые старцы, и то не на их веку было, а ещё во времена доордынские – это когда прапрапрадед Дмитрия, великий князь Всеволод, поставил каменный детинец вокруг Успенского собора в своём Владимире. Так и дни-то стояли совсем иные, благодатные для цветущего владимирского Ополья. И Всеволодов тот детинец – Дмитрий сам видел его остатки, когда ходил усмирять будущего тестя, – совсем малёшенек. В Москве же, если строить каменный город, то никак нельзя, просто стыдно отступать от стен треугольного дедова Кромника. Границы же знатные: от угла до угла стрела не долетит.
Значит, опять уместно ему вспомнить: что взято, взято крепко. Давний ведь закон на московской земле: и умереть не мечтай, пока не добавишь пол-лепты к тому, что сделано доброго до тебя и для тебя. Отец Дмитрия почил, мало что успев; теперь, выходит, сыну надо за двоих постараться. Каменный Кромник, кремник, город-кремень, ах, как бы хорошо-то! И пожары тогда не страшны и не опасны осады. При осаде больше всего боялись примёта – это когда громадную хворостяную кучу подтащат, приметут к деревянной крепостной стене и запалят. И таранные брёвна, железом окованные, не так будут камню досаждать, как досаждают они дереву, и метательные ядра, которые теперь, говорят, не из пращей и самострелов, а из пушек мечут.
И всё же страшно-то как осрамиться! Сколько труда, сколько рук да денег надо, сколько камня наколоть да навозить! А дойдёт весть до Сарая, до Мамаевой Орды, как заверещат хановы наперсники: вот, мол, не берём с мальчишки серебра, вот на что он его тратит, против нас же огораживается. А сами не всполохнутся ордынцы, занятые теперь до самозабвения кровавой родовой грызнёй, так свои же русские соседушки побегут им докладывать, всё как надо разобъяснят. Тесть, конечно, не побежит. А сын его Василий Кирдяпа или брат Борис – ещё как знать. А тверичи? А рязанцы? А новгородские купчики? Это что же за диво такое: горит Москва – всей округе радость. Строится Москва – зубами скрипят. Так будем же строиться, строиться!..
Что и говорить, хотелось и перед молодою женой себя показать. И власть свою беспреклонную, и раннее мужество. И невольно переплелись в одночасье свадебные торжества с решением ставить каменный город. И не зря в летописях оба эти события навсегда остались рядом, строка к строке: сообщение о женитьбе в Коломне и следующее впритык за ним известие: «Тое же зимы князь велики Дмитрей Ивановичь посоветова со князем Володимером Андреевичем и со всеми своими старейшими бояры ставити град Москву камен, да еже умыслиша, то и сотвориша: тое же убо зимы повезоша камень ко граду».
III
Каменоломни, откуда прибывали санные поезда, находились от города не так уж и близко – ниже по течению Москвы-реки, за сёлами Коломенским и Островом, за устьем Протвы, у сельца Мячково, по которому и прозывались они Мячковскими. По зимнику везти тяжкие плахи куда проще, чем доставлять их в летнее время по воде, против течения или береговыми сухопутками. Ледяная дорога – что за утеха для возниц: ни тебе оврагов, ни буераков, знай лишь подремывай. Зима для заготовки камня и потому ещё удобна, что рук, свободных от крестьянского труда, теперь намного больше и конной тяги тоже. Горожане, подмосковные мужики, наряды из отдалённых княжеских и боярских волостей, всевозможная смердь – тьма-тьмущая народу копошилась в снегах, в хрустком каменном крошеве; дышали жарко, шубейки побросав, кряхтели возле саней, опускали на сенцо многопудовые шершавые плахи; обоз вытягивался гибкой верстой – то вдоль закатной ленты, а то, при извиве русла, лицом прямо на убывающее пламя зари. Синева настигала с востока, звонче пели полозья на прибывающем морозце, резче между спящих берегов звучал лошажий всхрап. В воздушном омуте цедили лучи первые звёзды, а вскоре и всё небо уже полыхало вприжмур, и будто чей исполинский выдох делил его наискось, клубясь и индевея на излёте. В этом переливающемся печном мраке не страшно было ехать, снег словно светлел изнутри, проплывали обочь смутные пятна кустов; где-то совсем близко, перебегая от зарода к зароду, как свеча в чьей-то руке, сияла над сугробами любопытная звезда. Тявкали псы на горе в Коломенском. Ещё один и другой тягучий поворот русла, и уже доносилось до обозников тёмное шевеление отходящей ко сну Москвы, скрипы дверей, тёплый дух хлеба и коровьей жвачки.
Камень подвозили постоянно: в стужу, в метель и в оттепель. Поля начинали сбрасывать белые охабни с плеч, лёд на реке потемнел и заслюдянел лужицами, а по горбатой, тёмно-рыжей от навоза дороге, как по надёжному мосту, всё влеклись и влеклись обозы…
«Огородники» – так тогда именовали мастеров крепостного строительства – были приглашены, по общему мнению современных учёных, с Русского Севера. Скорее всего, это были псковичи либо новгородцы. Там, на Севере, трудились потомственные огородники, из колена в колено передававшие устное зодческое предание: приёмы шлифовки и кладки камня; тайны прочности известковых растворов. Знали они и на каком расстоянии друг от друга выгоднее всего ставить башни, и какую сторону камня лучше вынести «лицом», то есть на внешнюю поверхность стены; знали и как поведёт себя под страшной тяжестью та или иная почва. К примеру, если стена проходит в приречной низине, то тут не обойтись обычным каменным фундаментом, он быстро начнёт тонуть; тут сперва нужно вбить в дно рва прочные сваи, потом настелить на них деревянные ложа и лишь потом уже на эту постель укладывать каменное основание стены.
Так, кстати, поступили и при закладке береговой, на Москву-реку выходящей стены Кремля. По этой линии решено было поставить три стрельницы: две глухие по углам и одну, с проездными воротами к пристани, примерно посредине между ними. Та стрельница, что стала у подножия холма на западном углу Кремля, получила (возможно, сразу же) имя Свибловой в честь того самого, шепелявого Феди Свибла, теперь уже молодого боярина Фёдора Андреевича, главы дома Акинфовичей. А поскольку дом его стоял как раз в этом углу крепости, то Свиблу и выпало по наряду отвечать за строительство ближайшей стрельницы и прилегающих к ней стен – поставлять сюда своих людей и оплачивать часть работ. Пока Свибл распоряжался в своём углу, на другом, тоже упирающемся в Москву-реку, верховодил его тезка и сверстник Фёдор Беклемиш, – там неподалеку от угловой стрельницы стоял боярский двор Беклемишевых. С этим семейством соседствовал окольничий Тимофей Вельяминов, брат Вельяминова-тысяцкого (и также родной дядя Дмитрию по материнской линии). Башня, что строилась под его присмотром, получила имя Тимофеевской. От неё напольная стена круто сбегала вниз, к Беклемишевской стрельнице. Соседи ревниво поглядывали друг на друга: как дела у Свибла, у Беклемиша, у Фёдора Собаки (его башню Собакиной прозвали), у Тимофея Васильевича?
Кремль стали возводить не от какой-то одной башни, но одновременно по всем трём линиям, разделённым на боярские участки. Строились вперегонки, стремясь перещеголять ближних и дальних соседей не только в быстроте, но и в неповторимости внешнего образа каждой стрельницы.
Сверху, с боевых площадок, открывалась разворошённая, в пёстром мусоре Москва: кто жёг известь в печах, кто по шатким сходням брёл с носилками, кто занимался отёской камней. Наружная поверхность кладки должна быть ровной и гладкостью не уступать коже, чтоб и ладонью по ней приятно было провести. Зубила камнетёсов при такой дотошной работе часто тупятся, то и дело носят их в кузни, где наваривают и оправляют вышедший из строя инструмент. Звон металла о металл, ёкающие удары топоров, шипение мехов и извести, брань нарядчиков, скрип дощатых настилов, грохот булыжников и каменной мелочи, сваливаемых в «корзины» – пустоты между внешней и внутренней кладкой, озорная перекличка артелей-соперниц, треск костров, взвизги пил, окрики кашеваров, клёпанье урочного била – схлестываются, наскакивают друг на друга звуки, откалываются от новых стен. Кто-нибудь найдёт под ногой глиняный черепок неизвестно какой давности и туда же, в «корзину», кинет – для крепости, для связи. Так и Калита бы поступил. Треснул горшок – и то впрок. Твердеет – даже и в малости этой – огнеупорная глинка московского характера.
А ещё видно сверху, как лодки с усиками волн под носами то и дело подчаливают к москворецкому пристанищу, гружённые брусками известняка, щебнем; от берега в больших кадках везут воду для раствора; бабы-портомойки полощут бельё на лавах, бегают в закрытых дворах дети, ласточки без устали ткут над городом небесный плат…
Хорошо.
Хорошо, что не слышно ниоткуда о страшных поветриях, что не горят окрест леса и болота, что никто не клубит пыль по дороге, полоша народ вестью о новом нашествии, что не меркнет солнце посреди дня, а по ночам не мчит прямо к земле горящая в полнеба звезда.
Когда-то ещё выдастся Москве такой тихий промежуток! Тем паче надо поторапливаться, ещё и ещё тянуть в высоту стены, лепить зубцы на башнях, рыть колодцы в тайниках.
По напольной стороне поднялись, кроме угловых, целые три воротные стрельницы. А знали ведь, что каждые лишние ворота – вроде бы изъян для крепости: при осаде именно сюда прикатит противник тараны, потому что ворота, хоть и окованные в железо, пробить легче, чем стену.
Но зато и преимущество было в трёх-то воротах: удобней устраивать вылазки сразу большим числом ратников. Да и внушающе мощно выглядела эта лобовая стена, это каменное чело Кремля, увенчанное тремя проездными прямоугольными башнями: Фроловской, Никольской и Тимофеевской. Каждую стрельницу прикрывал сверху деревянный шатер. Деревянные навесы тянулись и над зубцами стен. Стены были невысоки, что называется, ниже среднего, то есть примерно в два человеческих роста.
И всё же затеянная Москвой стройка по тем временам и размахом своим, и числом занятого на разных работах люда (только на подвозку камня ежедневно наряжали до четырёх с половиной тысяч саней) изумляла, а многих и озадачивала.
Вместе со своим юным городом входил в пору юности и Дмитрий. Кто мог догадываться тогда, что строительство каменного Кремля станет доброй половиной всего его жизненного дела?
Новый Кремль стал его первой настоящей победой. Победа сейчас была не столько над открытыми врагами, сколько над теми из своих, кто не верил в возможность нового великого сплочения Руси вокруг идеи созидания, в возможность бескорыстного собора всех её угнетённых и разбросанных сил.
Кремль сжимал в один жилистый узел девять своих башен, связывал разлетающиеся отсюда веером дороги, он являл собою скрепу и завязь, средину и ось.
Глава пятая
Тверские обиды
I
В самый разгар строительства Кремля наведался в Москву кашинский князь Василий Михайлович. Прибыл он по делу тяжебному, впрочем, на первый взгляд достаточно заурядному. Не везло что-то кашинскому старожилу на племянников. То со Всеволодом Александровичем его митрополит Алексей мирил – недомирил, то ныне с другим Александровичем заспорил старик – с микулинским удельным князем Михаилом.
В княжом совете благоволили к седатому Василию Михайловичу. Столько всякого повидал и претерпел на своём долгом веку – уж за одно это достоин он был уважения. Для молодого Дмитрия, когда виделся и беседовал с кашинским князем, а главное, слушал его невыдуманные старины, словно бы открывалось оконце в иной совсем мир, неуютно зловещий, не подчинённый никаким правилам, в любую минуту грозящий новой погибелью. И захлопнуть хотелось поскорей это свистящее ветром оконце, и не терпелось разглядеть всё в мельчайших подробностях: сам чудом уцелевший, Василий Михайлович сберёг и память необыкновенную. Такое, что помнил он, обычно люди стараются забыть поскорей, и врачующее забвение им в этом помогает. Но он помнил!
Кашинский князь знавал лично Ивана Даниловича – уже одно это поднимало его в глазах Дмитрия, ловившего всякое непосредственное свидетельство о своём деде. Но в первую очередь Василий Михайлович был для Дмитрия живым свидетелем страшного краха великой и мощной Твери, той самой «Твери богатой, Твери старой», какою она и по сей день оставалась в песнях. Да и не то, пожалуй, слово «свидетель». Кашинца и самого больно задел смерч, пронёсшийся над тверской землёй и с корнем вырвавший почти всех его ближних. Внимая воспоминаниям Василия Михайловича, мудрено было и московскому сердцу не облиться жалостью, не исполниться состраданием к давнишней сопернице – Твери.
Он был самым младшим из четырёх сыновей великого князя тверского и владимирского Михаила Ярославича. Одним из первых детских впечатлений маленького Васи стали проводы отца, отбывавшего по вызову Узбек-хана в Орду. Печальное то было расставание. Отец уже знал, что его оклеветали в Сарае и что главный из клеветников, Кавгадый, выслал навстречу ему своих лошадей, чтобы перехватили и не дали возможности оправдаться перед ханом. Василий с матерью, великой княгиней Анной, сопровождали Михаила Ярославича только до устья Нерли. Здесь в последний раз князь прижал к себе тельце младшего сына. Дальше он хотел спускаться не по Волге, а по Нерли, чтобы у Переславля перебраться волоком в другую Нерль, клязьминскую, и таким образом, может быть, разминуться с татарской засадой. Старшие братья Дмитрий и Александр поплыли с отцом; ещё один, Константин, томился сейчас заложником в Орде.
Как пережили слух о гибели отца, о мученическом его венце, как, унижаясь, упрашивали московского князя Юрия, чтобы выдал тверичам останки Михаила Ярославича, – Юрий их перевёз из Сарая в Москву, – как наконец встречали на Волге, в насадах, что осталось от великого телом и прекрасного ликом отца их и мужа, – от памяти этой и доныне дрожит у Василия Михайловича голос.
Дмитрий, старший из них, в отца пошедший ростом, осанкой и тяжкой властностью взгляда, за что и прозвище получил Грозные Очи, вскоре отбыл в Орду – доказывать невиновность отцову. Но на самом-то деле не столько эта забота его так туда влекла, сколько нестерпимое желание поглядеть в глаза истинному виновнику казни, а таковым он считал, как и многие в Твери, не хана вовсе, даже не Кавгадыя, но единственно московского Юрия, ходившего теперь в великих князьях владимирских. Три долгих года Дмитрий Грозные Очи носил в груди гремучее желание личной встречи, ни звуком его не выдал, никому не проговорился о замышленном, только день ото дня делался непереносимей и страшней зрак его очей на худом чернобородом лице. Он ни о чём и ни о ком больше не помнил, – ни о судьбе княжества своего, ни о матери с братьями, ни о молодой жене, оставленной в Твери. Так же, как и его будущая жертва, он был и сам обречён. Кажется, ничего на свете он не променял бы теперь на единый жгучий миг мести. И когда этот миг наступил наконец, он кинулся на московского князя, как рыкающий лев на барана, и разом вытряс из него душу – всю, без остатка. И почти тут же его самого схватили, оковали и швырнули в темницу. Узбек-хан никому не мог позволить такого неслыханного самовольства (хотя в душе, может быть, и насладился зрелищем, столь диким и необыкновенным между русских князей).
Василий с братьями и матерью встретили на Волге ещё одну колоду, тяжёлую и длинную, а в Орду настал черёд ехать следующему из них, Александру.
Этот тоже был горяч, нетерпелив, но по-иному. Он снёс, понурив голову, все оскорбления Узбека, честившего тверских князей крамольниками. Зато хан, хоть и бранился, всё же отдал ему, а не Ивану Московскому, великое Белое княжение, отдал за дорогую цену отцовой и братней крови. Стерпел Александр и когда – вскоре по его возвращении в Тверь – сюда заявился ханов племянник Чолхан (на Руси прозванный Шевкалом или Щелканом), да не сам заявился, а с большим воинским отрядом: будем, мол, жить в Твери постоянно. Сразу повеяло временами баскаческими: гости вели себя нагло, задирали горожан на каждом шагу, врывались в церкви во время службы, оскорбляли женщин. Однажды на людном месте возле водопоя Щелкановы вояки стали отнимать лошадёнку у тверского дьякона по имени Дюдко. Тот взвыл сполошно, защитники из чернолюдья сгрудились в стенку, стали толкать и теснить обидчиков. У Щелкана на дворе подняли тревогу. Но и дружина Александра Михайловича была, оказывается, наготове. В городе вспыхнуло самое настоящее побоище. Почти целый день длился бой, только к вечеру одолели тверичи. Щелкан с остатками своего отряда затворился в деревянном дворе Михаила Ярославича, думал: не подожгут, пожалеют богатые хоромины. Но уж больно дело было горячее, некогда приценяться – подпалили сени, за ними вспыхнул весь велелепный двор. Знай, Щелканище, и ты, каков русский пожар!
Заодно и купцов ордынских пометали в огонь – тех, что давно тут торговали, и новых, со Щелканом на поживу прибывших.
Это потом только про погибель Щелкана Дудентьевича стали песни петь, а сразу, как поостыли, не до песен было. Молча встретила земля тверское отмщение. Не осуждали, нет, но и радоваться особо чему же?
Узбек теперь взъярился по-настоящему, наслал на тверичей войско карателей во главе с четырьмя темниками (из них первым считался некий Федорчук, отчего и погром тот на Руси прозвали Федорчуковой ратью). Да ладно бы одни ордынцы пришли. Нет, Узбек повелел, чтобы и русские князья участвовали в наказании Твери. А Ивана Даниловича, одарив его великокняжеским ярлыком, поставил не только над русскими полками, но и над своими темниками. Истинно говорится в летописании: «Злее зла честь татарская».
Слушая печальное повествование кашинского князя, юный Дмитрий при упоминании имени своего деда весь, должно быть, внутренне сжимался: стыдно-то как! Исполняя ордынскую волю, пойдут сейчас русские против русских же, и поведёт их его дед…
Александр с семьёй побежал из Твери в Новгород, но по дороге передумал и ушёл на Псков. Младшие братья вместе с матерью спрятались в Ладоге. Ордынцы до новгородского рубежа не дошли, ограничившись двумя тысячами гривен откупного серебра, но зато уж тверскую землю потоптали вдоль и поперёк, увели в плен бесчисленно женщин и девушек, многие табуны и стада. Когда Василий с Константином и матерью вернулись в Тверь, перед ними простиралась чёрная пустыня, усеянная обломками и головешками. Слишком дорогой ценой оплачен был минутный всплеск свободы.
Но и ещё, оказалось, не полностью заплатили. Узбек упорно требовал пред свои очи мятежника Александра, за неисполнение грозясь карами всему русскому улусу. Александр же по-прежнему отсиживался во Пскове, понимая: идти ему сейчас в Орду – на верную смерть идти.
В ту пору и разглядел близко Василий Михайлович достохитрого Калиту. Хан повелел московскому князю любыми способами достать беглеца. Ивану Даниловичу деваться было некуда, и он обставил новый поход важно, чтоб не было ему потом попрёков в нерадении; созвал княжеский съезд, в том числе тверских молодых князей попросил прибыть – пусть тоже собираются искать брата, беда общая, делить её поровну. И дошли ведь почти до Пскова, в Опоках стояли, обмениваясь посольствами с доброхотами тверского князя. Псковичи наотрез отказались выдать его, готовы были терпеть любую осаду. У них там испокон веку своя правда: если уж приняли беглеца, то – прав ли он, не прав – ни за что не позволят обидеть гонимого.
И тут Александр попросил псковичей выпустить его. Он не хочет, чтобы из-за него пало на город проклятье. Лучше ему бежать ещё дальше – в Немцы либо в Литву.
На том и договорились. Псковичи сообщили в ставку великого князя московского о бегстве Александра, винились в том, что проглядели его, просили мира и любви.
Ну не хитёр ли после всего этого Иван Данилович! Ведь он обязательно должен был предвидеть, что бегство состоится, и ничего не предпринял, чтобы перекрыть дороги к западу от Пскова. Нет, так, как он, дурачить хана никто не умел – ни до, ни после. Не с тех ли пор Василий Михайлович и проникся каким-то невольным, вопреки мнениям домашних своих, уважением к Калите, или не столько к нему лично, сколько к московскому делу вообще.
Поимка тверского крамольника затягивалась и – шутка ли? – на столько уже лет. Надеялись: время поправит непоправимое, Узбек, глядишь, помрёт, ещё что случится, и позабудет Орда убиение Щелканово.
Но Узбек всё не умирал, и память его была ясной.
Он только для виду казался благодушен, дожидаясь той поры, когда наконец сам Александр крепко загрустит по своему тверскому двору. А тот, намыкавшись вдоволь по чужим углам, понаделав великих долгов в Литве и в Немцах, и точно затосковал, да так-то ему напоследок сделалось невмоготу, что своей волей, преодолев страх наказания, вернулся на родину и почти тут же поспешил в Орду.
Узбек-хан, казалось, был поражен отчаянным поступком тверского князя, искренностью его покаяния. Великодушие – доблесть истинно великих, а поскольку хан был велик, то ему ничего не стоило пожаловать Александра его старой вотчиной – Тверским княжением. Это было старинное правило: перед казнью хорошенько накормить жертву. На следующий год Узбек прислал Александру Михайловичу приглашение в Орду, и тут-то стало ясно, что на самом деле он ничего не забыл.
Как было сейчас поступить полуопальному князю?
Бежать вторично и тем самым окончательно лишить своё потомство надежд на тверское владение? И, может быть, навлечь на сирот тверских ещё одну свору темников, жадных до наживы?
«Нет, лучше мне одному приять за всех смерть», – решился князь. Так довелось Василию Михайловичу и второго брата проводить на верную погибель. Кто только и как не уговаривал в те дни тверского князя не ехать! Василий Михайлович сам, собственными глазами узрел тогда чудо небывалое. На Волге случилось, когда сопровождал он брата и сына его Фёдора: гребцы гребут изо всех сил, а насад княжеский не то что на месте стоит, но будто какая-то сила его ещё и назад, против течения тянет. Знамение дивное, грозное, и страшно его помнить, и невозможно забыть!
Константина с ними тогда не было, болел крепко, и, когда прощались, Александр сказал о нём: «По кончине моей он – наставник и хранитель отчине нашей». Сказал как о чём-то уже свершившемся, непреложном. Странно, откуда всё-таки была в их роду эта обречённость? Что отец, что Дмитрий Грозные Очи, что Александр – все властные, крепкие, с железом во взоре мужи, нетерпеливая кровь воинов, даже гордость, хотя и грех это всё же, гордиться-то… И вдруг – такая обречённость. Смерть Александра в Орде была удручающе похожа на отцову гибель. Опять Узбек томил неопределённостью, умучивал слухами то о близкой казни, то о возможном ещё помиловании. Опять в поведении жертвы была готовность на всё, укрепляемая ежечасно чтением псалмов и молитв. Александр Михайлович сам вместе с сыном Фёдором вышел из шатра навстречу убийцам, и в один почти миг покатились наземь их головы.
Вот и сбылось: старшим остался Константин. Они вдвоём выехали в Переславль, чтобы ждать там поезд с дорогими останками. Когда доплыли до Твери, весь город высыпал на берег, темно в глазах стало от плачущего и стенающего многолюдства. К двум гробницам убиенных ещё две прижались тесно. И то хоть утешение, что у себя дома всё лежат, рядышком.
Теперь бы, напоследок, зажить тихо тверскому остатку, но не одна, так другая беда стучалась в их княжеский дом. Подрастали сыновья Александровы – Всеволод, Михаил, Владимир и Андрей, и мать их, вдовая княгиня Настасья, настраивала детей на то, что Тверское княжение – их вотчина, а не дядьёв Константина и Василия. До того дошло, что Константин Михайлович рассорился со Всеволодом и Настасьей и поехал в Орду искать на племянника управы. Да там же, не доискавшись нимало, умер. Своей хоть смертью, и то хорошо.
Василий Михайлович, сидевший до сих пор, по уговору с покойным братом, на уделе в Кашине, срочно собрал дань со всей тверской земли и повёз её в Сарай. Но в самой близости от Ахтубы в ордынском городе Бездеж его укараулил племянник Всеволод, только что лестью получивший ярлык на великий тверской престол. Не знавал никогда кашинский князь подобного сраму! Донага раздел его братанич, ограбил дочиста: не твоих, мол, рук дело тверская дань, я теперь велик-князь, мне и дань возить хану. Вон во что выродилась у племянничка дедова да отцова властность! Одного дядю до ранней могилы довёл, другого обесчестил на глазах у басурманской черни…
Внимая этой горестной повести, поневоле ещё и ещё задумывался Дмитрий Московский о роковой развилке, у которой столько уже раз спотыкался русский человек, облечённый мирской властью. Опять нелады в соседнем княжеском дому возникали не между родителем и сыновьями, не между братьями, но именно между дядьями и племянниками, то есть там, где перекрещиваются два возможных способа передачи власти: от брата к брату либо от отца к сыну. Василий Михайлович шёл, ничтоже сумняшеся, по привычному братнему пути. Всеволод упрямо сворачивал на путь сыновний. Дядя гнул свою боковую линию. Племянник доказывал правоту прямой линии наследования власти.
На многие годы растянулась их тяжба. И мирились, и вновь свадились, и на суд митрополичий ездили, и епископ тверской Фёдор Добрый усовещивал то одного, то другого. Что стар, что млад, кровь схожая – с горчинкой гордости. А как же – Великая Тверь у каждого за спиной!
Москва больше склонялась на сторону Василия Михайловича. Уж потому хотя бы болел за него Дмитрий, что он один, а племянников-то у него вон сколько – и от Александра, и от Константина. Но ещё неизвестно, чем бы наконец завершилась тяжба, не нагрянь общая для всей Руси пагуба 1365 года. Моровое поветрие, унесшее жизнь матери Дмитрия Московского и его младшего брата, в тверской земле совсем уж не знало никакого удержу. Умер Семён – сын покойного князь-Константина. Умерла вдова Александрова, Настасья, скончались три Александровича – Владимир, Андрей и недруг Василия Михайловича Всеволод. Оно и грех радоваться, но лишь теперь мог он, кажется, вздохнуть спокойно: Тверь остаётся за ним – нищий обрывок былого великолепия дедова и отцова. Да хоть и такая, а мила.
Было время, Тверь действительно стояла на горе, на виду у всей Руси, земля смотрела на неё с надеждой. В самом имени города слышались высокие смыслы: твердь земная, твердыня русская, от стен которой может и должно бы начаться долгожданное вызволение. Но твердь на поверку оказалась непрочно-шаткой; поспешность, нетерпение и самоуверенность расшатывали её. Твердыня обернулась гордыней, и словно чья-то карающая десница направляла во все последние лета меч Орды на тверскую выю. Русь, так долго и мучительно искавшая, кто же её поведёт, в своём горячем уповании на Тверь обманулась и теперь более не имела часу вновь обманываться.
Кажется, всё это понимал седатый и не гордый на шестом десятке многовидец Василий Михайлович. И потому с Москвою – не в пример отцу, Дмитрию Грозные Очи и Александру – искал он ладу – не наружного, нерушимого. В свой час старшего сына Михаила женил Василий Михайлович на двоюродной сестре Дмитрия Московского Василисе – дочери покойного Семёна Ивановича Гордого. В 1358 году, при живом ещё Иване Красном, кашинец успешно водил свой и приданный ему Москвою можайский полк на Ржев, где засели было литовцы.
Сейчас, в 1367 году, он приехал в Москву к юному великому князю за поддержкой, потому что уже не один год беспокоили его и обескураживали из рук вон плохие отношения с ещё одним племянником. Этим племянником был тридцатичетырёхлетний Михаил, единственный оставшийся в живых из сыновей Александра, сидевший пока что на своём уделе в маленьком городке Микулине на речке Шоше, притоке Волги. Сам того не ведая, Василий Михайлович привёз в Москву великую беду – не только для себя, но и для всей Руси, на многие ещё годы.
II
Михаил, князь микулинский – и будущий великий тверской, – родился в 1333 году во Пскове, где отец его пережидал тогда ханский гнев. На крестины мальчика прибыл сам новгородский архиепископ Василий по прозвищу Калека. Семи лет от роду Михаил переехал в Новгород к крёстному. Тот взялся лично руководить его обучением.
Михаил Александрович женился девятнадцати лет от роду на родной сестре нижегородского Дмитрия-Фомы. В течение следующих четырнадцати лет летописи хранят о нём молчание. И обрывается оно не чем иным, как известием о неладах микулинского князя с его родным дядей Василием Михайловичем.
Обида кашинца была не на одного Михаила, но также и на тверского епископа. Суть её состояла в следующем. Умерший во время моровой язвы сын Константина Михайловича князь Семён завещал свой удел не брату Еремею, как бы полагалось, а Михаилу Микулинскому. Василий Михайлович вступился за Еремея, но в Твери на суде владыка держал сторону микулинца, которому и достался выморочный удел.
Тяжбу в Москве должен был разбирать непосредственно митрополит Алексей, поскольку Василий Михайлович и Еремей, тоже приехавший в Москву, жаловались на подручного ему епископа. Разумеется, и великому князю Дмитрию также надлежало участвовать в суде. В итоге действие тверского владыки было признано неправым, и выморочный удел присудили князь-Еремею.
Третейской стороне хорошо было видно из Москвы: решительный, в самом цвету мужества, сын Александра не намерен коротать свои дни в Микулине, на мелкой Шоше, в малоприятном соседстве с московским Волоколамском. Недавно совсем его плотники срубили городовые укрепления прямо на Волге, в Старице, выше Твери по течению. Понятна была и рьяность, с которой Михаил добивался намедни всеми правдами и неправдами вотчины покойного Семёна. Ведь тот удел – в ближайшем соседстве с Тверью, немного ниже её по течению Волги, со столом в Вертязине (нынешнее большое волжское село Городня). Из микулинской глухомани до Твери не близок час, а тут – то в Старице, то в Вертязине сидя, – можно с тверскими боярами из окна в окно сговариваться, переманивать их под свою руку.