Текст книги "Повесть о том, как не ссорились Иван Сергеевич с Иваном Афанасьевичем"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Значит, свидетельство Ленина, окончательное.
– Для нас Ильич – авторитет в последней инстанции, – твердо сказал Иван Афанасьевич.
Тогда Михал Михалыч сбегал домой и вернулся с томом Ленина. Он сразу нашел нужное высказывание, только в справке Ивана Афанасьевича оно было оборвано на половине, а если дочитать до конца, то получалось, что Ильич начисто – и в очень резкой форме – отрицал существование сионских мудрецов. Это был тяжелый удар, но ведь Ленин мог в дальнейшем пересмотреть свою точку зрения. Вслух они это не сказали, боясь, что Михал Михалыч прихлопнет их новой цитатой.
О чем бы ни шла речь – о революции, Гражданской войне, коллективизации, сегодняшнем моменте, – он высказывал обо всем свое собственное мнение, прямо противоположное тому, чему учит патриотическое движение. Душой они знали, что правда на их стороне, кровь не обманешь, но спорить с ним не могли, и чисто словесная их неискушенность стала оборачиваться сознанием своего убожества.
Стыдно было, что два старых, проживших большую, насыщенную жизнь человека пасуют перед мозгляком, у которого за душой ничего нет, кроме позорного опыта застенка, где из честных людей делали врагов. Но он, видите ли, покаялся и от других того же требует. А нам не в чем каяться. Мы по-солдатски преданно служили Родине, нам приказывали – мы исполняли, не уклоняясь и не рассуждая. В бою как в бою!
Иван Сергеевич так и выложил ему однажды за домашней сливянкой у Ивана Афанасьевича.
– Это верно: не уклоняясь и не рассуждая. А стоило бы иной раз порассуждать и уклониться. Тогда бы не стал по своим стрелять.
– По каким своим? – не понял Иван Сергеевич.
– А ты же в заградотряде служил. Думаешь, я не знаю? – переходя на ты, с откровенной злобой сказал Михал Михалыч.
– Да, служил. Но стрелял я не по своим, а по трусам, дезертирам, предателям. И они в меня стреляли. – Он расстегнул рубашку и показал сборчатый белый шрам под левым соском. – Из нашего родного ППШ. Пуля, которая немцам предназначалась, у меня под сердцем прошла. Чудом остался жив.
– Ай-яй-яй! – издевательски заголосил Михал Михалыч. – Кто бы тогда Берии блядей поставлял?
Иван Сергеевич готов был вспыхнуть, но сдержался и спросил свысока и тоже на ты, а чего с ним считаться:
– Небось знаешь бериевский список? У нас в комитете по рукам ходил. Много ты там видел блядей? Народные и заслуженные артистки, лауреатки Сталинской премии, докторессы, как говорится, наук, член-коррки академии, депутатки Верховного Совета и жены самых больших людей. Жемчужная нить. А выбирал сам маршал, я тут ни при чем. Мое дело адъютантское.
– Надо же! – плачущим голосом сказал Михал Михалыч. – И не проймешь их ничем. Я-то думал: замаскировались грибники-ягодники, садоводы-огородники, пчеловоды-надомники. Сидят, хвост поджали и крокодиловы слезы льют. А им горюшка мало, расположились на заслуженный отдых, полный кайф – и никакого раскаяния.
– А ты что заносишься? Сам признался, что пытал людей.
– Да, признался. Я сволочь. Преступник и подлец. И хочу, чтобы другие признались. Тогда еще не все погибло.
– Не имеешь ты права ничего требовать, – сказал Иван Афанасьевич. – Каждый сам себе судья. Никто про другого человека не знает, чего у него внутри, и требовать не может.
– А ты бы вообще помолчал, палач! – гаркнул Михал Михалыч и, ощерясь вурдалачьими клыками, заорал на весь поселок:
И палач в рубашке красной
Высоко занес топор!..
Иван Афанасьевич поднял руку, будто защищаясь от пощечины, и вдруг заколотил себя ладонью по губам, казалось, он закусывает воздухом крепкий глоток. Круглая голова его налилась тяжелой кровью и стала цветом в свекольный борщок. Иван Сергеевич испугался, что его хватит удар.
– У меня нет красной рубашки!.. Я сроду не носил красной рубашки!.. Не носил!.. – кричал он, будто это было самым главным в брошенном ему обвинении.
Усмехаясь, Михал Михалыч небрежно плеснул себе в фужер сливянки, выпил и закусил вздрогом гадливого наслаждения.
– Ладно, живые трупы, гуляйте дальше.
И, пошатываясь, вышел из дома.
Друзья долго сидели в угрюмой подавленности, даже выпивка не шла. Все разом огадилось: их дружба, печаль по былому, сегодняшние надежды, преданность идеалам, образ Дины Алфеевой, ленинградская коммунистическая сечь, тихие радости от природы, чистые партийные билеты. Он ничего не пощадил, все забрызгал отравленной слюной. Как жить дальше? Остановится ли он в своей злобе или перейдет к действенной мести людям, ничуть перед ним не виноватым?
– А что он может нам сделать? – как-то робко всхорохорился Иван Сергеевич.
Афанасьич развел руками.
– В такое мутное время любой мелкий гад становится опасен. Гласность, мать их!.. Он же писучий, сволочь. Ославит так, что за ворота не выйдешь. Много при нем лишнего болтали, считали своим. Какой-нибудь паскудный «Огонек» или «Московский пидер-комсомолец» такую грязь размажет, что не отмоешься. Как бы общему делу не навредило.
– Кишка тонка! – бодрился Иван Сергеевич.
– А кто его знает? Любое невинное слово можно так вывернуть, что сраму не оберешься. Еще садово-огородный участок отберут. Он же следователь, а им честного человека овиноватить – раз плюнуть. И вообще он за сионизм. Такой ни перед чем не остановится.
– Господи! – вздохнул на слезе Иван Сергеевич. – Как хорошо мы раньше жили! Мне бы, дураку, сразу гнать его в шею. Рассоплился, пожалел соседа. Воистину: есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы.
– Как ты сказал?
– Не я, а Сталин. Мне Берия часто повторял.
– Мудрые слова. Вся мерзость от человека…
5
После отвратительного представления, устроенного бывшим следователем, Иван Сергеевич решил сбежать на два дня из поселка. Надо было прийти в себя, да и куча запущенных дел скопилась. Он побывал у зубного, где снял камни, вырвал разрушенный зуб мудрости и обновил пломбу, сходил попариться в Сандуновские бани, но ожидаемого удовольствия не получил: там царил тлетворный дух Ельцина, перебивавший даже запах березового веника (почему-то голожопые банные политики помешаны на Ельцине), сменил батарейку в электронных часах, отдал постирать постельное белье и получил свежее, оплатил жировки, приобрел кое-что из продуктов и даже побывал в Сокольниках на объединенной редколлегии двух патриотических журналов – «Молодой лейб-гвардии» и «Нашего сотрапезника» – с богослужением, крестным ходом и водосвятием.
После показа документального фильма о разрушении храма Христа Спасителя, шедшего под рыдания и проклятия Лазарю Кагановичу, главный редактор «Нашего сотрапезника», великий поэт и общественный деятель России Янис Шафигулин прочел поэму «Возмездие», а прозаик Клеопатра Птушкова растерзала сердца присутствующих страшным рассказом «Изверги» о ритуальном злоупотреблении евреями христианской кровью.
Затем главный редактор «Молодой лейб-гвардии» Петров-Сидоров познакомил собравшихся с редакционным портфелем: в ближайших номерах будут опубликованы жития святых-пустынников, Четьи минеи, наставление молодому поколению «Юности честное зерцало», поэма Яниса Шафигулина «Даниил Заточник», эпопея Цыбуля «Фрейлина», а из переводной литературы роман маркиза де Сада «Содомский грех».
Не менее богатым оказался портфель «Нашего сотрапезника». Тут были неизданные труды митрополита Даниила, житие Филарета Московского, «Ночные бдения» Иоанна Кронштадтского, роман Петрова-Сидорова «Тень на плетень» о первых годах Советской власти в Сибири, баллада о Хорсте Весселе Яниса Шафигулина, историческая хроника Цыбуля «Без лести предан» об Аракчееве и начало труда известного теоретика погрома Олега Запасевича «Антисемитизм как воля к жизни».
Вечер проходил на редкость организованно и стройно, в домашней теплой атмосфере, никому не мешали громко выражать свой восторг, а тех, кто отмалчивался или не аплодировал («Голосование немотой», – остроумно заметил по этому поводу Янис Шафигулин), милиция оперативно и без шума выдворяла. Потом распространился клеветнический слух, что этих людей бросили за решетку. Ни один не был задержан. Сняв показания и отпечатки пальцев, их стукали почками о стену и сразу отпускали. Лишь с одним хулиганом обошлись покруче. Он вылез пьяный на эстраду, обозвал комсомольский журнал «Молодой мафией», а его старшего собрата «Нашим сотрапиздником». Его прикончили прямо на сцене, а труп выбросили на свалку истории.
Уже вечером, когда в сиреневых сумерках зажглись лучинки в металлических светцах, плошки и смоляные светочи, на Козьем ручье митрополит Закрутицкий и прославленный олонецкий словослагатель Савелий Морошкин крестили прихожан «Молодой лейб-гвардии» и «Нашего сотрапезника», которым по дурости и безответственности родителей или приютской власти было отказано по рождении в святом обряде. Среди прочих крестился Олег Запасевич. Конечно, он был крещен, но какое-то недоразумение вышло с его первым крещением в родном местечке под Слуцком, и он возжелал повторения обряда, чтобы уж наверняка. Вожди патриотического движения догадывались, в чем состояло недоразумение: обряд над невинным младенцем произвели не в купели, а на столе синагогального резника, но он был слишком важной умственной силой в движении, богатом чувством и памятью, а не мозговыми извилинами, чтобы придираться к таким пустякам.
Завершился праздник сжиганием соломенных чучел трех главных жидомасонов: Юрия Афанасьева, Виталия Коротича и Анатолия Ананьева. На соломенного Ананьева Янис Шафигулин под гомерический хохот присутствующих надел кружевные дамские трусики и бюстгальтер. И хотя Иван Сергеевич смеялся до колик в животе, он не мог не посочувствовать Ананьеву, после такого позора человеку остается только наложить на себя руки.
Предвкушая, как он будет рассказывать Афанасьичу об этом удивительном празднике, Иван Сергеевич в самом радужном настроении пустился в обратный путь. В поселок он попал уже за полночь. Старая, пошедшая на ущерб луна – пухлая, бледная рожа, приплюснутая с одного бока, выкатилась из-за леса и светила прямо на поселок, на жалкие домики в готических черных тенях, на бельма полиэтиленовых теплиц. За темными окнами не ощущалось жизни, невыносимая печаль скудности и заброшенности исходила от этого места. А в одном из хилых обиталищ затаилась беспощадная злоба, от которой не скрыться. С тяжелым сердцем он вошел в дом. Почему-то он ждал, что из темноты на него глянут красные, раскаленные крысиные глаза. Но дом был пуст, лишь на столе лежала записка: «Жду тебя в 6.30 с машиной». В его отсутствие заходил Афанасьич, у него был второй ключ. Почему он вызывает его в такой ранний час? На рыбалку собрался или за раками? На сердце малость потеплело…
Утром в назначенное время он как штык явился к Афанасьичу.
Тот возился в сарае. Иван Сергеевич вошел в темное – с яркого света – помещение и увидел Афанасьича, рубившего что-то топором на колоде. На нем был клеенчатый фартук, забрызганный кровью. Натеки и пятна крови виднелись на деревянном полу и стенах. Афанасьич зарезал свинью, которую целый год держал на откорме. Что-то поторопился друг – свиней режут осенью. И распорядился неаккуратно: кровь надо было в таз спустить, из нее колбаса – язык проглотишь.
И с мясом Афанасьич поступил как-то странно: распихал его в полиэтиленовые мешочки, оно же задохнется. Склероз у него, что ли? Огорченный, Иван Сергеевич рассеянно смотрел на свиную ногу, которую препарировал Афанасьич, и, словно в ночном бреду, увидел пальцы с ногтями. Он тряхнул головой, прогоняя наваждение, и сосредоточил зрачки на чуть искривленном, с грубым желтым ногтем большом пальце человечьей ноги, белой, с тонкой щиколоткой.
Афанасьич отложил топор и засунул части разрубленной ноги в полиэтиленовый мешок. Мельком глянул на Ивана Сергеевича:
– По методу профессора Омельянова.
Ивана Сергеевича начало рвать. Сперва вчерашней едой, потом едкой желчью. Аж наизнанку выворачивало. Тело покрылось потом, ноги омертвели, он схватился за верстак и замарал руку в крови.
– На, выпей. – Афанасьич протянул ему кружку воды. – Какой же ты слабак, а еще фронтовик.
Зубы выбили чечетку на жести кружки.
– Возьми шланг, – сказал Афанасьич. – Замой блевотину и кровь.
Иван Сергеевич повиновался. Действительность перестала существовать, но в пустоте звучал голос Афанасьича, и то была единственная опора, чтобы не перестать быть. Он подчинялся этому голосу, сам того не сознавая: подтащил шланг, пустил воду и принялся отмывать помещение от чужой крови и собственных извержений. Голос указывал:
– Прижми струю пальцем – напор маловат.
Он прижимал.
– Давай вот сюда, чего воду жалеешь? Не в пустыне!
И он давал.
– Гони к порогу. Вот так!
И он гнал…
С каждым разумным, хотя и бессознательным движением возвращалось сознание. Он уже с пониманием отмывал стены, мешки, топор, фартук Афанасьича, свои резиновые сапоги. Постепенно он обрел тело: руки, ноги, спину, крестец; дольше всего в отключке оставалась голова.
Потом он стал различать одобрительные интонации в голосе Афанасьича – они радовали, и наконец обрел себя целиком и одновременно – сарай со всем оборудованием, пыльный луч солнца, проникавший в дверную щель, в перехвате его вспыхивали золотыми искорками летучие насекомые, полиэтиленовые мешочки с расчлененным телом. Он понял: возникла новая действительность, в которой теперь придется жить. И чем это хуже бериевских дней, когда сожгли в печи изнасилованную вдову маршала Бекаса и двух цыганских девочек? Не сошел же он тогда с ума, а исправно, по-солдатски нес службу. Все дело в неожиданности, отвычке. Он расслабился, потерял форму, боевитость. А время опять такое, что надо себя держать, надо опять стать мужчиной.
– Сейчас загрузим машину, – говорил Афанасьич, – позавтракаем а-ля фуршет и поедем похоронки делать.
На мгновение желудок Ивана Сергеевича спазматически сжался, но уже все было отдано, расслабился и затих.
Сухомятка на бегу иной раз бывает вкуснее обрядового застолья. Иван Сергеевич с аппетитом уплетал крутые яйца, домашнюю ветчину и малосольные огурчики.
– Как ты его завлек?
– Проще простого. Он же писатель, – усмехнулся Афанасьич. – Мемуары тачает. Я попросил почитать. Примчался чуть свет и не удивился, чего мне так рано занадобилось. Авторское тщеславие погубило. А знаешь, Сергеич, рукописи горят.
– Ты хоть заглянул, чего он там пишет?
– Нужна мне эта клевета! Небось вроде Живаги. Я «Фаворита» никак не дочитаю. Хорошо съездил?
– Отлично! Был в Сокольниках на литературно-религиозном празднике. Морошкина живого видел, Петрова-Сидорова, Шафигулина – всю силу.
– Потом расскажешь. Со всеми подробностями. А сейчас надо… этого раскидать.
– Не будут его искать?
– Кому он нужен? Только рады будут, что избавились.
– Здешние могут хватиться.
– Лет через пять. Когда сообразят, что участок пустует. Помнишь, он нас живыми трупами обозвал? Мы и правда живые, о нем так не скажешь.
– Ловко ты распорядился!
– Я считаю – на троечку, – скромно сказал Афанасьич. – Опыта нет. Лекция Омельянова, конечно, помогла. Но сам знаешь, одно дело – теория, другое – практика. Ладно, лиха беда начало.
– Чем ты его?
– Дрыном. Он и ахнуть не успел. Заморил червячка? Возьми бутерброд с собой. Это всегда так: после дела – волчий аппетит.
Они вышли во двор, загрузили багажник. Глупая мысль привязалась к Ивану Сергеевичу: цельный Михал Михалыч нипочем не вошел бы в багажник, а расфасованный прекрасно разместился. И даже осталось свободное пространство.
Тронулись. Остановились. Заперли ворота. Поехали дальше. Ивана Сергеевича радовало, что он уверенно ведет машину. Руки крепко сжимают баранку, ноги легко находят педали, взор ясен. Да, он растерялся в первые минуты, но быстро овладел собой и выдержал испытание. Он не чувствовал и тени жалости к убитому. Мог бы он жалеть крысу?.. Лишь порой смущающе возникала в памяти белая нога с тонкой щиколоткой. И неприятно было думать, что он весь был телом такой белый, нежный, этот мусорный человек с вурдалачьими клыками. Иван Сергеевич гнал от себя докучные мысли, старался думать о важном, приятном. Как хорошо, что навсегда исчез сгусток злобы, не признававший ничего святого, предавший идеалы, которые неудержимо вели народ сквозь все временные трудности. Дело не в том, что он получил по заслугам, коммунистическая мораль отвергает месть, но он не будет теперь вредничать, наводить тень на ясный день. Кто знает, каких бед могла наделать его «покаянная» книга? В мире столько враждебных коммунизму сил: сионизм, масонство, Пентагон, израильская военщина, программа звездных войн и программа «Взгляд», демократическая оппозиция и журнал «Огонек». Нельзя разоружаться, надо держать порох сухим. Быть на страже, как Афанасьич.
В эти серьезные, крепкие мысли просунулась опять белая нога с удлиненными пальцами, но она уже не принадлежала следователю-перевертню, а входила в женскую структуру, и вдруг с тошнотворным отвращением Иван Сергеевич поймал себя на том, что он вожделенно препарирует женское тело. Тьфу, гадость какая!.. А ведь расчленение – это омерзительная, но и высшая в каком-то смысле форма обладания. Последняя, окончательная, дальше пустота. Тщетно пытался он вытряхнуть из себя мерзостное видение. Это не жестокость, не кровожадность в нем, а вдруг пробудившееся влечение заиграло в давно остывших жилах, пробужденное нервной встряской. Он старался следить за дорогой, за ухабами и колдобинами, полными гниющей воды, и руки его безошибочно выполняли все положенные движения, а изнутри напирало, застя окружающее, распластанное нагое женское тело, и он погружал в него какой-то острый блеск. Сопротивляться этому безнадежно, тем более что это уже не он, а Афанасьич, вернее, они оба, слившись в одного, расчленяют прекрасное тело Дины Алфеевой. Он воплотился в Афанасьича, как некогда воплощался в Берию, разделяя его наслаждение. Но там был хотя бы видимый стимул: он подглядывал в щелку за любовными утехами маршала, а здесь все совершалось в бестелесной сфере видений. И, не в силах противиться, ужасаясь и восхищаясь собой, старый человек излил свое наслаждение в воображаемую, любимую его другом плоть.
– Стой! – раздался голос Ивана Афанасьевича.
Он с такой силой затормозил, что кузов кинуло вверх-вперед и он ударился грудью о руль.
Афанасьич все продумал. Здесь, за топким болотцем, находился небольшой, сплошь заросший ряской пруд – место дикое и ничем не привлекательное. Афанасьич вытащил из багажника самый большой пакет, сунул в него ржавый уломок чугунной станины, обмотал изоляционной лентой и взвалил на спину. Они двинулись через болото. Видать, ноша была тяжеленька, Афанасьич проваливался до колен и с трудом выпрастывал ноги из чмокающей грязи. Но от помощи Ивана Сергеевича отказался:
– Не мешай. Одному сподручней.
Иван Сергеевич первым достиг водоема и утвердился на устойчивой кочке. Внезапный мощный шум, показавшийся настигающим топотом бесчисленных ног, обрушился на него, чуть не сбросив с кочки. На мгновение он лишился сознания. С пруда, бия громадными крыльями, поднялся матерый селезень в весеннем пере и, сверкая изумрудом и медью, помчался над водой, выбивая из нее брызги, затем круто забрал вверх и ушел в голубой прозор, оставленный теснящимися вкруг водоема ивами.
– Надо же! – восхитился Афанасьич. – Какой красавец! И не побрезговал грязной лужей.
– Афанасьич, – жалобно сказал Иван Сергеевич. – Ты чуешь запах?
– Нет.
– Сейчас почуешь. Я наклал в штаны.
Афанасьич никак не отозвался на сообщение, опустил мешок на землю, отдышался и утер пот.
– Берись.
Они взяли мешок за четыре угла, раскачали и бросили в воду. В месте падения мешка ряска расступилась, открыв чернильную непрозрачную воду, и почти сразу, плавно колыхаясь, начала стягиваться в зеленый ковер.
– Приведи себя в порядок, и едем дальше. Запозднились.
Афанасьич зашагал через болото. Иван Сергеевич разоблачился, прополоскал кальсоны, выжал, свернул, оделся и поспешил за другом…
Они выехали на заросший муравой и подорожником проселок. Давно не езженные, исчезающие под травой колеи привели их к смешанному лесу. Старые, обросшие по стволам жемчужным мохом березы стояли вперемежку с палевыми осинами и ярко-зелеными елями, уже выпустившими восковистые свечки. Порой деревья расступались, освобождая место заросшим молодой крапивой западкам. Какая-то птица упала на мертвый березовый сук и разразилась захлебным воплем.
– Мать честная! – удивился Афанасьич. – Самец кукушки. Сроду так близко не видел.
Иван Сергеевич тоже не видел и обрадовался, что надсадный привет настиг их в машине. Он не ручался за свой вышедший из повиновения желудок.
Иван Афанасьевич вынул из багажника сверток и шанцевую лопатку.
– Спустись вон в тот овражек. Рой на полметра. Землю не разбрасывай. Потом засыпь и дерн уложи, Чтоб снаружи было незаметно.
– А ты где будешь?
– Да рядом, в крапивке. Не беспокойся…
Когда ехали к новому месту, Иван Сергеевич поинтересовался, почему нельзя было избавиться от всего разом.
– Спроси о чем-нибудь полегче. Я такой же новичок, как ты. Профессор Омельянов рекомендует разбрасывать. Если даже наткнется кто, по одной детали человека не распознать. Я это так понимаю. Давай не заниматься самодеятельностью, а действовать по науке.
– Я разве возражаю? Просто любопытно…
Это оказалась та еще работенка! И обед прошел, а они все колесили по району. Как трудно избавиться от останков человека! При жизни – пигалица, смотреть не на что, а спидометр отмерил триста километров, когда они, уже за границей района, отделались от головы, надежному захоронению которой Афанасьич придавал особо важное значение. Ее опустили в глубокое дупло старого дуба, уходившее далеко под землю, к корневой системе.
Это место им запомнилось, потому что кругом было полно мелких, но удивительно благоуханных ландышей. А в их местах ландыши еще не расцвели. Каких-нибудь сорок километров разницы – и совершенно другой климат. Как любит природа тепло! Иван Сергеевич не удержался и нарвал маленький букетик.
– А ведь они в Красную книгу занесены, – мягко укорил Иван Афанасьевич.
Иван Сергеевич покраснел.
По дороге домой Иван Сергеевич прокручивал в голове события этого напряженного дня. На лице его блуждала извиняющаяся улыбка, которую сам он, разумеется, не замечал. Да, он сегодня дважды осрамился: наблевал в сарае и наделал в штаны на пруду, но все-таки был доволен собой. Оба раза его подвел старый, изношенный организм, не способный противостоять шоковым ударам, но оба раза он сумел взять себя в руки и помочь стараниям Афанасьича. Он не подвел его, был рядом и принял на себя часть ответственности за его мужественный, истинно гражданский, хотя и не соответствующий букве закона поступок. Но на войне как на войне. А сейчас, если называть вещи своими именами, идет война. Как в дни Сталинграда, на карту поставлено будущее Родины, народа, социализма. Афанасьич поступил так, как подсказало ему его честное, бесхитростное сердце русского патриота и коммуниста. И надо опять привыкать к крови, ничего не попишешь, участники антирусского, антинародного заговора добровольно не уступят своей тайной власти над истерзанной гласностью страной. Но сейчас все безмерное терпение народа-мученика иссякло.
Поступок Афанасьича был на двоих. Мог ли он думать, что на восьмом десятке продолжит свой боевой счет…
6
А терпение народа и впрямь иссякло. Афанасьич привез из города листовку, оповещающую о создании объединенной организации патриотов России – Патриотического онкоцентра. Почему онкоцентр? Да потому, что гигантская раковая опухоль жидомасонского заговора поразила незащищенное естество России. Центр ставит целью объединить все русские патриотические силы независимо от партийной принадлежности и политических целей. Сюда открыт путь и беспартийным, и членам КПСС, включая, разумеется, коммунистов России, и эсерам; здесь будут представлены оба крыла «Памяти», монархическая партия, стремящаяся возвести на трон великого князя Владимира, и христиане, мечтающие о религиозном возрождении народа, забывшего, что он богоносец, все, кроме жидовствующих: «Апреля», «Мемориала» и разномастных демократов…
Для проведения организационного собрания Патриотический онкоцентр, сокращенно ПОЦ, захватил кинозал Центрального дома литераторов в память о героической акции по разгону «Апреля».
Председательствующий был словно залит с головы до пят черным лаком; два белых света – лоб и скулы – выступали из черни волос, бровей, усов и бороды; его статную фигуру обтягивал черный комбинезон, а руки – тонкие черные перчатки. Открывая собрание, он был краток: Россия больна раком. Радикальный метод борьбы с ним один – операция. Мы вырежем эту опухоль со всеми метастазами.
Погасив вспышку оваций черным зигзагом властного жеста, он дал слово представителю монархистов, старому полковнику в голубой форме сумских гусар. Тот сказал:
– Законный монарх Великия, Малыя и Белыя России, Его Императорское Величество Владимир I изъявляет патриотам Руси свое монаршее благоволение. Он верит, что многострадальная Родина наша воскреснет из мертвых.
Сквозь бурю аплодисментов неслось: «Слава!.. Виват!» Это орал в матюгальник один из самых неистовых патриотов России Рустам Аршаруни. Он так привык к матюгальнику во время предвыборной кампании великого поэта и общественного деятеля России Яниса Шафигулина, что не расставался с ним даже дома. Жена и дети вначале роптали, потом привыкли.
Блестящий ментик, седой пух шевелюры, усов и подусников придали вескость благородного металла простым словам старого гусара – аудитория сразу вошла в высший градус. Рядом с Иваном Сергеевичем сидела хорошенькая девушка с желтой гривкой коротко стриженных волос и зелеными ежиными глазами. Он окрестил ее про себя Ежиком. Она вскочила на стул и сильным высоким голосом запела обретший новую жизнь гимн гитлерюгенда «Хорст Вессель» в вольном переводе Яниса Шафигулина:
Когда вонзишь в еврея нож,
Ненастный день будет хорош…
Высокое сопрано Ежика подхватил мощный, раскатистый бас главного теоретика погрома Олега Запасевича. Он начинал как скрипач-вундеркинд, но в тринадцать лет вдруг потерял слух, а в четырнадцать обнаружил гений Гаусса и Лобачевского. Он выиграл детскую математическую олимпиаду, был принят в университет, который кончал параллельно со школой, но в восемнадцать забыл таблицу умножения и никак не мог вспомнить. С математикой было покончено также, как с музыкой. На короткое время его приютил философский факультет, но провал на первых же экзаменах – запамятовал три источника, три составных части марксизма – заставил его искать себя на путях, далеких от науки. В шестидесятые годы он прославился как диссидент, но, испугавшись ареста, всех заложил и выпал из правозащитного обихода. Возник опять уже в середине восьмидесятых книгой «Антисемитизм как воля к жизни» и был принят с распростертыми объятиями «Памятью», а затем и всем патриотическим движением. К тому же у Запасевича вдруг прорезался великолепный голос, да и слух вернулся так же внезапно, как исчез. Он стал первым запевалой черносотенного хора, а такие люди всегда были на вес золота в патриотических организациях со времен гитлеровских бир-штубе. Ежик и Запасевич увлекли за собой зал, мощные волны «Хорста Весселя» прокатились по неоккупированной территории Дома литераторов, парализуя страхом многочисленных инородцев.
Затем Председательствующий огласил приветственные телеграммы съезду от Дины Алфеевой, Лигачева, Солженицына, Полозкова, внучатого племянника Пуришкевича, живущего в Боливии, Арафата и Саддама Хусейна. Последнее имя вызвало взрыв противоречивых эмоций, были жидкие рукоплескания и оглушительный свист.
Председательствующий, этот черный ангел, не пытался навести порядок. Зачем расходовать свою власть без настоящей необходимости? Пусть оторутся, отобьют ладони, пересушат рот надсадным свистом, – когда надо будет, он их осадит. Из всех присутствующих он один знал состав и цену аудитории. Трудно представить себе более пестрое сборище. Все возрасты и все социальные пласты делегировали сюда своих представителей: от школьников младших классов до старцев Мафусаилова возраста, помнивших таких титанов антисемитизма, как доктор Дубровин, основатель Союза русского народа, Пуришкевич, Марков 2-й, Дорер. Среди них выделялся седой как лунь и редкостно крепкий для своих девяноста шести лет почтенный старец, бывший охотнорядский мясник, боевик Союза Михаила Архангела, выезжавший на погромы в Киев, Одессу, Гомель, а в августе 1914 года сжигавший немецкие магазины на Кузнецком мосту. Были и юные антисемиты, твердо усвоившие старый, овеянный славой лозунг «Бей жидов, спасай Россию», хотя никто из них не задумался, почему избиение немногочисленных дрожащих евреев принесет спасение замученной совсем иными силами стране. Впрочем, для большинства из них важна была сама возможность похулиганить и безнаказанно пустить кровь. Было много крикливых, истеричных девиц и нервных климактеричек, принимавших свой сексуальный дискомфорт за любовь к русскому народу. Было очень много неудачников всех мастей, особенно от искусства и литературы. Мучительно трудно человеку обвинять в своем бесславии самого себя, собственную бездарность, куда удобнее списать все на евреев и прочих инородцев, проникших в поры страны и сделавших доброго, безмерно талантливого, простодушного увальня пасынком в родной стране. Все эти пастернаки, мандельштамы, бабели и гроссманы украли талант у русского Ивана. Славный, милый Иван, никогда ни в чем не виноватый. Даже когда рассекает хорошо заточенной лопатой головы грузинских девушек и беременных жещин, он безгрешен. Его толкают под руку черные тайные силы; каббалистика, сионские мудрецы, по-райкомовски охочие к протоколам, кооператоры и сторонники свободного рынка. Милый Иван, он доверчиво идет убивать, жечь, грабить в другие страны, не сделавшие ему ничего плохого, потому что он дисциплинирован и послушен приказу. Он запойно пьет, ворует, ножебойничает, но виноваты в этом татарское нашествие, крепостное право и Лейба Троцкий.
Как всегда, в толпе было много просто дураков, которым льстили нравственные привилегии, даруемые принадлежностью к избранному народу. Ничего не надо делать, даже носа утереть, а ты вознесен над другими людьми, которые принадлежат к низшему сорту лишь потому, что они инородцы. Толпа ненавидит, когда ей дают задачи, требующие хоть сколько-нибудь усилий ума и души, пуще всего не любит она выбирать. До чего же хорошо и сладко, когда от тебя не требуется ничего иного, как просто быть русским. А еще толпе нужна тайна, без этого ее энтузиазму не хватает крыльев. И тайна есть: сионские мудрецы. От одного звучания этих слов холодеет позвоночник, а рука тянется к ненавистному горлу.