Текст книги "Повесть о том, как не ссорились Иван Сергеевич с Иваном Афанасьевичем"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– И у вас, Шеф, нет другого выхода. Вы все равно в это вмазаны.
– И она так говорила, – очень тихо произнес Шеф. – Мы, говорит, должны вместе: сперва я, потом ты. Она сильная. Ты видел когда, чтоб баба в рот стрелялась? Не было такого. А у ней рука не дрогнула. А я не смог. О детях подумал…
– Струсили, Шеф?
Тот долго молчал, прежде чем выдавил из себя:
– Не знаю, может, струсил… А может, другое. У нас разные вины, разный и ответ. Если честным, самоотверженным трудом…
– Не срамитесь, Шеф.
Афанасьич увидел эту комнату, какой она будет через некоторое весьма непродолжительное время: голые стены с гвоздями, костылями и квадратами невыгоревших обоев на месте картин, гравюр, рисунков, облезлый, мусорный паркет там, где лежали ворсистые персидские ковры, и на том же паркете следы антикварных шкафов, сервантов, диванов. Интересно, кому все это пойдет? Во дни Друга – было бы ясно кому, но тогда бы и Шеф не погорел. В народную сокровищницу слабо верилось. Скорей всего опять прилипнет к чьим-то хватким рукам.
– Чего оглядываешься? – спросил Шеф.
– Зря вы, Шеф, музей не открыли.
Тот задумался, вспоминая, потом махнул рукой.
– Слушай, Афанасьич, а ты не хочешь разрядиться?
Афанасьич глядел, не понимая.
– Чтоб не ржавело боевое оружие. Я оставлю записку, никого не винить.
Афанасьич по-прежнему не понимал.
– Я конченый человек, – сказал Шеф и заплакал. – Мне без нее не жить.
– Вон что!.. Это не моя работа, Шеф.
И мимо своего бывшего начальника и кумира тяжело, шаркая ногами, Афанасьич пошел к дверям. Выйдет через парадный ход. Таиться теперь ни к чему… В скором времени Афанасьич услышал о самоубийстве Шефа и вернул ему свое уважение. А любить его он никогда не переставал, даже обнаружив всю человеческую слабость.
Сейчас он глядел и думал: а какие они там? Тела съели черви, одежды истлели. Два белых скелета с оскаленными зубами. Если есть какое-то сознание за чертой, то Шефу хорошо. Она рядом, и никуда от него не денется, и делить ее ни с кем не надо.
– Ладно, пошли, – сказал он своему притихшему спутнику.
– Афанасьич, можно один вопрос? – робко сказал Иван Сергеевич. – Кем ты был при нем?
Афанасьич подумал и ответил коротко:
– Рукой.
Они перешли к другой могиле.
Афанасьич нагнулся и бережно положил букет алых роз на темную мраморную плиту. Над ней возвышалась фигура женщины из белого, просвечивающего мрамора; легкий свет высокого солнца, проникая сквозь кленовую листву, пронизал его в тонине рук, держащих склоненную голову, в складках прозрачной одежды – лишь эти складки обнаруживали покров на безгрешной наготе. За спиной женщины вздымалась черная гранитная скала; странная скала, похожая то ли на гигантскую сову, встопырившую крылья, то ли на человекообразное чудовище, готовое рухнуть на женщину. Сова или монстр – едино, то была гибель. Иван Сергеевич никогда не видел такого ужасного памятника. Ведь крест и всякое надгробие несут успокоение, тишину, примиряя с неизбежным, а эта черная напасть над белым ангелом повергала в смятение. Угроза, нависшая над женской фигурой, выплакивающей свое горе в тонкие ладони, должна о чем-то напоминать живым. О чем? О нашей хрупкости и незащищенности в мире? О судьбе этой женщины, принявшей страшную кончину? Имени покойной на памятнике не было, лишь глубоко врубленные в мрамор слова: «Матери – дочь».
Почему причастен к этой Божьей печали бывший оперативник Афанасьич, верная рука грешного и несчастного сановника, учинившего над собой казнь? Спрашивать Афанасьича он не станет – даже в пьяном виде, строго наказал себе Иван Сергеевич. Если Афанасьич захочет, то сам скажет, а лезть в чужую душу не надо. Наверное, тут покоится та, что была его великой любовью, недосягаемой звездой. «Длинный» человек Афанасьич, и не ему, исполнительному адъютанту, хлопотливой «хозяюшке» и лопоухому приближенному ушедшей власти, посягать на его тайны.
Афанасьич стоял над могилой, не забытой ни Богом, ни людьми, и глубоко, хоть необлекаемо словами, переживал свою причастность року. Он слышал легкий, приветливый голос, видел вздернутый нос под темной челкой, и до чего же грустно и хорошо ему было! В житейском неопрятном муравейнике совершилась на редкость чистая, четкая и, как яблоко, полная, завершенная в себе история. И участники ее оказались достойны друг друга…
Они вернулись на свое болото довольно поздно. Иван Сергеевич подвез Ивана Афанасьевича к дому и остался выпить кофейку. Перед кофе хозяин собрал легкую закуску и поставил графинчик с травником на калгановом корне. Эту настойку, именуемую «фирменная», он держал только для себя, принимая от сырости и ломоты в костях. Калгановый корень в их местах не водился, за ним приходилось ездить под Старую Рузу, на заветное место.
В этот день впервые – с большим опозданием против всей другой весенней природы – запел соловей. Дудка у него была слабовата и однообразна, а бой сильный, звонкий. Иван Афанасьевич послушал и заметил, что соловьи стали хуже петь. Школа не та. Старые мастера укрылись в крепь от многолюдья и транзисторного ора, и современная соловьиная молодежь поет без научения и дисциплины, как бог на душу положит.
– А все равно хорошо, – не согласился Иван Сергеевич.
К вечеру все растущее на земле густо и влажно запахло пробудившимися и забродившими соками, теплые волны набегали из леса, сиял пусть необученный, но все равно дивный голосок, и было так отрадно, как бывает только на земле, и уж никогда не будет, куда бы ни переселилась человеческая душа, если верить в ее бессмертие.
После того как выпили по одной и закусили осетриной горячего копчения, Иван Сергеевич спросил друга, верит ли тот, что Берия был английским шпионом. Взгляд Ивана Афанасьевича притуманился размышлением, он понял: вопрос не праздный. Так оно и было. Уже на кладбище, где Иван Афанасьевич был как свой среди милых могил, Иван Сергеевич почувствовал себя обделенным, словно человек, лишенный тени. Милицейскому оперативнику принадлежит держава воспоминаний, рядом с ним Иван Сергеевич – обрубок, лишенный корней и связи с прошлым.
И вот Афанасьич выдал ответ:
– Да никогда. Глупость какая.
– Я тоже говорю: глупость! – Иван Сергеевич никогда этого не говорил, даже думать боялся. – Нужно было ему шпионить на какую-то Англию. Что она вообще без колоний? Сибирский кот без шерсти, козявка. А он держал в руках великую страну.
– Да мало ли что болтают! Политика. Грязное дело. Все друг на друга валят. А возьми он верх, кто бы тогда ходил в шпионах? То-то и оно!
– Но женщин он любил, – пошел дальше Иван Сергеевич.
– А кто их не любит? – мудро ответил Иван Афанасьевич. – Положение позволяло, вот и любил.
Иван Сергеевич таял от восторга. Прежде его мучило, что он не только слова не замолвил за Лаврентия Павловича, но скрывал свою близость к нему, а ведь более восьми лет был он его доверенным лицом. Не в политике, разумеется, и не по Госкомитету, которым тот тогда не руководил, а в быту, но все равно он неотлучно находился при нем в домашних условиях. Каких только собак не навешали на Лаврентия Павловича, а все хорошее, что он сделал, замалчивается. А кто отвечал за атомную бомбу, кто дал ее народу? Забыли? Сталин вызвал его в Москву в самый разгар ежовщины, когда ежовые рукавицы душили без разбора врагов народа и честных, преданных коммунистов. Даже Сталин растерялся перед этим безудержным террором, а приехал Лаврентий Павлович и живо навел порядок. Прекратил казни и репрессии, и сам Ежов получил по заслугам. Конечно, у него были ошибки. Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. А у Молотова, перед смертью восстановленного в партии, их разве не было? Всем известно, что Молотов приказал расстрелять жен репрессированных видных коммунистов. Погубил женщин, которым грозил лишь лагерный срок, и сроду не пожалел об этом. А свою Жемчужину-заговорщицу, жидомасонку, спас от расправы. Спокойно пересидел опалу в правительственном доме на улице Грановского, аккуратно отчисляя партийные взносы со своей пенсии, и дождался звездного часа. А христопродавец Каганович, разрушивший храм Христа Спасителя? Ему пока еще партийный билет не вернули, но живет не тужит в хорошей квартире на Фрунзенской набережной и козла забивает. Говорят, чемпионом двора стал. Добился по старым связям, чтобы навес от дождя сделали, теперь стучат костяшками при любой погоде. Почему же Лаврентию Павловичу за всех расплачиваться? Даже имени его вслух произнести нельзя; попробуй признаться, что ты у него работал!.. А он храмов не разрушал, на жидовках не женился, и надо же – в английские шпионы записали! Все знают, что это глупость, бред, злостная клевета, и молчат. Афанасьич и тут оказался с понятием, до чего же прямой и справедливый ум! Этот день еще сильнее скрепил дружбу отставников…
4
Как заводится в доме крыса? Черт ее знает! Еще вчера дом был чист и не нужно было присматривать за съестным, просыпаться по ночам от чьих-то шагов, шуршания бумаги, грохота упавших вещей, а потом находить отвратительные следы: крошки сыра, веревку с объеденным хвостиком колбасы, помет в крупе, дыру в стене и кучку опилок от искрошенного плинтуса. Настанет день, когда жилица вовсе перестанет стесняться: жирует прямо на глазах, шляется по полу, подоконникам, столам, забирается в гриль и визжит там, потеряв выход, заглядывает в кастрюли, обследует спальню, туалет и даже огрызается свистящим шипом, присаживаясь на задние лапы и обнажая резцы, когда ты на нее замахиваешься. Избавиться от такой обнаглевшей и приспособившейся к дому крысы дело нелегкое. На кошку она плевать хотела, та сама ее боится и всячески избегает, в крысоловку носа не сует, из капкана выдергивает приманку, и гильотинное устройство срабатывает вхолостую, к аппетитному яду не прикасается в отличие от соседской собаки. Убить крысу невозможно, она куда более ловка, сметлива, увертлива, быстра и умела, чем человек, от которого она взяла много для себя полезного, не уделив ему ничего от своих ценных качеств. Если ты нервный чистоплюй, твое существование безнадежно испорчено; если ты не брезглив и хладнокровен, принимай эту докуку как ничтожную частицу общего кошмара.
Завелась такая крыса, только двуногая, в обиходе уже ставших неразлучными друзей. И как они ее проморгали, как два опытных, бывалых, осмотрительных человека не распознали сразу саблезубую нечисть и дали ей внедриться в их обиход?..
Может, время такое смутное, сбивающее с толку, лишающее обычной рассудительности, осторожности? Или вей свежих ветров, готовых наполнить поникшие паруса, закружил им головы – поди разберись. Бдительность была потеряна, и расплата не замедлила ждать.
И все-таки по-человечески их понять можно. Больно сложные задачи ставила жизнь перед всеми задерганными жителями изнемогающей страны, а тем паче перед теми, у кого сбит прицел. Бывало и хорошее, но в такие переходные мерочные времена и хорошее не всегда помогает ориентировке, порой еще больше запутывает.
Они побывали в Ленинграде на организационном съезде коммунистической партии России. Видели вблизи Дину Алфееву, и оба попали под обаяние этой удивительной женщины. Ее принципиальность, преданность идеалам сталинизма, непримиримое отношение к ревизионистам всех мастей, стойкость и мужество явились тем крепежным материалом, который превратил в монолит разношерстную публику, съехавшуюся в город Октябрьской революции, чтобы спасти ее завоевания.
– Какая женщина!.. Какая женщина!.. – твердил Афанасьич, и слышно было, как скрипят его скулы от перенапрягающего весь телесный состав чувства.
А Иван Сергеевич старался понять: понравилась бы Дина Лаврентию Павловичу? Как личность – несомненно, но как женщина могла бы не потрафить его деликатному вкусу, было в ней что-то лошадиное.
Друзьям осталось непонятным: надо ли вступать в эту партию, или все коммунисты России зачислялись автоматически? Ивана Сергеевича смущало некоторое противоречие: в программе КПСС значилась перестройка, а коммунистическая партия России отрицала ее.
– А тебя это очень волнует? – спросил Иван Афанасьевич. – Как коммунист союзного значения ты будешь за перестройку, а как коммунист России будешь бороться против.
– Но как же так? Одной рукой строить, другой – разрушать?
– А чего ты, собственно, построил? А кто вообще что-нибудь построил, хоть сам Горбачев? Только языки чешут. Ничего тебе разрушать не придется, успокойся.
Иван Сергеевич был приятно изумлен: кто мог думать, что Афанасьич еще и теоретик? Ему захотелось развеять оставшиеся сомнения.
– Скажи: партия едина?
– Как парус и душа. Всегда была и будет.
– А Политбюро едино?
– Естественно.
– Но ведь Горбачев и Лигачев стоят на разных позициях. Михаил Сергеевич – консервативно – за рыночную экономику, Егор Кузьмич – прогрессивно – за укрепление колхозов.
– Одно другому не мешает. Диалектику учил? Единство противоположностей.
Это действительно все объясняло. Иван Сергеевич успокоился до некоторой даже беспечности и потребовал культурной программы. Они слишком заполитизировались, нужно что-то сделать и для души. Решили съездить в Павловск на выставку императорского антиквариата.
И здесь, к вящему восхищению Ивана Сергеевича, его друг открылся еще одной стороной – знатоком и тонким ценителем старины.
– Какой ампир! – восхищенно говорил Афанасьич, останавливаясь перед огромным письменным столом на львиных лапах. – Неплохой чиппендейл! – замечал он по поводу кресел с высокими, прямыми спинками. – Но не люблю: суховато, неуютно.
Зато очень одобрил павловскую гостиную:
– Вот красота: стройно, сообразно, удобно, все для человека. Никакого буля и жакоба не захочешь.
Не меньшим специалистом он проявил себя по части фарфора. Определял с одного взгляда:
– Кузнецов!.. Петербургский императорский!.. Севр!.. Дельфт-батюшка!.. До чего его Петр Великий обожал! Особенно в изразцах.
А в отделе драгоценных камней Афанасьич сыпал горохом: алмазы, изумруды, рубины, гранаты, сапфиры, аметисты…
– Откуда ты все знаешь, Афанасьич? – любовно изумился Иван Сергеевич.
– Я у моего Шефа, можно сказать, окончил Институт культуры, – со скромным достоинством ответил Афанасьич.
Словом, хорошо съездили и вернулись домой переполненные впечатлениями, насыщенные идейно, культурно и эмоционально. Афанасьич привез острую занозу в сердце. «Ах, Дина, Дина!..» – вздыхал он, возясь на кухне. Иван Сергеевич молча улыбался. Он преклонялся перед человеческими и партийными качествами Дины Алфеевой, но не разделял романтической увлеченности своего друга. Он так привык на все смотреть глазами Берии, что не мог проникнуть за тот заслон, где Афанасьичу открывалась ее женская, а не идеологическая прелесть.
Однажды за чаркой Афанасьич поведал Ивану Сергеевичу, что, помимо той большой и постоянной любви, что осияла его душу, он в разные периоды своей жизни испытывал сильные влюбленности в других недоступных женщин. Так, в юности он был влюблен в английскую королеву и страшно ревновал ее к жениху, сыну вице-короля Индии лорду Маунтбеттену, ставшему принцем-консортом Филиппом; затем его сердцем завладела рослая, носатая, победительная Софи Лорен; эта связь – духовная – длилась долго и оборвалась с появлением на телеэкране журналистки и ведущей Галины Шерговой (ее Иван Сергеевич как-то упустил. «Капитальная женщина!» – резко сказал Иван Афанасьевич, раздосадованный неосведомленностью друга). Уже в недавнее время он был близок к тому, чтобы пасть к стройным ногам Маргарет Тэтчер, но вскоре понял, кто заставляет сильнее биться суровое сердце Железной леди, и не стал встревать между ними. А теперь пришел черед Дины Алфеевой. Иван Сергеевич не понимал, почему его друг так идеален в отношении последней влюбленности, все-таки Дина Алфеева не английская королева, не Софи Лорен, даже не упущенная им Галина Шергова, и крепенький Афанасьич вполне мог бы подкатиться к ней. Но тот предпочитал хрустеть скулами и вздыхать: «Ах, Дина!.. Дина!..» В эту лирическую и чуть элегическую пору, когда, не выдерживая распирающего чувства, Афанасьич спрашивал мальчишеским голосом: «А ты пошел бы с Диной в разведку?», «А ты стал бы тонуть с Диной?», «А ты остался бы с Диной на льдине?» – и появился этот странный и невыносимый человек-крыса…
Он пришел сам, без зова, просто возник однажды из серого ненастья на даче у Ивана Сергеевича, назвался Михал Михалычем, соседом, и без приглашения уселся за обеденный стол, на котором уже дымилась миска с грибным супом. В этот день у Ивана Сергеевича был грибной обед: суп из сморчков и жареные строчки в сметане. Они с Иваном Афанасьевичем вчерашний день ходили по грибы, а ведь в нынешнее время лесного оскудения не бывает добычливой грибной охоты, поэтому и наготовлено было – дай Бог, чтобы на одного хватило. Но делать нечего, раз гость сам себя пригласил, пришлось делиться скудноватой трапезой. Будь другое угощение, гостеприимный Иван Сергеевич только бы радовался возможности накормить непрошеного гостя-соседа, но тут хотелось побаловать самого себя нечастым лакомством, а на двоих получалось с гулькин нос. Но самое обидное было, что гость, съев две-три ложки пахучего, наваристого супа, отодвинул тарелку, а жареху только поковырял, выбрав картошку. Он, видите ли, не любит грибов, а к сморчкам и строчкам относится без доверия. Ну и отказался бы сразу, зачем пищу поганить?
В общем, Иван Сергеевич сразу не расположился к гостю, хотя, как человек воспитанный, виду не подал. Они выпили, причем гость не закусывал, только занюхивал рюмку черным хлебом с горчицей. Он так сильно вбирал запах косматыми ноздрями, что внюхивал в себя горчицу, и приходилось подмазывать горбушку. Он беспрерывно говорил с какой-то тревожащей, насмешливо-вопрошающей интонацией, словно сам не был уверен ни в одном своем слове. Так, он сообщил, что был старшим следователем Госкомитета, здесь построился в числе первых, но не жил, проводя чуть не круглый год в Старом Крыму, где у родителей жены был домишко. Жена померла месяц назад, и он перебрался сюда. Со стариками у него контакта не получилось. Все это было подано так, что Иван Сергеевич остался в сомнении, действительно ли гость работал старшим следователем, жил в Старом Крыму, имел и потерял жену, не ужился с тестем и тещей. Ничего невероятного во всем этом не было, но Михал Михалыч излагал несложные обстоятельства своей жизни с таким видом, будто и сам не больно себе верил и не ждал доверия от собеседника.
Какая-то сомнительность проглядывала и в его облике. Был он примерно одних лет с Иваном Сергеевичем, но в густой черной шевелюре ни одного седого волоса, лицом так бледен, будто сроду не бывал на солнце, даже подмосковном, не говоря уже о жарком крымском. Во рту у него оставалось два клыка, что придавало ему сходство с вурдалаком Дракулой, фильмы про которого показывали в клубе. Тем же неуверенно-усмешливым тоном Михал Михалыч стал расспрашивать о местной жизни: чем люди живут, играет ли кто в шахматы, забивают ли «козла», есть ли компания для преферанса?
Иван Сергеевич был мало осведомлен о том, как проводят время местные жители, знал лишь, что многие увлекаются садом, огородом, достраивают и перестраивают свои халупки, некоторые ходят купаться на пруд, а насчет шахмат, преферанса и других комнатных игр он не в курсе. Можно, конечно, поинтересоваться…
– Да нет, – прервал гость. – Я это так, к слову. Ни в шахматы, ни в преферанс не играю. А «козла» на дух не переношу – занятие для клинических идиотов. Все это епуха. Вы знаете, что такое епуха?
– Н-нет.
– То же, что и чепуха, только куда хуже. Самая чепуховая чепуха.
Ивану Сергеевичу стало не просто скучно, а тягостно и беспокойно. Он не любил кривых и непонятных людей, загадывающих и словами, и поведением какие-то мелкие, пусто обременяющие сознание загадки. До чего же приятно иметь дело с таким прямым, определенным и прочно заземленным человеком, как Афанасьич, и как докучны, утомительны не нашедшие своего места и лица душевные слонялы. «А вдруг он повадится ко мне?» – подумалось испугом.
Как в воду глядел – повадился! Каждый день заглядывал вурдалак, всегда без предупреждения, всегда не вовремя, но, видимо, даже в голову не брал, что его приход может быть докучен. Говорить им было не о чем, интереса друг к другу они не испытывали.
Иван Сергеевич нарочно изображал занятость, пытаясь внушить гостю, что тот мешает. Он прибивал ненужный гвоздь, предварительно отыскивая его по всему дому, рылся в исправном моторе «жигуленка», иногда залезал под машину и скреб отверткой по жести, дыша бензином и горелым маслом, заменял здоровые пробки и розетки, мыл под краном пустые бутылки, чистил обувь до зеркального блеска, придумывал другие столь же ненужные занятия.
Но добился всем этим непредвиденного результата: он привык к гостю, привык к тому, что тот дышит рядом. Михал Михалыч терпеливо таскался за ним в гараж, во двор, в сад, это раздражало, но не до срыва нервов. Разговорами тот особо не докучал, что-то бормотал про себя и для себя, это было как журчание ручья – пусть себе… Крыса уже поселилась в доме, но пока ее можно было терпеть. Конечно, без крысы лучше, опрятнее, спокойнее, но и так можно жить, ничего страшного.
Это было в пору, когда он довольно часто сопровождал Афанасьича на разные мероприятия патриотического фронта. Афанасьич все глубже уходил в политику, но Ивану Сергеевичу вскоре наскучила однообразная припадочность этих встреч с истошными призывами уничтожать жидомасонов и утверждать русское начало. Ему долго казалось, что патриоты вот-вот перейдут от слов к делу: устроят погром или начнут восстанавливать какой-нибудь порушенный храм, старинные палаты. К погрому он относился равнодушно, а поработать киркой и лопатой, вспотеть в общем усилии был не прочь. Но все ограничивалось причитаниями и воплями бешенства, ковырять землю, таскать кирпичи никто не собирался. Ему стало казаться, что несколько угрюмый энтузиазм Афанасьича коренится в личной преданности Дине Алфеевой. Однажды он познакомил Афанасьича с Михал Михалычем, чьи маленькие, обметанные красным глаза зажглись интересом, но без взаимности.
Вскоре они собрались в последний раз проведать свой лесок со сморчками. Особой надежды на гриб по уже позднему времени не было, но для очистки совести решили съездить. Михал Михалыч навязался в попутчики:
– Я грибы собирать не люблю и не умею. Просто в машине посижу.
Он оказался верен своему слову и действительно не вышел из машины. Когда же они, набрав, вопреки ожиданию, довольно много крепких шоколадно-коричневых морщинистых сморчков, вернулись к машине, он спал, закинув голову и приоткрыв свой некрасивый, вурдалачий рот.
Друзья расположились закусить на свежем воздухе и позвали Михал Михалыча. Тот не откликнулся. Иван Сергеевич подошел и шатнул его за плечо. Спящий дернулся, вскрикнул каким-то раненым голосом, попытался вскочить, ударился головой о крышу машины, упал на сиденье и лишь тогда пришел в разум.
– Ну и нервишки у вас! – заметил Иван Сергеевич.
– Нормальные для старшего следователя, – криво усмехнулся Михал Михалыч.
– Досталось вам! – уважительно сказал Иван Сергеевич.
– Досталось тем, кого я допрашивал. А с меня, как со всех нас, никакого спроса.
– А какой с нас может быть спрос? – удивился Иван Сергеевич.
– Мы же, по-моему, из одного ведомства? Или я ошибаюсь, и вы – пасечник?
Иван Сергеевич обиделся и ничего не ответил.
А за тихим лесным завтраком на молодой шелковой травке Михал Михалыч, хлопнув две-три стопки, снова начал придираться:
– Ну, пасечник, выпьем за пчелок.
– Я не пасечник, вам это хорошо известно, – с достоинством сказал Иван Сергеевич. – А вы свои шутки оставьте при себе.
– Фу-ты ну-ты! Какие мы обидчивые!.. Ежели мы такие чувствительные, то выпьем все вместе за покаяние.
– Нам каяться не в чем, – глухо сказал Иван Афанасьевич с набитым ртом.
– Ась? – Михал Михалыч приложил ладонь к уху. – У вас рот полон дикции, милейший.
Иван Афанасьевич, покраснев от натуги, проглотил пищу и внушительно повторил свою фразу.
– Как это не в чем?.. Конечно, если вы в стеклянной банке сидели или палкой размахивали, тогда не в чем… кроме взяток от шоферни.
– Я не орудовец и взяток не брал. Иван Сергеевич тоже.
– Надо же, какие люди!.. Прожить всю жизнь на помойке и не запачкаться!
– А мы на помойке не жили. Мы на стройке жили. А строительная грязь – чистая.
– И что же вы строили?
– Социализм, – спокойно ответил Иван Афанасьевич.
– Да ну? А чего же вы перестраиваете?
– Социализм. Его никто до нас не строил. В каждом новом деле неизбежны ошибки. А что, старшие следователи не ошибаются?
– Ошибки? Вы имеете в виду преступления?
– Ничего я не имею в виду, – угрюмо проговорил Иван Афанасьевич.
– А вы не бойтесь называть вещи своими именами. Вся наша, с позволения сказать, деятельность – сплошное преступление.
– Применяли недозволенные методы на допросах? – показал зубы Иван Сергеевич.
Михал Михалыч уставился на него своими воспаленными глазками.
– Недозволенные? Почему? Вполне дозволенные. Сам великий вождь дозволил, нет, предписал пытать подследственных. Потом пытки отменили, а мордобой остался. Я-то сам не бил. Хлипковат. Мой подменщик за двоих старался. Да ведь пытать можно не только физически: конвейерными допросами по шестнадцать часов, ночными вызовами, бессонницей – на этом самые упорные ломались. Человека можно пальцем не тронуть, а довести до животного образа.
– Может, хватит? – сказал Иван Сергеевич. – Зачем прошлое ворошить?
– А вам его забыть хочется? Выплюнуть из себя, будто ничего не было?
– Да что вы привязались ко мне? – не выдержал Иван Сергеевич. – Я никого не пытал.
– Пасечник! – всплеснул руками Михал Михалыч. – Пчеловод, медонос!
Иван Сергеевич пропустил бездарную шутку мимо ушей.
– У каждого времени свои законы. Из сегодняшнего дня нельзя судить прошлое. Мы вас не трогаем, и вы нас не трожьте. Человек живет по своей совести и сам за себя отвечает.
– То-то и оно! Жаль, никто отвечать не хочет. Размыли вину на всех – и вышли все чистенькие! А я говорю: покайтесь!
– Ну и кайтесь на здоровье, – сказал Иван Афанасьевич, закусывая шпротами. – Кто вам мешает?
– Я и покаялся. Вы газет не читаете. Живете здесь, как лесные братья. Так покаялся, что все наше ведомство с шариков съехало.
– А, знаю! – воскликнул Иван Сергеевич. – Сам не читал, но слышал. Вас за это из партии исключили.
– Вспомнили? – с легким оттенком торжества произнес Михал Михалыч. – Только не за это, а придумали другую причину. Да я плевать хотел на эту нелегальную организацию.
– Почему нелегальную?
– КПСС не зарегистрировалась. Значит, конституционно ее не существует. Она как в подполье. Ладно, подпольщики, за покаяние!
– Нам не в чем каяться, – буркнул Иван Сергеевич.
Иван Афанасьевич допил густое масло из шпротной банки и умасленным голосом сказал мягко, но внушительно:
– Вот что, дорогой товарищ. Критикуйте нас, если охота, а партию не трогайте. Это свято.
– А что свято: ка-пе – эс-эс? – Он хулигански разделил слово. – Или коммунистическая партия России?
– Не дурачьтесь. Этой партии еще нет.
– Но будет в ближайшее время. А после съезда станет три компартии: эти две и марксисты-демократы. Святая Троица, как на иконах. Недаром говорят, что марксизм не наука, а религия. – Михал Михалыч резвился, скаля вурдалачьи клыки. – А как вам нравится объявление, лесные братья: «Меняем квартал на Старой площади на угол в Черемушках»?
– Ладно, – скучно сказал Иван Афанасьевич, – поговорили, и хватит. Пора домой.
Весенний, уже набравший летнюю силу лес звенел. В тонкий, острый свист вплеталось клацанье дроздов, тревожные переклики соек, откуда-то тающей нежностью долетал голосок малиновки, и вдруг ударил во серебряную струну щегол. На верхушку молодой ели, на светлый вертикальный побег, села стройная, изящная птичка с опаловой грудкой и сизыми крылышками и залилась так самозабвенно, что маленький и бедный инструмент ее на мгновение заглушил весь лесной оркестр. А под елочкой вдруг обнаружился огромный оранжевый мак – откуда он тут взялся? – его широко раскинувшая лепестки чашка открыла желто-лиловую сердцевину.
До чего же хорошо было в этом Божьем лесу, но друзья не испытывали обычной радости. Все огадилось присутствием настырного, исполненного злобы и цинизма человека, который свое презрение к прожитой жизни, трудной, порой мучительной, но прекрасной, высокой по конечной цели, маскирует модным словоблудием. Вишь, каяться надо. А в чем?.. В том, что нищую, отсталую аграрную Россию превратили в самую мощную державу в мире, спасли человечество от фашизма, первыми проникли в космос? Не казниться, а исправлять допущенные в последние годы ошибки надо: ликвидировать жидомасонский заговор, поднять Российскую республику, доведенную инородцами до полного истощения, создать и укрепить коммунистическую партию России и авторитет Дины Алфеевой, реабилитировать товарищей Сталина и Берию, развернуть соревнование на предприятиях и в колхозах, восстановить Берлинскую стену, помочь братским странам вернуться на путь социализма, победно завершить войну в Афганистане…
Итак, крыса обжилась в доме. Появлялся Михал Михалыч в любое время дня, поступая с Иваном Афанасьевичем так же бесцеремонно, как с Иваном Сергеевичем. Он был не только наглой, но и хитрой крысой. После лесного пикника в открытую не кидался, кусал исподтишка, неожиданно и больно, в самое чувствительное место, но так, что не придерешься.
Возмутился как-то Иван Сергеевич очередными происками жидомасонов, а крыса так вкрадчиво:
– Вы знаете, кто такие русские масоны?
– Как кто такие? Заговорщики, хотели Россию погубить.
– Нет, самые просвещенные и добрые люди. Они хотели нравственно облагородить общество, внушить братскую любовь, взаимопонимание. К масонам принадлежал цвет нации: просветитель Новиков, писатели Сумароков и Херасков, великий Кутузов, да, да, Кутузов, историк Карамзин, Александр Сергеевич Пушкин.
– Как?
– А вот так. Вступил в масонскую ложу, когда был в молдавской ссылке. И знаете, масоны были дворяне, из лучших русских фамилий, евреев среди них не водилось.
Притихли оба друга, хлопают глазами. Конечно, у него высшее образование, а что у них? У одного школа лейтенантов, ускоренный выпуск, у другого ремеслуха и милицейские курсы. Да и поднаторел он в болтовне, привык подследственных запутывать, ему и карты в руки.
В другой раз он бухнул, что никаких сионских мудрецов на свете не было, что это жандармская выдумка. У Афанасьича имелась официальная, типографски напечатанная справка: «Протоколы сионских мудрецов», там приводилась цитата из Ленина, уничтожающая всякие сомнения на этот счет. Михал Михалыч глянул веселым глазом: