Текст книги "Перекур"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Маруся надела то самое белое платье с черным бархатным пояском, что и в день их знакомства, да, верно, у нее и не было другого выходного платья. Она сидела справа от Климова, а слева помещалась коренастая рыжеволосая связистка Вика, девушка с необычной внешностью: плечи борца и тонкое, просвечивающее, какое-то тающее лицо. Она была вовсе не в его вкусе, эта Вика, но из-за нее весь вечер полетел кувырком. Вначале Климов и внимания не обратил на коренастую связистку. Он просто радовался застолью, бутылкам, той легкой бестолковости, когда кому-то чего-то не хватает, все галдят и без конца пересаживаются, словно отыскивая свое единственное место, – это напоминало московские студенческие вечеринки. Когда же суматоха надоела, Маруся приняла на себя хозяйскую ответственность и мгновенно навела порядок. Климова умиляла та расторопность, с какой хозяйничала Маруся, он гордился ее памятливостью, ладными сильными движениями. Да, у Маруси не было другого платья, но она по-новому заколола волосы, убрав их за уши, надела на шею бусы из ракушек и стала совсем иной, нарядной, праздничной, немного чужой, и Климову не верилось, что он целовал ее. А потом, когда усилиями Маруси за столом воцарился порядок и была выпита первая чарка за победу, в Климове началась какая-то порча. Вино и всегда-то неважно на него действовало. Ему начинало казаться, что он видит потайную, скрытую от других суть явлений. Вот и сейчас почуял, что между Марусей и старшим лейтенантом Федей происходит непрерывный внутренний разговор, слышный лишь им двоим. Ему и прежде казалось невероятным, что все их отношения сводятся к ежевечернему молчаливому дежурству Феди на лавке у окна. Не было случая, чтобы они обменялись словом. Правда, Федя вообще был из породы молчунов и все же порой перекидывался немудреной шуткой с почтальоншей или с «седой» Асей. Надо полагать, что до появления Климова у Феди бывали разговоры и объяснения и с Марусей, но сейчас между ними как будто порвались провода. Чепуха, они прекрасно обходились беспроволочной связью, теперь он это твердо знал, у них шел безмолвный разговор – только не для такого сверхчувственного слуха, каким его наградили несколько стопок вонючего самогона…
За столом Маруся все время заботилась о Климове: подкладывала ему на тарелку еду, спешила наполнить стопку, пододвигала то соль, то хрен, то горчицу, приносила холодную воду в кружке, но, осененный своей дьявольской проницательностью, Климов понимал, сколь ничтожна эта внешняя, показная заботливость по сравнению, с глубинным общением, что связывает Марусю с тихоней Федором. И он решил проучить Марусю. Пусть убедится, что и он может быть кому-то упоительно интересен.
Вика легко откликнулась на призыв. Она была москвичкой, и это дало им возможность предаться сладостным воспоминаниям о московских улицах, театрах, бульварах, катках. Сами названия звучали волнующе и – что особенно важно – непонятно для Маруси. Разве могла она постигнуть красоту таких словосочетаний, как Тверской бульвар, Столешников переулок, Кузнецкий мост, каток на Петровке, Патриаршие пруды, Китайская стена, Красные Ворота?! Маруся прислушивалась к их разговору, морщила лоб, пытаясь разгадать то ликование, с каким они произносили непонятные названия, готовно улыбалась, безуспешно подстраиваясь к их радости. Климов торжествовал. Дальше пошло еще лучше. Вика оказалась страстной поклонницей Блока, а Климов помнил многое из Блока. Он стал читать, и после каждого стихотворения Вика делала восторженное лицо и утверждала, что это ее «любимое». У Климова зародилось подозрение, что она вовсе не любит да и едва ли знает Блока, но это тоже не имело значения, ведь читал он вовсе не для нее. Блоком он сокрушал старшего лейтенанта Федора, карал за тайную измену Марусю. Он не переставая пил и, поскольку действительно любил Блока, получал все большее удовольствие от своего чтения и эту им самим созидаемую радость, с привкусом грусти, относил к связистке Вике. Порой туман, застилавший его сознание, пронизывала мучительная память о Марусе, но стихи влекли дальше, прочь, в большие восхищенные Викины глаза, и еще до того, как встали из-за стола, он знал, что любит и всегда любил только Вику.
В кухне пели, крутили патефон, танцевали, но Климов и Вика остались верны поэзии и не приняли участия в общем вульгарном веселье. Какие-то бредовые видения посещали его помутненный мозг. Сын машиниста сцены и домашней хозяйки с четырьмя классами гимназии, он воображал себя молодым аристократом, одарившим вниманием простую крестьянскую девушку. Но вот появилось очаровательное существо, принадлежащее его кругу, и сельское наваждение развеялось как дым, его чувства вновь обрели должную ориентировку. Порой ему казалось, что нечто подобное уже случалось с кем-то – возможно, с одним из его друзей-аристократов или же с ним самим, ну и пусть, в жизни все повторяется. Он пытался объяснить Вике ту ответственность за него, которая отныне легла на ее широкие терпеливые плечи, и Вика радостно кивала головой, охотно соглашаясь на роль спасительницы. «Светские люди друг друга понимают с полувзгляда». И Вика кивала изо всех сил. «Как я жил в этой глуши без вас?» – удивлялся Климов, и Вика тоже не могла этого понять. Неожиданно Климову захотелось проводить Вику домой. Она робко протестовала: «Еще так рано!..» Но Климову нужно было пройти с ней через кухню на глазах у всех, и он решительно подавил ее робкий бунт. Однако триумфа не получилось. Маруся настраивала гитару и не заметила их, а старший лейтенант Федор уже ушел.
Климов долго и как-то исступленно целовался с Викой возле ее дома, затем шаткой поступью потащился назад, испытывая сильные позывы к рвоте. Возле сельского веча он наткнулся на почтальоншу и «седую» Асю, возвращающихся домой.
– Хорош! – сказала Ася. – Надо же так надраться!
– Что же ты, мёдочка, ведешь себя кое-как? – спросила почтальонша.
– А что?
– Маруся плачет… Я, говорит, думала, что наш праздник, а он вон какую пулю отлил.
– Плачет?.. – тупо повторил Климов.
– А то нет?.. Свинья ты, мёдочка, как есть свинья!
– Разве можно так с Марусей? – сказала Ася. – Она нежная.
– Да что с ним разговаривать? – вдруг разозлилась почтальонша. – Налил морду водкой, и ни бум-бум!..
Подруги скрылись в темноте.
– Плачет?.. – вслух произнес Климов, и тут его начало рвать.
С мокрым лицом, с дрожащими коленями, трезвый, слабый и несчастный, Климов поднялся на крыльцо. Он хотел попить воды из кадки и уронил деревянный ковш. Стал нашаривать его на полу и вдруг почувствовал у себя на затылке чью-то руку.
– На, попей, – сказал в темноте Марусин голос.
Он не слышал, как она подошла, подняла ковш, зачерпнула воды. Влажное дерево ткнулось ему в подбородок, он двумя руками, чтобы не пролить, взял ковш и жадно выпил холодную свежую воду.
– Худо тебе?
– Маруся!..
– Да ладно!.. Я все понимаю. Ляжь, поспи, и все пройдет. Помочь тебе раздеться?
– Ну что ты!.. Маруся!.. – И вдруг Климов заплакал, как сопливый мальчишка.
– Перестань, успокойся. Ну чего ты? Перестань! Это водка в тебе плачет.
Маруся взяла его голову и прижала к своему плечу. И странное дело, теперь Климов уже не стыдился ни этих слез, ни своего пьяного, глупого поведения, все находило искупление в безмерности доверия, которое он испытывал к Марусе.
– Ты не сердишься?
– Я сначала злилась. А потом поняла, что ты для меня же старался.
– Правда? – удивился Климов. – Как ты догадалась?
– Я ведь тоже поплакала. А после слез всегда все яснее становится. Я и подумала: неужели он такой плохой, несамостоятельный? Быть не может. Ну а тогда зачем он так? Выходит, ради меня. То ли проучить хотел, то ли выставиться… Если проучить, то не за что… Вот…
Маруся все же не до конца разгадала жалкий спектакль, разыгранный Климовым, но ему не хотелось признаваться, что спьяну приревновал ее к старшему лейтенанту…
На другой день Климов проснулся легким и свежим, будто и не пил накануне. Умывшись свежей водой во дворе, он долго стоял там в радостном бездумии и вдруг увидел себя как бы из временного отдаления, из далекого будущего. Словно на дне глубокого колодца, он различал очень молодого человека, почти мальчика, и впервые понял, что все происходящее с ним сейчас является жизнью незрелой души. Когда-нибудь он вспомнит о себе нынешнем с насмешливо-снисходительной улыбкой. Это показалось ему обидным. Неужели безмерно важное ныне будет казаться ничтожным в будущем? Нет, Маруся никогда не обесценится в его душе, как бы ни сложилась дальше жизнь. Если же и впрямь самое сильное его переживание окажется преходящим, как прыщи у подростка или юношеская тоска, значит – в мире вообще нет настоящих ценностей, все зыбко, текуче, бессмысленно. А может, и на этих его размышлениях стоит неприметное клеймо: «незрелость»? К черту, из себя не выскочишь, надо просто жить как живется…
Когда он вернулся в избу, то вдруг услышал на печи за ситцевой занавеской ровное и сильное дыхание спящего человека. Он стал на лавку и отдернул занавеску. Там лежала навзничь, закинув руку на лицо, Маруся. Он окликнул ее, она не отозвалась. Подтянувшись на руках, он забрался на печь и лег рядом с ней. Она спала. Здесь было жарко, оттого и дышалось ей тяжело. На лбу у нее выступила испарина. Он обнял девушку и прижал к себе. Она все спала, и дыхание щекотало ему щеку. Она чуть застонала и откинула голову, но не проснулась. Он прижался к ней сильнее. Исчезла печь, занавеска, паркая духота. Было небо, воздушный корабль, тугие паруса…
Когда он вернулся из дальних странствий, то увидел открытые, ясные глаза Маруси.
– Не надо так, – сказала она. – Никогда не надо. Что ты будто вор?.. Обнимаешь, швыряешь, а я сплю… – Она улыбнулась. – Ой, как я спала!.. Уже слышала тебя сквозь сон, уже знала, что это ты, а очнуться не могла. Сроду я так далеко не спала. Ну, пусти меня, на работу пора…
С тех пор им почти не выпадало быть вдвоем. Марусин труд – фронт на ремонте железнодорожных путей – превратился в постоянную работу. Она уходила чуть свет, а возвращалась с темнотой, смертельно усталая, и без сил валилась на печь. Климов тосковал и с неожиданной симпатией поглядывал на расчищенного до блеска старшего лейтенанта Федю, с прежней неуклонностью являвшегося каждый вечер, чтобы занять свой пост на лавке у окна. На Федоре лежал какой-то отсвет Маруси, и, конечно же, он тоже скучал по ней, и это делало их товарищами по несчастью. Правда, Федор отнюдь не испытывал встречной тяги к нему и не поддерживал попыток Климова установить более тесные отношения.
Однажды Климова послали с поручением в Неболчи. Надо было скинуть немецким солдатам в районе Мги листовку, грозящую им скорым и полным уничтожением, если они не предпочтут этому добровольную сдачу в плен. Трафаретный конец не мешал листовке существенно отличаться от всех других. Несмотря на летнюю неудачу, ни у кого не было сомнений, что блокаду будут прорывать только в направлении Мга – Синявино, нигде больше. Знали об этом и немцы, судя по штабным документам, захваченным нашей разведкой; знали – и все-таки не спешили с подкреплением: видать, плохо у них обстояло с резервами. Листовку хотели напечатать большим тиражом и регулярно сбрасывать немцам в районе Мги, что на языке седьмоотдельцев называлось капать на мозги. Для вящей убедительности первую партию должны были сбросить сразу же после боя за господствующую высоту – предполагалось, что высоту мы займем. Пусть-де знают немцы, что с ними не шутят. Плоха ли, хороша ли задумка – трудно сказать. Но было известно на примере Спасской Полости, Киришей, Вяжищ, что после поражения немцы охотно прячут за обшлаг рукава «Пассиршайн фюр ди Гефангенгабе», выдранный из нашей листовки. Словом, решено было перед наступлением наших войск провести планомерное наступление на психику врага.
Текст этой листовки, как и всегда, подлежал утверждению в Седьмом отделе, в Неболчах. А единственный редакционный грузовик стоял без шин на четырех кирпичных подпорках. Редактор вызвал Климова и в своей обычной, глубоко штатской манере попросил сходить к начальству.
– Конечно, можно послать бойца, но вдруг потребуются какие-то изменения. Телефонной связи нет, а вы можете сделать их самостоятельно на месте. Получите подпись Гущина и скорее возвращайтесь, листовка должна быть на аэродроме не позже полуночи.
Как по-домашнему это прозвучало: не позже полуночи, не к «двенадцати ноль-ноль», как сказал бы любой фронтовик, даже из подвалов АХО. «Полуночь» – чудесное гоголевское слово, от него веет колдуньим уютом, любовным шепотом, ведьминскими игрищами…
Был десятый час утра, когда Климов затопал по шпалам в Неболчи. Хорошее, крепкое, свежее утро, с той прочной синью, что продержится до исхода дня, с небольшим ветерком, дующим поверху орешника, высаженного вдоль полотна. Густо и жарко-сини были рельсы, сходившиеся у обреза горизонта и доказывающие, что параллельные линии на самом деле пересекаются. Фронт молчал, опрятная тишина лежала на полотне, орешнике, болотных полях за ними, на проводах, унизанных сизоворонками, и казалось, воюющие люди, что-то поняв, разбрелись по домам. Климов шел, ни о чем не думая: ни о своем поручении, ни о будущем, ни о прошлом. И только Марусин образ – в наклоне головы, в повороте, в тишине спящих век, в озабоченности сведенных бровей, в беззащитной простоте уличной фотографии – неотвязно наплывал ему на душу. Ему нравилось, что она сама приходит к нему, без малейшего усилия с его стороны. Он мог следить за какой-нибудь сойкой, подсчитывать краски в ее оперении, а Маруся приближалась смуглым локтем закинутой за голову руки; мог считать шаги между телеграфными столбами или заниматься иным, столь же обычным для путника делом, а она подымалась из-за края насыпи, отмечала собой скрещение рельсов на горизонте, – а потом возникала прямо в ошеломляющей достоверности: старое, какое-то бурое короткое платьице, брезентовые рукавицы, марлевая, испачканная глиной косынка на голове, лом в руках, – ближайшая из десятка работавших на путях женщин.
Почему-то он думал, что Маруся работает по другую руку от разъезда. Он никогда еще не испытывал к ней такого чувства родности. Наверное, потому, что встреча произошла внезапно – ее не готовили ни уговор, ни тоска, ни желание, – Маруся во плоти, как и Маруся-призрак, родилась из воздуха, без всякого усилия, и сразу вошла в него. Это было новое, странное чувство. Маруся всегда была вне его, почти враждебно вне, он хотел завладеть ею, подчинить себе, а сейчас она стала частью его, но как случилось это внезапное проникновение, он не знал, да и не нужно было знать. И свою родность ей Климов видел также и на ее доверчивом и радостном лице.
Его окружили ремонтницы, в большинстве ручьевские, знакомые Климову.
– Ты куда чапаешь, мёдочка? – спросила почтальонша.
– Угости папиросочкой, – попросила «седая» Ася.
У него была с собой непочатая пачка «Беломора». Женщины закурили, даже Маруся закурила, но сразу закашлялась и отдала ему папиросу. А потом женщины, как по команде, вернулись к работе, и почему-то все оказались лицом к Неболчам.
Но чтобы тихо посидеть рядом на теплом рельсе, им с Марусей не нужно было искусственное уединение. И минула эта краткая вечность.
– Я скоро буду назад, – поднимаясь, сказал Климов.
Отойдя порядочно, он крикнул громко, с каким-то яростным вызовом:
– Ну и пусть убьют, мать их!.. Все равно я жил на этом свете. Жил!..
Назад он вернулся даже раньше, чем ожидал. Замещавший начальника Седьмого отдела Гущина интендант второго ранга Хохлаков наотрез отказался подписать листовку, потому что на ней не было подписи редактора. «Но мы всегда так делаем, – пытался убедить его Климов. – Мы посылаем вам текст лишь с авторской подписью». – «Я ничего не знаю!» – отмахивался Хохлаков, огромный, толстый, похожий на кашалота, с ускользающим взглядом бесцветных глаз. Климов хотел разыскать Гущина, но оказалось, тот выехал под Будогощь для инструктажа. Ничего не оставалось, как топать назад. Один из инструкторов предложил дождаться попутной машины, но Климов боялся рисковать. Пешком он наверняка успеет обернуться, а машину можно прождать полдня. «Хохлаков, пожалей лейтенанта, подпиши», – попросил инструктор, но тот и бровью не повел.
Климов рванул назад хорошим спортивным шагом и меньше чем через три часа, с чувством нереальности происходящего, опустился на теплый рельс рядом с Марусей.
– Устала? – спросил он.
– Еще рано уставать, до вечера далеко.
– А я опять здесь пройду, – сказал Климов о себе, как о поезде, и Маруся уловила это сходство.
– Курсируешь, как рабочий состав. – И сердито добавила: – Загоняли совсем!..
– Маруся, выходи за меня замуж, – попросил Климов.
– Нашел где об этом говорить!..
– Может, в другом месте я и не решился бы.
– Чему ты усмехаешься?
– Не знаю. Странно мне, что я вроде жених. В детстве почему-то считалось, что жених обязательно дурак, а жениться стыдно.
– Нет, это хорошо! Невеста должна быть в красивом белом платье, а жених весь в черном!
– Ну да, как в песне: «Невеста была в белом платье, жених был весь в черных штанах»… Маруся, я тебя серьезно прошу.
– А твои родные?
– У меня никого нет.
– Я бы пошла за тебя. Правда! Да ведь война, Леша! – произнесла она жалобно.
– И черт с ней!..
– Ох, не говори так! Нельзя. Плохо будет. Страшно… Нельзя сейчас об этом думать.
Слова о женитьбе вырвались у Климова случайно, да и какой смысл имела женитьба, когда в любой день может кончиться его короткий перекур и так же может распорядиться Марусей трудовой фронт? Но сейчас ему представилось, что от Марусиного согласия зависят и его жизнь, и смерть, и все на свете. Он сказал:
– Часа через два я тут опять буду. Ты мне тогда дашь ответ. – И пошел дальше не оборачиваясь…
Редактора на месте не оказалось. Гущин срочно вызвал его в Будогощь, и он ушел на аэродром, откуда стартовали грозные ночные бомбардировщики У-2. Листовку подписал ответственный секретарь газеты Смолин, недавно эвакуированный из Ленинграда лингвист. «Ужасно неудобно вас гонять, но никого нет под рукой, а самому мне не дойти». И он с грустью посмотрел на свои распухшие ноги…
– Леша, я все думала, думала, и знаешь, чего надумала? – В подступивших сумерках Марусино лицо казалось осунувшимся, в черноту бледным. – Давай так – я к тебе вышла и иду, а как приду, так и стану твоей женой.
– Когда же ты придешь?
– Да как война кончится, или…
– Ну, уж договаривай.
– Если, упаси Бог, ранят тебя сильно, я сразу приду. Только скажи… Ладно?.. И давай больше об этом не говорить, а то плакать хочется…
…Уже в темноте, подходя к бараку, где расположился Седьмой отдел, Климов все думал о странном Марусином согласии-отказе. Почему бы им не связать свои судьбы сейчас, даже если его скоро отошлют и он не вернется назад? Хоть день, да их. Но может, Маруся боится связать себя с ним именно не на смерть, а на жизнь? Может, она не верит ему до конца, боится, что он скоро ее забудет… Он так и не успел додумать все до конца, когда перед ним вновь выросла гора мяса, запихнутая в военную форму.
– Это чья закорючка? – спросил Хохлаков, подозрительно разглядывая подпись Смолина.
– Политрука Смолина.
– Почему не редактора?
– Его срочно вызвал в Будогощь батальонный комиссар Гущин. Смолин – ответственный секретарь редакции, исполняющий обязанности, вернее.
– И. о.! И. о.! – заржал Хохлаков. – Громадная разница! Я не подпишу.
Климов зло засмеялся: он отмахал марафонскую дистанцию только для того, чтобы услышать этот панический вопль самосохранения.
– Да чего вы дрейфите! Сколько таких листовок уже выпустили…
– Не забывайтесь, товарищ лейтенант! – тонким голосом заверещала туша. – Перед вами старший по званию.
Это верно, у него две шпалы, он интендант второго ранга. А где ваше хозяйство, товарищ интендант, где склады, хранящие штабеля дубленых, сладко воняющих полушубков, жилетов на овчине, горы кирзовых сапог, ушанок из поддельного меха, консервы, концентраты, несъедобный комбижир, пачки отсыревшего табака? Спросить его о делах складских? Ох и взовьется этот кашалот!.. Не стоит, еще под арест угодишь, а листовка так и не выйдет.
Спокойно и обстоятельно, может быть, чересчур обстоятельно, почти с издевкой, Климов объяснил Хохлакову положение с листовкой.
– Я бы доставил сюда Смолина, да ведь листовка тогда опоздает.
– Куда еще опоздает? – грубо спросил Хохлаков. – Успеете сбросить…
– Да ведь надо же сразу после боя!
– Какая разница? – пожал жирными плечами Хохлаков. – После или до боя, лишь бы не вместо! – Это была шутка, интендант второго ранга хотел кончить дело миром. Он не решался подписать листовку, ему был ненавистен даже малейший риск, но и ссориться с этим мальчишкой-лейтенантом тоже не улыбалось Хохлакову, как-никак тот был с передовой, а оттуда все возвращаются малость с «приветом». Еще чего выкинет!.. Хохлаков чувствовал глубокую ответственность перед своим огромным, тяжелым и слабым телом, в котором заключалась величайшая драгоценность, венец творения, начало и конец мироздания – его родимая и жалостная суть. Нельзя позволить, чтобы в эту нежную, незащищенную мякоть стреляли. А на войне чуть что – начинают стрелять, свои почти столь же легко, как и чужие. Если б не эта омерзительная привычка, существование на войне было бы вполне сносно. Но за ошибку могут послать туда, где стреляют, могут и на месте шлепнуть. Поэтому не надо ошибаться, а значит, не надо брать на себя никакой ответственности. Но на войне опасен каждый, ибо у каждого на боку висит оружие. И этот молодой псих вполне может схватиться за шпалер. Зря он полез в замы, думал, там спокойнее. Оставаться бы ему рядовым инструктором.
Климов с новым интересом рассматривал сидящего перед ним человека. Оказывается, заместитель начальника службы контрпропаганды ни в грош не ставил свой род войск. «До боя, после боя – какая разница?» Ему, Климову, простительнее было бы так думать, слишком глубоко въелось в него убеждение: «Хороший фриц – это мертвый фриц». Но сидящий перед ним человек не имел права так думать. Его для того и держат здесь, вдали от пуль и снарядов, чтобы он «делал» не мертвых, а живых фрицев. Пусть и ничтожен шанс, что грохот проснувшихся после долгой спячки орудий в сочетании с «идеологическим» нажимом заставит каких-то фрицев задуматься о возможности выйти живым из бойни, – надо верить в такой шанс. Если хоть один фриц добровольно или полудобровольно сделает «хенде хох» – это уже выигрыш. А этот вонючий кашалот, эта сволочь бормочет: «Какая разница».
– Разрешите обратиться к начальнику Политуправления?
– Да вы с ума сошли! – замахал руками Хохлаков. – Тревожить Шаронова из-за такой ерунды?
– Ерунды?.. Тогда подпишите эту ерунду.
– Кругом! – неуверенно сказал Хохлаков.
После Климов с удивлением думал: что его так заклинило? Сколько раз на войне он без звука подчинялся распоряжениям, столь же безответственным, но чреватым худшими последствиями. Там игра шла впрямую на человеческие жизни. Но он говорил: «Есть!» – и делал как приказано. И прошло какое-то время, прежде чем он понял, что в этот вечер он впервые почувствовал свою ответственность.
– Я иду к дивизионному комиссару и скажу, что вы срываете оперативное задание.
– Он в это время отдыхает, – беспомощно сказал Хохлаков.
– Разбужу!
Хохлаков опустил голову: то, чего он смертельно боялся, подступило вплотную в образе этого настырного поганца. Шаронов тоже чокнутый, он может загнать на передовую. За что?.. За что?.. Он не сделал ничего плохого!.. Эту паршивую, никому не нужную листовку не подмахнул? Но ведь никто не предупредил его о ней. И все же поставить подпись на клочке серой волокнистой бумаги с несложным немецким текстом было для него так же невозможно, как подписать собственный приговор. Он с юности усвоил от родителей золотое правило: никогда ничего не подписывать.
– Идите… – сказал он упавшим голосом.
Но Климову не пришлось будить начальника Политуправления. Нежданная помощь пришла в лице давешнего сострадательного инструктора. Растерзанный, неопрятный, осыпанный пеплом человек с безумным и добрым лицом случайно слышал конец их разговора и накинулся на Хохлакова:
– Ты с ума сошел? Большой дивизионный за такое голову снимет. Дайте сюда листовку, я сам подпишу. А тебя, Хохлаков, здесь не было, понятно? Ты в сортире сидел.
Он размашисто подмахнул листовку.
Было очень темно, тучи заволокли небо, но рельсы светились в темноте, ловя какое-то невидимое глазу небесное сияние, и Климов, хоть и спотыкался, все же довольно быстро одолевал финишную прямую. Просветлели новенькие шпалы, уложенные Марусей и ее товарками. Значит, это на самом деле существует: он, и Маруся, и эти девушки, и шпалы, и война, где могут убить?… Климов не заметил тогда, что изменил привычной формуле, вместо положенного «меня убьют» сказал: «могут убить», – он уже оставлял себе какой-то шанс…
Тонкий, но резкий, пронзительный звук за его спиной, напоминавший свист снаряда, заморозил лопатки. Миг он пребывал в неподвижности, затем прыгнул под откос. Со стороны Неболчей, со стороны фронта, надвигался загадочный синий свет, подобный таинственному свечению целебной лампы, вправленной в сгусток тьмы. Климов засмеялся – это был поезд. Тишина и пустынность протянувшихся через весь его день рельсов заставили забыть, что перед ним – действующая железная дорога. Поезд проплыл – громадный, медленный, темный, словно мертвый внутри. Это был пассажирский поезд, и самое невероятное – он шел в Москву…
В поезде-типографии Климова ждали: и.о. ответственного секретаря Смолин, наборщик и печатники. В пульмане, где помещалась ротационная машина, горел свет. Никто не сомневался, что он выполнит поручение.
– Вы, наверное, здорово устали? – сказал Смолин, растирая свои опухшие ноги. – Сколько раз взад-вперед мотались. Оставайтесь ночевать, мы соорудим вам ложе за кассами.
– Спасибо, – засмеялся Климов. – Я все-таки пойду домой. У кого найдется фонарик?
Он едва дотащился до дому. Последние два-три километра дались труднее тех многих, пройденных за день.
– Кто там? – раздался голос Марусиной матери, когда он с великими предосторожностями и почти бесшумно проник из сеней в кухню.
– Да я… – прошептал он. – Спите, спите…
– Ты, Леша?.. – Голос ее сник.
Она часто не спала по ночам и упорно ждала сына, ей почему-то казалось, что он придет обязательно ночью, когда все спят, и никто его не встретит…
«Перекур» кончился раньше, нежели ожидал Климов. Его послали в командировку в 59-ю армию, которая после форсирования Волхова топталась на правом берегу реки, то занимая, то уступая какие-то условные высоты и мелкие населенные пункты. Среди прочих дел ему надлежало организовать работу радиопередвижки, только что полученной фронтом из Москвы. Текст передачи, занимавший пятнадцать машинописных страниц, ему вручил исполненный авторского волнения интендант второго ранга Хохлаков, и Климов, дисциплинированный воин, выдал немцам передачу от первого до последнего слова. Это заняло полчаса, после чего побитая осколками машина надолго вышла из строя. Оказалось, что в здешних условиях – безлесная равнина – передвижка могла работать безнаказанно от силы десять минут, но Климову это было невдомек. Поскольку Климов не был введен в командование машиной, он не являлся материально ответственным лицом и авторское тщеславие Хохлакова ударило по карману. Климова тут же отстранили от обязанностей радиодиктора, ему остались совсем скучные дела: разбор немецкой почты, наставление инструкторов политотдела да обучение бойцов, желающих подразнить фрицев, несложной брани в адрес Гитлера. Армейские политработники добродушно посмеивались над Климовым за то, что его прислали на спящий участок фронта, когда в самом непродолжительном времени, возле Ладоги, произойдет решительное сражение. Это была всеобщая уверенность, и Климов знал, что в таких случаях ошибка исключается. Писарь и ездовой узнают о готовящемся наступлении почти одновременно с командованием фронта. И, занимаясь здешними непервостатейными делами, он думал, что пора возвращаться на свою войну. Если и впрямь идет подготовка к прорыву блокады, строевого командира не станут удерживать во втором эшелоне. Он любил Марусю и теперь не хотел смерти, его в холодный пот бросало, когда он думал о смерти. Он представить себе не мог, что еще недавно без страха шел в бой. И при всем том он не променял бы нынешний страх смерти на былое бесстрашие…
…А в Марусин дом нагрянула беда, получили похоронку на ее брата Борьку. Он погиб близ озера Ильмень. Похоронная пришла с неделю назад, когда Климов находился в командировке. В доме уже привыкли к мысли, что Борьки нет, и все же Марусина мать будто специально поджидала Климова, чтобы насвежо пережить свою потерю. Почему-то ее особенно угнетало, что во время атаки Борькины товарищи видели, как он снял с головы пилотку, и в ней остались все его отросшие на передовой волосы. Страх и муки сына, испытанные им перед гибелью, терзали ее сильнее, чем сама его смерть, которой она, быть может, еще не постигла до конца. Климов целовал ее седую голову, и внутри у него стучало: «Пора… пора… пора».
В тот же день у него произошел разговор с редактором. Неожиданно для Климова тот не стал его удерживать.
И Маруся оставляла дом. Их ремонтную бригаду перевели на казарменное положение, теперь они будут тоже чем-то вроде воинской части, им даже обмундирование обещали выдать. В Марусе появилось что-то новое, какая-то отчуждающая серьезность, и Климову подумалось, что она заранее освобождается от него, не желая лишнего горя. Их последний вечер был похож на все другие вечера – в избу набилось много народу, Маруся пела «Средь полей широких», а ленинградская женщина – своего обычного «Турка», «седая» Ася и почтальонша плясали, и с каменным лицом восседал на лавке старший лейтенант Федя, надраенный, как палуба военного корабля на параде. И хотя Климов никому не говорил, что уезжает, откуда-то это стало известно.
– Что же ты, мёдочка, покидаешь нас? – вздыхала почтальонша. А ленинградская женщина сказала:
– После войны мы должны встретиться у меня в Ленинграде. Кирпичная, семнадцать, квартира тридцать четыре. У нас прекрасный инструмент. Мы будем петь, танцевать и пить вино. Очень сухое шампанское. Я приглашаю всех присутствующих. У вас не найдется табачку, лейтенант?
Гости ушли, по обыкновению, сразу и все вместе. Климова не переставала удивлять эта местная особенность: никто заранее не сговаривался, но будто иссякал завод, и люди торопились разойтись. И, как всегда в эти последние минуты, у старшего лейтенанта Феди был такой вид, словно он вот-вот заговорит, объявит о каком-то важном решении, откроет некую тайну, – он улыбался, вздыхал, но рождения слова так и не происходило, и, козырнув, щелкнув ярко начищенными сапогами, он выходил, прихрамывая. А у ленинградской женщины делалось потерянное и жалкое лицо: она боялась темноты, одиночества долгой ночи в чужом доме, и почтальонша обнимала ее за плечи: «Пойдем, мёдочка, людям спать пора», и уводила ее, трепещущую, чуть не плачущую. Но, как ни быстро расходились гости, художник со своей Нюсенькой успевали исчезнуть еще раньше. Они удивительно быстро, легко и дружно засыпали. Климов еще ни разу не застал их бодрствующими. Спали они и сейчас, когда Климов вместе с Марусей вошел в комнату.