355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Перекур » Текст книги (страница 4)
Перекур
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 14:00

Текст книги "Перекур"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Это произошло как-то само собой, когда Марусина мать пригасила керосиновую лампу, прилегла к младшей дочери, а Любаша забралась на печь. Маруся сама пошла к нему, будто так было условлено. Она пошла прощаться с ним, и Климов понял, что кажущаяся отчужденность ее – печаль, а не холодность. Они сели на его кровать, а потом легли рядом, и это тоже произошло как-то само собой, и Климов опять стал просить Марусю стать его женой, а Маруся сказала: «Ну, считай меня женой, что тебе – загс нужен?» И они стали целоваться, как еще никогда не целовались, и Климов забыл о войне. Он чувствовал, что между ними нет преград, но боялся обидеть Марусю нетерпением или грубостью.

Вспоминая об этом последнем их вечере, он не мог понять, как случилось, что он заговорил о своих жалких связях. Хотелось ли ему очистить близость с Марусей от памяти о других девушках, или то был предлог – полубессознательный – показать ей, какой он зрелый мужчина, – осталось для него тайной. И Маруся ответила ему такой же откровенностью. Старший лейтенант не первый тут женихается, и до него появлялись претенденты на ее руку и сердце, но она всем дала от ворот поворот.

– Я даже не целовалась ни с кем! – с гордостью сказала Маруся, и его покоробило, что она ставит это себе в заслугу.

– А у тебя вообще была в жизни любовь? – спросил он.

– Вот те раз! – Голос ее прозвучал обидой, и она чуть отстранилась от Климова. – А у нас с тобой что же?

– Нет, до меня.

– Такой – нет. Был у меня один человек в Ленинграде, но, конечно, тут никакого сравнения!

– Кто же?

– Да мой хозяин, у кого в домработницах жила, – с жутковатой искренностью призналась Маруся. – Мне из-за него и пришлось уйти, хозяйка заревновала.

– Сколько же тебе лет было?

– Почти восемнадцать.

– Девочка!.. Вот сволочь!

– Нет, он хороший был человек, добрый и невезучий. А я рано вызрела.

– Слишком рано… – пробормотал Климов. Пустота и холод были в нем. До чего пошлая история: домработница путается с пожилым хозяином! Уж лучше бы с Федькой… – И у тебя не осталось зла к нему?

– Да нет… Тебе неприятно? – спросила она обеспокоенно и нежно. – Знаешь, когда мы будем по-настоящему жениться, я к тебе чистой приду. Есть одна женщина в Неболчах, она девушек лечит.

…Как я был счастлив еще несколько минут назад! Черт меня дернул соваться в ее прошлое! Да нет, куда от него денешься? Она молодец, честно все рассказала. Не каждая решилась бы. Она до конца искренна со мной, наверное, правда любит. А ведь такой лопух, как я, сожрал бы любую ложь. Она могла ничего не говорить, я все принял бы как должное. Но я не испытываю ни малейшей благодарности к ней за эту откровенность…

Так и кончилась ничем их последняя нежная ночь. Он еще целовал Марусю, но делал это без души и радости, между ними затесался хороший и невезучий ленинградский человек. И сколько ни твердил себе Климов, что это не имеет никакого значения в их теперешнем положении и Маруся ни в чем не виновата, он должен уважать ее за доверие и честность, – что-то в нем, намертво захлопнулось. Он говорил себе, что когда-нибудь горько пожалеет о своей холодности, о глупой ревности к призраку, – ничего не помогало. Она вдруг приподнялась, поглядела на него сверху вниз, тихо, медленно поцеловала в губы: «Ну, ладно!» – рывком поднялась и вышла из комнаты.

Она ушла, оставив на подушке свое тепло и запах. Он прислушался к себе и понял, что не должен ее звать.

Что же было потом? Сейчас, на тряской полке вагона, вспоминая свою жизнь, он готов был сказать: «Ничего не было». Маруся ушла в то же утро, он прожил в деревне еще несколько дней, ожидая назначения, и каждый вечер как ни в чем не бывало являлся чистенький, с иголочки, старший лейтенант Федор и садился у окна, забегали «седая» Ася и почтальонша, приходила ленинградка и, страдальчески кривя губы, пела про странного турка, а уходя, спрашивала: «Табачку не найдется, земляк?» – но в отсутствие Маруси все словно умерло, сохранилась лишь внешняя видимость лиц и поступков.

Пока Климов оставался дома, он лишь скучал о Марусе и жалел – как жалел! – о своем дурацком поведении в последнюю ночь; настоящая тоска пришла позже, когда морозным, солнечным осенним синим утром он покидал Ручьевку. Дома не было ни души, он сложил на столе только что полученный командировочный доппаек, две пачки табаку для ленинградки и оставил прощальную записку. В дверях он обернулся и посмотрел на пустой стул и край стола, за которым в день его прихода работала золотая швея, и шагнул за порог, как в омут, в отчаянную тоску.

Чтобы не разреветься, он до самого разъезда орал во все горло тот самый неаполитанский романс, который исполнял тенор Печковский:

 
Прощай, чудесный край, невозвратимый,
Тебя навек я с грустью покидаю…
 

…Так что же все-таки было потом? Была война, бои, прорыв блокады, госпиталь, и новая война, и много страшного. Но он был хорошим лейтенантом, не идущим ни в какое сравнение с тем, кто прежде по глупости не боялся ни пуль, ни снарядов. Вот только перекура больше не случалось… И он кончил войну в Берлине капитаном, а потом его оставили на долгую, хлопотную и нудную службу в Германии. А потом институт, работа, случайные связи – одна из них, с замужней женщиной, длилась шесть лет, все равно оставаясь случайной; попытки добиться самостоятельной работы, обиды и разочарования, отъезд в Среднюю Азию… В общем, ничего не было, какая-то не своя, случайная жизнь. Да, вот так оно нередко бывает – сперва все откладываешь свою жизнь, а потом и вовсе перестаешь жить. Он откладывал жизнь, откладывал Марусю, находя схожих с ней жестом руки, взмахом ресниц, поворотом головы. И за все эти годы он так и не написал Марусе. Вернее сказать, он написал ей много писем мысленно, но такие письма не доходят. А потом он не то чтобы забыл Марусю, он перестал о ней думать. Она принадлежала безвозвратно ушедшему времени, а надо было существовать в настоящем, которое упорно не складывалось, хотя было и творчество или его суррогат, давший суррогат удачи. Наконец наступило то, что привело его на эту вагонную полку, и на этот раз уже не было суррогатом…

…Он спрыгнул на низенькую асфальтовую платформу. Впереди исходил паром старый трудяга паровоз. Не нынешний куцый, аморфный, бесшумный и какой-то бесполый электрический возница, а мужественный, хоть и малость запыхавшийся, припотевший от усталости, совсем как из дней его детства, трубастый, рычагастый локомотив. Прекрасный старинный звук паровозного гудка ушел в осенний простор; состав дернулся, лязгнул сцепкой и отправился дальше в путь, к Ленинграду, через Неболчи – Будогощь. Открылась другая сторона разъезда: припорошенный гарью орешник, почти облетевшие березы и устье проселочной дороги, убегавшей к Ручьевке. Самой деревни не было видно даже крышами, так разрослись деревья между нею и разъездом. Как и прежде, устье дороги было отмечено плоской лужей с радужно-глянцевитыми берегами – сюда стекало с путей паровозное масло. А вот просеку, где некогда хоронился поезд-типография, Климов не мог обнаружить, как ни вглядывался. Прежде она угадывалась с разъезда. Видно, лес заштопал и эту прореху. В остальном разъезд не изменился: те же кусты, березы, будка стрелочника, семафор, вот только щербатая асфальтовая платформа да вокзалец, чуть побольше будки, принадлежали новине, но не они же были повинны в том, что Климов чувствовал себя чужаком, не находил себя здесь. Он ждал, что к нему сразу хлынет его юность, слившаяся с этим закоулком вселенной, с любовью к Марусе, с коротким счастьем посреди войны. Но юность и не думала возвращаться, она тихо покоилась на кладбище времени, и Климовым овладела растерянность человека, вдруг обнаружившего, что он сошел не на той станции.

Климов поглядел в ту сторону, куда ушел поезд. Рельсовый путь стрелой врезался в лес, и казалось, вдалеке лес смыкается, съедая полотно. И поезд, скрывшийся там, ломил напролом, сквозь чащу, и пар его перетруженного дыхания плыл назад, к полустанку. Когда-то Климов дважды, без передышки, отмахал по этим шпалам до Неболчи и обратно ради дела и любви. Он смотрел на рельсы, на лес, вспоминая, что за лесом будет долгое пустое пространство – заболоченные ярко-зеленые луга, а потом пойдет другой лес – жидковатый ольшаник, и не верил, что действительно вышагал все эти долгие версты. А тогда он шел и посвистывал и был горько счастлив, хотя и злился на Хохлакова, на его чиновничью трусость. Он уже предчувствовал разлуку, но так был полон своей любовью, что не страшился разлуки, даже не исключал для себя будущего, пехотный лейтенант, командир стрелкового взвода, отпущенный войной на перекур. Мог ли он думать, что никакой встречи не будет, хотя война обойдется с ним на редкость милостиво, и что не на роковых поворотах судьбы, а в мелочах случайной жизни растрясет он короб своей юности и любви! И оттого совсем дико выглядит, что, перешагнув за сорок, он вдруг пустился за призраком былого. Но может, жизнь человека лишь на поверхностный взгляд кажется непрерывной – будто человек последовательно втекает в юность из детства, в зрелость из юности, а в старость из зрелости. На самом же деле это замкнутые в себе, не признающие преемственности сферы. Так и Маруся исчерпала себя для него, завершилась в юности и вовсе не сопровождала Климова всю жизнь. Но что же тогда погнало его сюда, в Ручьевку? Вероятно, нечто присущее данной поре его жизни, поре постарения, а Маруся и вся его ребяческая любовь – просто удобная предпосылка. А впрочем, кто его знает! Живешь с самим собой, как с таинственным соседом, которого и в глаза никогда не видел, хотя все время чувствуешь, что он здесь, рядом, шебуршит за стеной… Какая тоска! Когда же все-таки приходит понимание себя, да и приходит ли оно вообще? Быть может, это судьба всех бездарных, слабовольных людей – существовать вдалеке от себя, подчиняясь мгновенным импульсам, а не истинным, познанным велениям своей глубинной сути? От всех этих сумбурных мыслей Климов вдруг почувствовал усталость, просто физическую усталость, словно он не на поезде сюда ехал, а вновь топал по шпалам из самых дней юности. Он перешел железнодорожное полотно и остановился, словно у стартовой черты, над радужной лужей. Окружающий мир отражался в ней значительно и грозно, как перед гибелью: прозрачно-голубое легкое небо погожей осени обретало в тонкой темной воде мрачную, бледно-свинцовую озаренность, жидкий орешник был там не порослью, а черной каменной стеной, и косо опрокинулась в больную белесость удлиненная и печальная фигура незадачливого искателя минувшего.

Так чего же ты хочешь, чего ждешь, друг мой Климов, от пожилой крестьянки, которая двадцать с лишним лет назад девушкой Марусей целовалась с молоденьким лейтенантом, твоим тезкой и однофамильцем? Пожалуй, одного лишь: чтоб Маруся была, какая угодно, только бы была. Прижаться седой башкой к ее плечу, хоть руки ее подержать, и на том спасибо. Климов все понимал и не ждал чуда – только заколдованные царевны сохраняют молодость на десятилетия, не простые женщины. И пусть – куча детей, пусть муж – выпивоха, лишь бы она была. Нет, жизнь человека не рваная цепь, чепуху он себе наговорил… Ну а если Маруси не окажется, Климов узнает, где она, и поедет дальше. Он все равно ее найдет, а что будет потом – то уже другая жизнь, о ней еще ничего не известно. Все будет так, как должно быть…. Ну, пошел, самое трудное – первый шаг…

Орешник остался за спиной. Климов шел по гати, проложенной через необширное болотце. Он и забыл, что здесь была гать, в памяти сохранилась твердо нахоженная дорога. Она и началась за бугром, поросшим ивами, совсем зелеными, будто лето в разгаре. Дорога шла по равнине. Далекий лес за ней казался морем – синим и вертикальным, как и всегда море издали. И даже долгий пригляд не уничтожил иллюзии – темно-синие, слоистые, громоздящиеся ярусами кроны стеною далекого моря уходили в небо.

Грачи сбивались в стаи, готовясь к отлету. Несколько больших стай Климов видел, когда еще шел по гаченной дороге, а здесь, в поле, они чернели облаком. Громадное облако пересыпалось в себе самом, расслаивалось, и слои двигались навстречу друг другу, но во всей этой кутерьме не было хаоса, сложное перемещение птиц управлялось какими-то законами, правилами движения, более строгими и точными, чем на городских улицах. Беспорядок вносили никуда не улетающие, невесть зачем примкнувшие к стае вороны. Они замешивались в грачиную рать, бессмысленно трепыхались в ней, а затем с печальным, разочарованным карканьем отваливались прочь. А может, это стая выжимала их из себя, как постороннюю нечисть.

Климов забыл, что дорога вдруг отворачивалась от поляны и втискивалась в мелколесье. Ее устилали винно-красные листья осин и желтые – берез. У подножия янтарного соснового пня толпились сороки и вороны. Они кричали, подпрыгивали с угрожающим видом, словно играли в зловещих хичкоковских птах. Неспроста затеян был весь этот кагал: к пню прижалась боком огненно-рыжая лиса. Видать, она чем-то провинилась перед птицами, и сейчас пришла расплата. Появление Климова вспугнуло стаю, птицы стали с шумом разлетаться, стреляя в человека злобным взглядом из круглого темного зрака. Обалдевшая от страха лиса очнулась, внимательно поглядела на Климова и, вытянув палкой хвост, метнулась прочь. Раз-другой огнисто вспыхнула рыжей шубой и сгинула.

Редкий сквозной лесок искусственной посадки, прорезанный длинными коридорами, упирающимися на востоке в тусклую бледность, на западе – в розово-ясный свет, был густо населен. Зимние птицы покинули чащу, чтобы с наступлением морозов перекочевать в деревенские палисадники, огороды и колхозные дворы. Синицы-лазоревки в синих беретиках, синицы-гаечки с черным хохолком, большие синицы с черными бархатными щечками, помазанными сметаной, чечетки в красных ермолочках, акробаты-поползни трудолюбиво искали скудный корм в редняке. Климов давно не бывал в осенней среднерусской природе, и ему стало нежно от вида лесной хлопотливой жизни. На худой конец можно считать, что он вот за этим и ездил: за грачами, строящими отлетные стаи, за пискливыми синицами и поползнями, лишенными представления, где верх, где низ.

Навстречу ему попалась старуха в темной плюшевой жакетке и белейшем, тщательно повязанном платке, открывавшем смуглое, гладкое на скулах и подбородке, изморщенное вокруг глаз живое маленькое личико. По деревенскому вежливому обычаю старуха поздоровалась с Климовым: «Здравствуй, милый человек» – и улыбнулась пустым ртом. И вот ради этого он ехал сюда, ради этой старухи…

С боковой тропки вышла нестарая, похоже, женщина – Климов не приметил ее лица – и пошла шагах в десяти от него в ту же сторону. Климов сразу понял, что он ехал и ради этой статной женщины. Ради нее в первую очередь, думал он радостно, глядя на нее, всю как из одного куска слаженную, с мускулистыми ногами в сапогах, красиво обрезающих краем голенищ крепкие икры, с тишиной и надежностью округлых сильных плеч. И было привлекательно то спокойствие, с каким она шла под взглядом следующего по пятам мужчины. Женщины всегда чувствуют, когда им слишком пристально глядят вслед, это мешает им, сбивает походку. Но эта плевать хотела на Климова, она шла легко и свободно, крепко давя сапогами палую сухую листву.

А вдруг жизнь решила сделать ему нежданный подарок и вместо безнадежно потерянной Маруси прислала эту прекрасную женщину? Возможно, они были прежде знакомы, хотя скорей всего была она тогда сопливой девчонкой. Климов прибавил шагу и почти нагнал женщину. Та, конечно, слышала его быстрые шаги, но не оглянулась, не остановилась, чтобы пропустить спешащего человека, а продолжала идти так же широко, легко и отрешенно, как прежде. Теперь Климов видел ее словно в увеличительное стекло: светлую полоску на загорелой шее за краем шелковой, по-городскому повязанной косынки, штопку на локтях вязаной старой, видно, рабочей кофты, дырку на чулке и нежную, беззащитную кожу в этой дырке, загрубелые руки с тоненьким обручальным колечком на безымянном пальце.

Климов еще прибавил шагу, обогнал женщину и резко повернулся. Он увидел круглое загорело-обветренное лицо с темными, лиловыми губами, немного запавшие светлые глаза, прядку золотых с проседью волос на чистой крутизне лба – он увидел Марусю.

– Алексей Сергеич! – сказала она своим совсем не изменившимся, звонким голосом. – Какими судьбами?

– Вот… приехал. – Климов откашлянулся и повторил: – Приехал вот.

– Господи, надо же! – Она смешно, как-то укоризненно всплеснула руками. – Леша приехал!..

С возрастом все меняются, особенно в приближении старости: появляются седина, морщины, редеют волосы, блекнут глаза. У женщины раньше всего стареет, дряблеет шея. Все это в порядке вещей, но и в старце проглядывает ребенок, каким он когда-то был. С Марусей же произошло что-то невероятное, какое-то физиологическое перерождение, о ней даже нельзя было сказать: постарела – она стала другой. Прежде всего изменились краски, северные – на южные, коричневая кожа, багрец на скулах, лиловый рот и темно-серые, с просинью, а не серо-голубые, как прежде, глаза. Волосы, правда, обесцветились, но это лишь подчеркивало горячие краски лица. И она как будто выросла, наверное, от того, что похудела, подобралась, стала уже и суше в теле. Да и черты лица обострились, пожесточали. Он был готов к встрече с постаревшей, подурневшей, утратившей всякую прелесть Марусей, но никак не ожидал встретить эту незнакомую медноликую красавицу.

– Вы по делу здесь? – спросила Маруся. – В командировке или как?

Она утратила свое старательно-городское произношение и говорила с обычной местной певучестью.

– Я к вам приехал, – сказал Климов, бессознательно перенимая от нее это «вы».

– Как это понять – к нам? В колхоз или ко всей местности?

– Да нет. К тебе я приехал.

Маруся засмеялась. Она даже остановилась, чтобы отсмеяться вволю. Красивой темной рукой вытерла повлажневшие глаза.

– Зря смеешься. Я правду говорю. – От неловкости это прозвучало резко.

– Шутите! Веселый! – сказала медноликая женщина, притворявшаяся Марусей. – Раньше вы таким не были. Вас тут «грустным лейтенантом» звали.

– Да какой же я был грустный? – искренне удивился Климов. – Я никогда больше таким веселым не был.

– Ну что вы? Молчаливый, задумчивый, глаза печальные-печальные. Как у Лермонтова! Я вас и полюбила-то за грусть. Нет, правда!.. Каким ветром вас сюда занесло?

– Тебя хотел увидеть, ничего больше, – без всякого подъема сказал Климов.

– Да будет вам! – В голосе ее прозвучала усталость. – Сколько лет прошло. Небось и не узнали бы меня, если б на людях встретили.

– Ты правда очень изменилась.

– Постарела. Годы идут.

– Нет, не то. Просто совсем другой стала.

– В такую уж, верно, не влюбились бы? – Маруся снова засмеялась. Это тоже было новое в ней, прежде она и улыбалась-то редко, а смеха ее он почти не слышал.

– Ну почему?.. – любезно начал Климов и вдруг с удивлением ощутил, что любит не ту далекую девушку Марусю, а эту жарколицую, с лиловым ртом и алыми скулами, с суховато-крепким, рабочим телом немолодую женщину. – Ты мне опять прекрасна, Маруся, – сказал Климов.

– Будет вам! – Она махнула рукой. – Наслушалась я этих слов, верила им…

– Скажи еще, что всю жизнь ждала…

– Ждала!.. Видит Бог, ждала!.. Хоть письмишка, хоть весточки какой. Я уж думала: убили. А потом мне кто-то сказал – в Берлине вас видел. Да это Виктор Николаич, помните, художник, он рисовать потом сюда приезжал.

– Ну и ты, конечно, хранила мне верность, отказала всем женихам, осталась одна-одинешенька?

Она усмехнулась:

– Муж у меня, пацан уже большой. А у вас кто?

– Никого. У меня нет семьи.

– Да как же? – испуганно произнесла она. – Разве так можно?

– Выходит, можно. Не сложилось. Я очень тебя любил, после так не случалось, а без любви кой толк в семье?

– Очень даже большой толк! – сказала она убежденно. – Знаете, говорят: стерпится – слюбится. Без семьи, без детей – жизни нету, одно баловство.

– Не тебе об этом судить.

– Кому же, как не мне? Как я любила тебя, Леша, ты и вообразить не можешь! И верила, и ждала. А потом поняла – не будет тебя, и смирилась. Жить и без счастья можно.

– Это мне известно.

– Нет, я о другом говорю. С детьми жизнь полная. И живешь хорошо – сердцем… Бабьего счастья нету, ну и Бог с ним!.. В памяти есть такой уголочек, куда никто не заглянет, и на том спасибо. У других и того нет, а живут.

– Ты что же, не любишь мужа? – Это спросилось не легко, но, слава Богу, спросилось.

– Ну, уж и не люблю! Как так можно – жить с человеком и вовсе не любить? Конечно, люблю… уважаю… ценю… в жизни ни на кого другого не взглянула, нельзя меня упрекнуть… Но врать не хочу, чего к тебе у меня было – к нему нет. Не люблю я его. Разве можно дважды любить?

– Наверное, нет, – сказал Климов. – Я вот не сумел. Теперь ты веришь, что к тебе ехал?

– А я сразу поверила, только признаться себе боялась. – Она заглянула Климову в глаза. – Плохо тебе, Леша? Нету успеха в жизни?

И странно, когда она так спросила, все последние события его жизни, которые справедливо было бы расценивать как удачу: международная премия, возвращение в Москву, новая работа, – представились Климову настолько ничтожными, что он без тени фальши сказал:

– Плохо, Маруся.

– Бедный… Ну а работаешь где?

– В кино. Режиссером. Я долго не мог пробиться, но сейчас все в порядке. Не с работой у меня плохо, с душой. Я по тебе затосковал…

– Нет, Леша, – сказала она строго, – ты меня не запутывай… Не по мне ты затосковал, по молодости, а может, и по семье… Значит, верил ты в мою любовь? Почему же отказался от меня?

– Не знаю, – сказал Климов. – Я ничего не знаю. И не отвечаю за поступки того человека, каким был когда-то.

– А я вот за все свое отвечаю, – тихо сказала Маруся.

– Завидую.

– Ну а зачем ты все-таки приехал? – как будто и не было всего их разговора, спросила Маруся.

Наверное, надо было сказать: я приехал за тобой, но он не отважился произнести эти слова. Он испытывал странную робость перед этой новой Марусей.

– Неужели не понятно?

– Нет.

– Я уже сказал. Мне надо было увидеть тебя.

– Ну вот, теперь видишь, а дальше что?

Если б она хоть улыбнулась, задавая эти короткие, резкие вопросы, но ее лиловые губы были сомкнуты плотно и жестко.

– Да что ты со мной как судья?

– А я и есть судья, – так же жестко сказала она. – А ты подсудимый. И сужу я тебя сразу за нас двоих… Да нет, Лешенька, чепуха все это! Мне тебя не судить. А и судила б, все равно оправдала… Только приезжать тебе не стоило. И опять не то говорю… Значит, нужно было, коли через двадцать лет собрался. Слава Богу, что приехал, хотя увиделись перед смертью. – Она остановилась. – А мы ведь еще и не поздоровались толком. Здравствуй, Леша. – Она обняла его и прижала твердый рот к его губам.

…Ручьевка совсем не изменилась: те же дома и палисадники, то же чугунное било на бугре, тот же вид опрятности, прочного быта. По пути он расспрашивал Марусю о ее родных и тех немногих общих знакомых, какие у них были. Маруся отвечала, как-то странно и радостно спохватываясь при каждом вопросе, хотя порой и не было повода для радости. Мама? Давно померла мама, лет десять тому назад. Сестры? Любашка учительница, замужем за директором школы тут, в Неболчах, а Нинка в самом Ленинграде обосновалась, она корабельный институт окончила. «Я одна в семье необразованная», – улыбаясь, сказала Маруся. Она работала на ферме телятницей. Муж ее – колхозным электриком. Больше ничего о муже сказано не было, да Климов и не расспрашивал. Ленинградская женщина уехала еще во время войны, может, в Ленинград вернулась, может, померла. «Седая» Ася здесь живет, теперь она и взаправду седая, пятерых детей растит, а муж от желудка прошлым годом помер. Почтальонша Лида совсем беззубая стала, замуж так и не вышла, но веселая, заводная, как прежде. Маруся называла имена еще каких-то своих подруг, уверяя, что Климов должен их знать, они бывали в доме на посиделках, но лица их не оживали в памяти.

– А на гитаре ты еще играешь? – спросил Климов.

– Замужним на гитарах играть не положено. Это для молодых да холостых занятие.

– Почему? Какая тут связь?

– Ну, это в городе так. А у нас не принято. Вдовые, холостые есть даже на гармошках играют. А коли ты жена, так уж соблюдай себя. Гитара – она чтоб завлекать. Помнишь, как я тебя завлекала? – Маруся звонко и громко засмеялась.

«Какой прекрасный у нее смех! – растроганно подумал Климов. – Только очень хорошие, чистые душой люди могут так смеяться!»

– А ты помнишь «Средь полей широких»?

– Вон что ты помнишь! Видно, и впрямь запали тебе в сердце ручьевские дни.

– И ночи.

– Вот ночей-то у нас с тобой не было. А жаль… – Она искоса, насмешливо посмотрела на Климова.

– Были и ночи, ты забыла.

– Разговоры… Да еще на приступочке целовались. И ничего у нас не было. А почему, Леша?

– Наверное, потому, что я любил тебя очень…

– Нет… Тут другое… Повернулось в тебе что-то или сломалось тогда, не знаю. Ну, дело прошлое… Слушай!

 
Средь полей широких я, как лен, цвела,
Жизнь моя отрадная, как река, текла.
В хороводах и кружках – всюду милый мой
Не сводил с меня очей, любовался мной.
 

И снова, как тогда, на переходе ко второй строфе сладко оборвалось в нем сердце и захотелось совершить какой-то добрый, жертвенный поступок. Боже мой, человек меняется до неузнаваемости, но что-то сохраняется в нем навечно, и это «что-то» уходит корнями в его подпочву, в основу основ. А Маруся стала петь еще лучше, голос у нее налился, заполнил грудь.

– Ты неправду сказала, что петь бросила.

– А я и не говорила. Я под гитару не пою. А так все время пою, особенно на ферме. Телята мой голос обожают.

Все подружки с завистью все на нас глядят, «Что за чудо-парочка!» – старики твердят…

И уже не спела, а проговорила с шутливым вздохом:

 
А теперь желанный мой стал как лед зимой
И все ласки прежние отдает другой…
 

– Вот уж чего нет так нет, – сказал Климов, но ему трудно было поддерживать этот шутливый тон.

Ему хотелось быть таким, каким он ощущал себя на самом деле: серьезным и печальным, ведь все происходящее было исполнено главной печали жизни – невосполнимой утраты времени. Ему хотелось, чтобы Маруся уехала с ним, но он не верил, что может сказать ей об этом. Она вела себя с ним так, будто прошлое не истратилось в ней до конца, она целовала его, говорила нежные слова, он чувствовал ее волнение, и все-таки сказать ей простое и вовсе не обидное: «Маруся, уедем со мной» – он не мог, в странной убежденности, что все сразу рухнет – доверие, откровенность, милая и любовная игра, в которую она пыталась его вовлечь. Наверное, трудно в минуту решиться на то, что откладывалось двадцать лет.

Но почему Маруся кажется ему сильнее, спокойнее и увереннее, словно она наверху, а он внизу? Ну, замуж вышла, ну, ребенка родила. Для этого, как известно, ума не требуется. Сестер в люди вывела? Это посерьезнее, хотя по условиям деревенской жизни и не так уж сложно. Здесь люди растут естественно, сами собой, как деревья или трава, думалось Климову. Уж если правду говорить, ему, коренному москвичу, приходилось в родном городе куда труднее…

Но потом ему стало легче, и все же он не выходил ничьей судьбы. Он всегда отвечал лишь за одного человека, за самого себя, но долго же не удавалось ему наставить этого человека на правильный путь. Да и удалось ли вообще?.. В чем же дело? Неужели он так же боялся жизни, как некогда смерти? А ведь Маруся вывела его тогда из смертного оцепенения, пробудила желание жить. Быть может, и сейчас он приехал сюда за исцелением? Его холостяцкий эгоизм безнравствен, в душевной пустыне ему никогда не создать ничего жемчужного. Но неужели во всем мире только она, Маруся, может исцелить его? Да, потому что он любит ее. Хочет держать ее за руку, хочет выплакаться ей в колени, все время быть с ней вместе, хочет, чтобы она стала его женой перед Богом, и людьми, и загсом, и чтоб была свадьба, и на Марусе белое платье, а на нем дурацкий черный костюм, и чтоб пьяные, равнодушные гости орали им: «Горько!» – словом, хочет всей этой чепухи, которую раньше и в грош не ставил…

Они подошли к Марусиному дому, она пропустила его вперед. Климов поднялся на крыльцо, прошел в сени и легко нащупал в полутьме железную холодную ручку двери. Сейчас он войдет в просторную чистую кухню с русской печью, большой и белой, как корабль, и увидит у окна комнаты золотую швею, и набело переживет свою жизнь, окажется единственным человеком, которому дано исправить все ошибки, вернуть все утерянное, исключить все случайное, отделить истинные ценности от мнимых…

Он распахнул дверь – все было как прежде, не хватало лишь золотой швеи, девушки в горячем солнце с головы до ног. Вместо нее из комнаты появился крупный головастый мальчик лет двенадцати.

– Булку купила? – требовательно спросил он.

– Чернушкой обойдешься, – ответила Маруся. – Знакомьтесь: мой Вовка-дармоед.

– Здравствуй, – сказал Климов, протянув руку. Мальчишка хмуро поздоровался, и Климов почувствовал его недобрую настороженность.

Но и ему был опасен этот большеголовый хмурый мальчишка. Ему здесь все было опасно: и городская мебель в чистой комнате, и весь отчетливый достаток дома, приобретенный трудом, годами, терпением. Это не то что его городское барахло, которое он разом купил по случаю из постановочных. Тут каждый стул, и этот вот радиоприемник, и проигрыватель несут печать хозяйских усилий.

– Раздевайся, – сказала Маруся. – Хочешь умыться?

…Климов чистил свою электрическую бритву, когда вернулся с работы Марусин муж. Он услышал, как Маруся радостно сказала:

– А у нас гость – Алексей Сергеич Климов!

– Понятное дело, – странно отозвался муж.

Климов вышел на кухню поздороваться. Перед Марусей, чуть потупив круглую крепкую голову, почти лысую на темени, стоял коренастый человек в спецовке, резиновых сапогах, ватнике, и Климов понял, почему тайный инстинкт не дал ему спросить раньше о Марусином муже. Оказывается, в глубине души он знал, что встретит старшего лейтенанта Федора. «Высидел-таки!» – вскричалось в нем с завистливым восторгом.

– Здравствуй, Федя. Сколько лет, сколько зим!

– Здравия желаю! – бесшумно щелкнул тот резиновыми каблуками, опустив руки по швам, и Климов решил, что Федор нарочно спаясничал, чтобы избежать рукопожатия.

Ему стало обидно: сколько лет минуло со времени их соперничества, а Федор все еще держит сердце против него. «О чем это я? – словно проснулся в самом себе Климов. – Тоже еще – «фронтовой корешок» явился! Я приехал отобрать у него жену. Неужели он это понимает? Чепуха! Подумаешь, провидец! Мало ли почему я мог оказаться здесь, приезжал же художник на этюды. Да нет, он любит жену, а это делает догадливым; быть может, он еще не осознал случившегося, но по-звериному безошибочно ответил на скрытую угрозу моего появления: избежал физического соприкосновения. Да, мне будет весьма и весьма неуютно, мужчины этого дома раскусили меня».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю