355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Наука дальних странствий » Текст книги (страница 44)
Наука дальних странствий
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:31

Текст книги "Наука дальних странствий"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)

Мне вспоминается разговор Анатоля Франса с английским литературоведом, записанный Сегюром. Добросовестный, хотя и несколько туповатый англичанин во что бы то ни стало хотел узнать у мэтра, что же является главным критерием великой литературы. Насмешливо, но заинтересованно Анатоль Франс начинает разбирать те мерила, которые обычно прикладывают к литературным произведениям, претендующим на совершенство. Он поочередно рассматривает искусство композиции, чистоту и ясность стиля, наличие крупных и ярких характеров, богатство идей… И вот оказывается, что произведения таких гигантов, как Рабле, Вольтер, Расин, Корнель, Руссо, Мильтон, Шекспир, да и многих других, не подходят под эти мерки: где хромает композиция, где темен и непроворотен язык, где герои на разные лады варьируют характер самого автора, где скудна и банальна мысль. Прямо бери метлу и гони всех этих корифеев с литературного Олимпа. Не пугайтесь, успокоил Франс оторопевшего англичанина, они все останутся там, куда вознесло их человеческое поклонение. Ибо есть лишь один критерий, и творения их ему отвечают. Этот критерий – любовь к людям.

Понятие «великий» весьма условно, а вот мерило литературной ценности, предложенное Франсом, превосходно. Приложите его к Хейли, и вы поймете тайну поставщика бестселлеров. Любовь к нему читателей – это ответное чувство на его любовь к ним. Хейли искренне и горячо любит людей, он не заносится и не форсит перед ними. И потому он им так близок и дорог. Простые люди узнают в нем своего, не учителя, не проповедника, не пророка, а живого, теплого, доброго человека, радующегося тем же радостям, что и они, болеющего теми же болестями, верящего в те же ценности, подверженного тем же слабостям.

Да, он счастливо наделен бесценным даром любви к людям, ко всем людям без различия чинов, званий, цвета кожи, жизненного положения. Это проявляется во множестве трогательных мелочей: он любит хорошо угостить своих героев, дать им вовремя чашечку горячего кофе, сигарету, глоток холодного виски. Даже к плохим, грешным он мягок и снисходителен, ибо понимает изнутри их беду, их слабости, их загнанность и не встает в позу обличителя порока. Даже для злоумышленника Герреро, пытавшегося взорвать самолет, нет у него гневных слов, он видит в нем горького неудачника, жертву беспощадных жизненных обстоятельств. Он прощает гостиничному вору по кличке Ключник Мили все прегрешения и дает скрыться с добычей лишь за то, что в разбитом лифте тот забыл на миг о себе, о своей безопасности и стал помогать тяжело пострадавшей Додо. Даже в невольном убийце герцоге Кройдоне он обнаруживает несчастного, погубленного неудачной любовью человека, ибо в этом алкоголике и вырожденце сохранилась способность к раскаянию. Вообще заслужить прощение у Артура Хейли довольно легко, ему не занимать человечности.

Свой самый высокий праздник Хейли празднует, когда в неважнецком человеке, вроде самовлюбленного, спесивого пилота Димиреста или ханжи и самодура О'Кифа, пробуждается свет добра.

Казалось бы, Хейли подчеркнуто внимателен к материальному обставу жизни, на самом же деле он прежде всего внимателен к людям, населяющим его романы, даже к третьестепенным персонажам, возникающим на краткий миг. И непременно подметит в них что-нибудь хорошее. Беглая реплика, почти обмолвка, случайный жест, а на вас мимолетно дохнуло прелестью человека. Возник на мгновение из бурана, тяжело нарушившего привычную жизнь аэропорта, водитель снегоуборочной машины, и хотя мы больше не встретимся с ним, да и сейчас не успеваем вглядеться в его черты, Хейли находит нужным намекнуть, что этот работник бухгалтерии, севший в трудный час за баранку, поступил так не ради сверхурочных, в чем сам себя уверяет, а из благородных побуждений. Золотое человечье сверкнуло сквозь снежную пелену и вновь скрылось в ней, но у читателя стало теплее на сердце.

Мне вспоминается один давний разговор с А. Т. Твардовским. Общеизвестно: когда в рассказе или повести появляется проходной персонаж, нуждающийся в обозначении, самое простое и верное для закрепления в памяти читателя – наделить его каким-нибудь изъяном: косоглазием, хромотой, заиканьем, гнилым зубом, подловатым прищуром. Я уже не помню, какую пакость «подарил» я своему персонажу, но Твардовский возмутился: «Откуда такая недоброта? Взял да и обхамил ни с того ни с сего незнакомого и, может быть, хорошего человека!»

Вот оно как: писатель должен верить, что его герои – живые люди, а не глиняные фигурки, которые он сам слепил и сам сломал. Артур Хейли верит в это и сознает свою ответственность перед теми, кого извлек из небытия.

Особенно примечателен образ безбилетной пассажирки миссис Квонсет. Как легко было бы сделать из нее эдакую зловредную старушонку, жуликоватую, настырную, склеротически упрямую. Но Хейли, мучимый тем, что представил пожилую женщину, мать взрослой дочери, в непрезентабельном виде, быстро обнаруживает в ней житейскую мудрость, доброе сердце, незаурядное мужество, спокойный ум и даже готовность к самопожертвованию. И создает едва ли не самый неожиданный и живой образ в романе.

Хейли очень трудно быть жестоким, даже когда вся логика повествования заставляет его быть таким. Гвен изуродована взрывом, красота ее погибла, и все же случившийся в самолете врач бросает вскользь, что нынешняя хирургия творит буквально чудеса, и пластическая операция, возможно, сохранит девушке привлекательность. Это очень характерно для Артура Хейли. Западные читатели натренированы в жестокости, они как-нибудь переживут и несчастье, обрушившееся на Гвен, но сам Хейли не переживет. Это он себя утешил словами врача.

Я мог бы без конца приводить примеры писательской доброты Артура Хейли, но, полагаю, сказанного достаточно. Дыхание хороших людей создает удивительно теплую атмосферу в его романах. Как холоден, страшен, колюч и неприютен мир почти у всех видных американских писателей – от замолкшего Сэлинджера до говорливого Трумена Кэпота! А мир Хейли, что бы там ни происходило, согрет человеческим теплом, согрет надеждой.

Конечно, у него встречаются персонажи, на которых не распространяется авторская доброта, ну, хотя бы жулик-юрист Фримантль. Фальшивый пафос лжеборца за гражданские права оттеняет трагическую серьезность происходящего на борту поврежденного взрывом «Боинга». Так и должно быть, иначе доброта Хейли не представляла бы никакой ценности. Он вовсе не буколический писатель, не певец золотого века и отнюдь не заблуждается в существе той цивилизации, которой принадлежит.

Но другим носителям отрицательного начала Хейли охотно позволяет спастись прозрением любви, жалости, сострадания, чем-то забыто человеческим, что вдруг поднялось со дна души. Подобное случилось с миллионером О'Кифом, когда сорвавшийся лифт изуродовал бедную Додо. Бездушный воротила, уже подыскавший замену прискучившей любовнице, вдруг понимает, как дорога ему тихая, покорная Додо, и что все отели, которые он купил и еще купит, все его чековые книжки, акции, хитроумные коммерческие планы, расчетливая любовь голливудских див не стоят и полушки перед комком родной страдающей плоти. И в то высшее мгновение своей алчной, холодной жизни О'Киф обретает прощение.

Доброта Хейли ввела кое-кого в заблуждение. Его поспешили обвинить в «асоциальности». Страшный жупел – убивает писателя наповал. Но разве не социален «Отель», где так прямо, сильно и бескомпромиссно поставлены темы расовой сегрегации, борьбы с картелями и убивающей всякую индивидуальность стандартизацией американской жизни? Конечно, его критика американских порядков никогда не подымается до разоблачительного пафоса Вульфа, Фолкнера, Стриндберга, но и в грехе социального безразличия он тоже неповинен.

Не стану утверждать, что все эти соображения промелькнули во мне «с быстротой молнии» на прощальном приеме. Мне просто по-человечески стало жаль Хейли и захотелось что-нибудь для него сделать. Я сказал об этом его переводчице.

– Ох ты, ух ты, пожалел бедняжку Хейли! – насмешливо сказала она. – Ничего, он справится. Допускаю, что он и вообще не так уж сильно страдает, как нам с вами кажется. – В последних словах пробилось ехидство. – Но если вы действительно хотите что-то сделать для несчастненького Артура – пригласите его в гости.

Так далеко мое сострадание не заходило, и я спросил неискренне:

– А зачем ему это нужно?

– Бросьте! Вы же прекрасно знаете, что самое интересное за границей – это ходить в частные дома. Только так и можно хоть что-то увидеть.

– «Быт и нравы туземцев Подмосковья» – глава из путевого дневника Артура Хейли. Не светит!..

– Вы сказали наугад, но попали в точку. Шейла, его жена, написала книгу «Я замужем за бестселлером». Книга находится в производстве, но Шейла решила задержать ее, чтобы пополнить впечатлениями об этой поездке.

– Совсем хорошо!..

– Возьмите и сами напишите об Артуре, – нашлась переводчица. – Вроде того, что вы публиковали в «Иностранной литературе».

– Но тогда я брал зверя в его логове.

– А теперь пустите зверя в свое логово. Для разнообразия.

Не откладывая в долгий ящик, я тут же пригласил супругов Хейли и молодую учительскую чету. Переводчица взялась обеспечить доставку гостей на тихий берег Десны подмосковной.

Не стану утомлять читателей описанием встречи и долгого русского застолья – Хейли и его спутники, уже натренированные щедрым грузинским гостеприимством, с честью выдержали наше тяжеловатое хлебосольство, – скажу лишь о том, что несколько нарушило и углубило образ литературного супермена.

Едва мы сели за стол, он совершил ребяческий промах, обнаруживший и недостаток наблюдательности, и странную наивность, и неумение уловить дух окружающего. Попросив слова, он разразился таким трескучим, «высокоидейным» и тривиальным спичем-тостом, который еще мог кое-как сойти на торжественном приеме, но в частном доме был вовсе неуместен. Гости оторопели. Но я сразу понял странное заблуждение Хейли. Он решил, что присутствует на замаскированном официальном мероприятии.

Мы все же выпили его отрезвляющий тост, а затем я сказал:

– Артур, здесь не загородный филиал Союза писателей или Дома дружбы. И никто не указывал мне принять вас. Тем, что вы находитесь здесь, вы обязаны лишь моему литературному и человеческому любопытству. Говорю это единственно для того, чтобы вы расслабились, спокойно ели и пили и не томили себя «междоусобными», как шутил один наш классик, соображениями.

– Это правда? – проговорил он, растерянно хлопая ресницами.

Интересно, что его жена и оба преподавателя не впали в эту ошибку, сразу уловив атмосферу дома, а он, знаменитый наблюдатель и человекознатец, еще долго пребывал в сомнениях.

Лишь возле суточных щей с грибами и кашей, убежденный их сытой неофициальной духовитостью в домашнем характере встречи, Хейли окончательно оттаял. Но глубокое недоумение, зачем понадобилось советскому литератору городить весь этот огород ради незнакомого человека, слегка туманило ему чело.

Артуру Хейли не так-то просто раствориться в поверхностном застольном общении, он человек совсем непьющий. За весь долгий обед он выпил лишь рюмку водки и полбокала красного вина. Он, как настоящий спортсмен, неизменно в режиме и не позволяет себе никаких излишеств. Натренированный, прекрасно сохранившийся человек, всегда нацеленный на работу и серьезную жизнь, он не нуждается даже в коротком забвении, ему достаточно хорошо в дневной ясности мыслей и чувств.

Хейли живет по четкому расписанию: год собирает материал, два года пишет. Он очень смеялся, когда я сказал ему о бытующем у нас представлении, будто он влезает в шкуру каждого из своих героев.

– Что за чушь? Тогда бы я написал от силы два-три романа за всю мою жизнь, ведь для того, чтобы изучить только профессию врача, требуется около десяти лет. А я как-никак написал уже семь романов и надеюсь удвоить это число. Я собираю материал, как и все писатели: хожу, смотрю, разговариваю с людьми, стараюсь понять их человеческую и профессиональную суть.

Имя Хейли окружено легендами. И я не знаю, подлинную историю первого успеха своего мужа рассказала нам Шейла или фольклорный вариант:

– Он был безвестен, когда канадское телевидение поставило его пьесу. Возможно, пьеса прошла бы, как и другие подобные пьесы, ничего не изменив в судьбе автора, если б не счастливый случай. Неожиданно отменили трансляцию выдающегося хоккейного матча, собравшего у экрана телевизора всю Канаду, и вместо этого дали пьесу мужа. Не оправившиеся от шока болельщики посмотрели пьесу, и на другой день Хейли проснулся знаменитостью.

Ни сам Хейли, ни его жена не скупились на сведения о его жизни, они привыкли к любопытству окружающих и журналистской ненасытности. Делали они это хорошо: без ломания и скрытого самодовольства, но и без фальшивого, лицемерного скромничания; они понимали законность интереса к необычайной судьбе хронического бестселлера и работали на совесть. Я понял, как хорошо быть издателем Хейли, членом его семьи, дорожным спутником, вообще любым человеком, находящимся с ним в деловых, родственных или дружеских связях. Он так же точен и ответствен в своем поведении, как и в своей литературе. Он не создает искусственных трудностей, чтобы потом их мучительно преодолевать, он идет прямым, кратчайшим путем и в творчестве, и в быту, выгадывая для себя душевную свободу, внутренний порядок и время для внешней жизни, которую охотнее всего отдает путешествиям.

Хейли говорит о себе спокойно и просто, ничего не скрывает, да ему и нечего скрывать. Он родился в Англии, в бедной семье, и в четырнадцать лет «положился предел учености», как витиевато говаривал наш Лесков. Мечтал стать репортером, не вышло, пошел на военную службу, в годы войны служил в авиации, затем переехал в Канаду, работал, писал рассказы, телепьесы. Роман «Рейс ноль восемь» (в соавторстве с Д. Кастлем) стал первым его бестселлером. Заодно выяснилось, почему уроженец доброй старой Англии, канадский гражданин и житель вечнозеленых Багамских островов считается американским писателем. Действие почти всех романов Хейли происходит в США, «поскольку эта страна дает богатый материал для наблюдений». Не скрыл Хейли и свою рабочую норму: две страницы в день. Я думал – больше, но сила Хейли в том, что эти две страницы он «выдает» регулярно, а не спорадически – в пору рабочего запоя, на смену которому приходит затяжное безделье.

В целом же его разговор в точности соответствует тем интервью, которые он охотно дает представителям печати, радио, телевидения. Он не приоткрывает тайных дверец, – может быть, их просто нет. Он говорит именно то, чего от него ждут, не желая ни разрушать, ни усложнять сложившийся у людей образ, лишь уточняет детали. Его вполне устраивает репутация писателя, изучающего взаимоотношения техники и человека. Тем более что в подобном определении есть истина, но не вся. Хейли это мало волнует. Он и вообще не любит литературных разговоров. Литературу надо делать, зачем о ней говорить? «Специально литературой я никогда не занимался», – утверждает Хейли. У некоторой части западных писателей, особенно тех, кого отвергает эстетствующая критика, появилась в последнее время тенденция открещиваться от литературы. Известный датский поэт и романист Шарнберг бросил мне гневно: «Мне нет дела до литературы, я – агитатор!»

Отношение Хейли к литературе я понял так: это ремесло (не в нынешнем уничижительном, но и не в средневековом, цеховом – возвышенном смысле, а где-то посредине), серьезное, важное, полезное и прибыльное ремесло, которое требует всего человека, а болтать о нем – пустая трата времени. Пусть этим занимаются неудачники.

Артур Хейли не посягает и на вашу душевную жизнь, не стремится к установлению тесного контакта, до чего так охочи русские люди, с него достаточно внешнего, прохладно-уважительного общения.

К концу очень затянувшегося, хотя и не принесшего никаких открытий вечера мы все выдохлись. Бодр, свеж и юн оставался один Хейли. Он хорошо, но в меру поел, почти ничего не выпил и был готов хоть сейчас на ринг. Спортсмен, фаворит, победитель…

О последнем, завершающем штрихе в цельном портрете Артура Хейли стало известно от водителя, отвозившего гостей домой. Выехав с нашей поселковой дороги на Калужское шоссе в свет встречных фар, водитель заметил, что Хейли тщетно пытается пристегнуть ремень. Надо сказать, что ремни на «Волгах» не прижились, и тот ремень, с которым возился Хейли, давно уже болтался без дела, размочалился, съежился, вроде бы сел, как после стирки. Замок тоже был испорчен, и все попытки дисциплинированного и осторожного Хейли, воспитанного большими американскими скоростями, пристегнуться ни к чему не привели.

Водитель сроду не видел такой растерянности, вскоре сменившейся яростной борьбой за жизнь. Хейли что было силы тянул ремень, подбирал живот к хребту, вертелся, сгибался, вжимался в кресло, боролся за себя так же цепко, как люди на поврежденном взрывом «Боинге-707». Думается, тут он по-настоящему узнал, что чувствовали его герои. Все было тщетно. Ох, как не хотелось ему расставаться со своей прекрасной жизнью на темной чужой дороге, под темным чужим небом, окуполившим случайный, ненужный ему простор, столь далекий от милых вечнозеленых Багамских островов! У него хватило мужества и воли не пересадить на свое гибельное место кого-то из спутников, он остался до конца джентльменом и до последнего сражался с куском грязноватой твердой ткани. Лишь в городе он понял, что ему не одолеть ремня, и принял смелое решение катапультироваться без парашюта. Он поднял дверную кнопку, сжал ручку дверцы и левой ногой нащупал упор. Машина быстро продвигалась пустынными ночными улицами, многие светофоры были уже выключены, оставшиеся торопились зажечь зеленый свет. Впереди возникло массивное здание аэро… гостиницы, еще немного удачи, терпения, выдержки – и вот колеса коснулись посадочной полосы. Спасен!.. Ему снова сказочно повезло. Будет завтрашний день, и много других радостных дней, и вечнозеленые Багамские острова…

Каким же счастливым человеком надо быть, чтобы так бояться смерти!

Простим ему, что он так счастлив, удачлив и богат. Он хороший и честный труженик в литературном цехе и доставляет людям много радости. Он помогает нам ориентироваться в этом сложном мире, придает твердости, веры в себя и в жизнь, а это дорогого стоит на нашей изнуренной планете.

В поисках Лассила

Рассказ
1

Не знаю, кому первому пришла в голову мысль создать книгу «Москва – Хельсинки» – счастливая, добрая мысль, особенно в нынешнее тревожное, исполненное розни, недоверия, опасных намерений и термоядерной демагогии время, когда вновь потянуло дурным ветром «холодной войны». Правда, все это не отразилось на добрососедстве Советского Союза и Финляндии, дающем отрадный пример того, как могут строиться и развиваться отношения двух стран с различной социально-экономической системой. Но всякий добрый огонь, зажженный в ночи для тепла и света, должен иметь пищу, чтобы не зачахнуть, это касается и личных и межгосударственных отношений. Для этого мало даже самых тесных торговых и экономических контактов: финские рабочие, техники и инженеры трудятся на новостройках Советской Карелии, строят нам дома и корабли, мы помогаем финнам с энергетикой, идет широкий обмен специалистами и учеными, но нужны связи, идущие от человеческого сердца, и тут слово имеют искусство и литература.

Без малого четверть века назад в составе большой туристской группы я объездил Финляндию и навсегда полюбил эту страну. Тогда в Хельсинки завязалось нечто такое, к чему мне очень хотелось вернуться. Я думал написать о моем финском друге и коллеге по второй профессии (несколько сходной с первой, древнейшей – по кино). В рассказе «Вечер в Хельсинки», написанном сразу после первой поездки в Финляндию, этот друг, известный кинорежиссер, назван Николаем Лейно, пусть уж он останется под этим псевдонимом и в моих теперешних записках, так же, как актриса – мадам Тейя и ее муж – инженер Костанен, самые близкие Николаю люди, которыми он щедро поделился со мной.

Лейно, работавший с помощью советских операторов над первой цветной финской картиной, узнал обо мне от них. Мы познакомились, и в ближайший вечер Лейно пригласил нас в ресторан, где мы встретили мадам Тейя и ее мужа, инженера по лесу. Вначале я принял их за молодоженов, такими влюбленными, горячими глазами смотрел Костанен на жену – милую, приветливую, артистичную в каждом слове и жесте, но уже прочно ступившую в нежно-грустную пору бабьего лета. Оказалось, они женаты больше восьми лет. Правда, по мнению Костанена, они и года не были вместе; он работает далеко на севере, она была занята на съемках, в киноэкспедициях (пока снималась), затем – в театральной школе, где преподает актерское мастерство. Он и сейчас вырвался всего на сутки: утром ему гнать на север свой «понтиак», сперва по мокрой, а там и по обледенелой дороге. Зато у него будет счастливая ночь, сказал он мне доверительно.

Я только открывал для себя «Науку дальних странствий» и был поражен такой откровенностью незнакомого человека, к тому же финна – об этом сдержанном, не терпящем пустой болтовни народе недаром говорят, что «финны молчат на двух языках». Но Костанен вскоре удивил меня поступком поистине самоотверженным.

Хорошо мы сидели. И главное – официант не говорил нам роковой, порожденной финским полусухим законом фразы, которой он уже осадил нескольких гуляк: «Вы достаточно приняли», – мы заказывали дорогой французский коньяк, а не водку, и соображения барыша преобладали над заботой о национальном здоровье. Но тогда я не слишком обременял себя социологическими изысканиями, заинтересованный тем, как расточительно губит Костанен в кабаке столь краткое время, отведенное ему на свидание с женой. И понял, что это высшее проявление любви. Жена без него никуда не ходит, а ей радостно застолье, музыка, киношный треп, это напоминает ей молодость, пору блеска и успеха. И Костанен, которому не терпится остаться с ней вдвоем, настолько живет ее чувствами, что даже не слишком мучается. Ей хорошо – больше ничего не надо! Уж не помню, каким образом нам подвернулся на язык «рониколь» – замечательное и редкое лекарство от эндартериита, которым страдал мой отчим. На другой день ни свет ни заря меня разбудил номерной портье. Меня спрашивают внизу. Спустившись, я увидел Костанена, в черном клеенчатом плаще, блестящем от дождя, с полей фетровой шляпы стекали струйки. Он пожертвовал утренним теплом любимой, чтобы раздобыть лекарство в ночной аптеке для едва знакомого человека. Он знал, лекарство нелегко достать, особенно приезжему, знал, что оно дорого, не по карману туристу, и совершил поступок, который в житейском смысле равен подвигу. Я мог отплатить ему только литературно – рассказом, исполненным признательной нежности.

Этот рассказ – «Вечер в Хельсинки» – много раз издавался, в том числе в Петрозаводске, на финском языке. Приезжавший в Москву на премьеры своих фильмов и кинофестивали Лейно говорил мне, что рассказ и ему и его друзьям понравился. Мне никогда не удавалось угодить прообразам героев своих рассказов и фильмов. Люди, оказывается, неизмеримо более высокого мнения о себе, чем они дают почувствовать это окружающим. Прототипы, как правило, ненавидят своих «певцов», хотя редко признаются в этом открыто. А тут вдруг я угодил, если только Лейно не обманывал меня, жалеючи. Но последнее маловероятно – это легко было проверить. Финляндия не за горами, и ничем иным, кроме случайности, нельзя объяснить, что попал я туда лишь через четверть века. А когда попал – в надежде вернуться к старым героям, изобразить их сегодняшний мир – пусть будет там печаль старости, но старость таких людей достойна и поучительна, мудра и нежна, – режиссера Николая Лейно уже не было на свете. Он скончался незадолго до моего приезда, а я не знал этого. Лейно был далеко не молод, он родился еще до первой мировой войны, но был крепок, вынослив, темноглаз, с тугой кожей и белыми зубами, к тому же его творческая жизнь в кино началась довольно поздно, что усиливало во мне ощущение ровесничества, а нам еще рано уходить. Где сейчас мадам Тейя, никто сказать не мог. Да, как же… была, была такая… талантливая актриса вроде бы, но ведь она так давно не играет… На Западе удивительно быстро забывают своих кумиров, а Запад начинается с Финляндии. Никто не брался найти мою актрису, ну а разыскивать инженера по лесу, вышедшего, очевидно, на пенсию, – дело вовсе безнадежное. К тому же их наверняка не было в Хельсинки. Такие люди, уйдя на покой, стремятся ближе к природе, в которую им вскоре предстоит возвратиться…

2

Так и остался я без своих героев и без своей темы. Мне было грустно, но то не было литературной грустью, я понял, что всегда жил надеждой на встречу с Николаем Лейно и его друзьями. Еще одно доброе намерение не осуществилось. Но когда я смирился с уходом Лейно, то почувствовал, что у меня есть еще дело в Хельсинки, и очень скоро это «дело» обрело название. Мне давно не давала покоя горестная судьба одного из моих любимых писателей, автора гомерически смешного романа «За спичками», переведенного на русский язык другим остроумнейшим писателем, Михаилом Зощенко.

Я познакомился с Зощенко в последние годы его жизни. И познакомил нас красивый, милый, совсем еще молодой тогда человек, Дима Поляновский. И его уже нет. Он был редактором милицейского литературного альманаха в Ленинграде, и когда умер, гуд и треск сопровождавших похоронную машину мотоциклов поглотил все остальные шумы города, – обыватели думали, что хоронят важного генерала. Мой очерк становится сродни поминальнику: почти все, о ком я пишу, уже покойники, дай бог, чтобы Костанены пользовались добрым здоровьем. А ведь не так давно покинувшие мир люди были живы, они разговаривали, смеялись, сердились, пили вино, радовались и грустили – как дивно полон был мир и как не умели мы ценить эту полноту: почему были так рассеянны, безразличны, ленивы к их близости, к свету их глаз? Но ведь столь же неприметливы и ленивы к нашему пребыванию в мире и те, кому дано нас пережить. Люди, будьте пристальней друг к другу! Это неверно, будто мир не скудеет, он явно не возмещает убыли, не в количественном, а в качественном смысле. Нет Михаила Михайловича Зощенко и не будет. А тогда он был, и мы пили коньяк у него в доме на канале Грибоедова.

– Я вспоминаю, какой вы были красавец! – со странным выражением печали сказал Зощенко Поляновскому, едва мы перешли в гостиную из полутемного вестибюля.

– Вы хотите сказать, что я сильно подурнел? – улыбнулся тот своим прекрасно очерченным ртом. – Это неприятно, но я не дама, как-нибудь переживу.

– Нет, вы все еще красивы, – совершенно серьезно, без тени улыбки, с той же непонятной печалью продолжал Зощенко. – Но вы были чудо как хороши! Вы были похожи на юношу Возрождения.

– Старею, – опять улыбнулся Поляновский, являя завидное самообладание, и я понял, почему он преуспел в мужественном деле милицейской литературы.

– Пьете? – сочувственно-брезгливо спросил Зощенко.

– Что вы, Михаил Михайлович! Я никогда не служил Лиэю, как выражался Аполлон Григорьев, а сейчас мне и вовсе нельзя. Сердце, легкие – я очень часто болею.

– Вы должны с этим справиться, – тепло и серьезно сказал Зощенко. – Вы же совсем молодой человек… И такой красивый… – Он посмотрел на бутылку коньяка, которую я поставил на стол. – Мы должны это пить?

– Конечно, – сказал Поляновский. – Даже я вас поддержу.

– Не помню, когда я в последний раз пил коньяк… Правда, водочки, коньячки, закусочки никогда не были по моей части… Найдутся ли подходящие рюмки?.. – Зощенко беспомощно огляделся.

Квартира с мебелью в белых полотняных чехлах, наглухо закрытым буфетом красного дерева, зашторенными окнами, вся какая-то «нераспакованная», казалась нежилой. Можно было подумать, что ее только что получили со всей обстановкой и не успели наделить собственным уютом. Конечно, дело было в другом: стоял июль, и семья Михаила Михайловича уехала на дачу, а он остался в городе, среди зачехленной, копящей пыль в складках белых балахонов мебели и всего враждебного его малой житейской приспособленности тяжеловесного быта, в который он так и не сумел вписаться.

Подергав дверцы буфета и, к своему удивлению, открыв их, Михаил Михайлович достал три разнокалиберных бокальчика, долго, задумчиво их разглядывал, потом вернул на место, погрузил руку в темное нутро, нашел там маленькие рюмки и поставил на стол.

Постепенно Зощенко обретал смелость в обращении с материальным миром. Он довольно уверенно извлек из буфета половинку засохшего лимона, сахарницу, маленькую серебряную ложечку и такой же ножичек. Немного подумав, нашарил в ящике старый ржавый штопор с деревянной ручкой, похожий на столярный инструмент. Поляновский изящно – не по навыку, а по ухватистой ловкости пальцев первоклассного бильярдиста – ввинтил штопор в гнилую пробку и с чмоком извлек ее, не дав раскрошиться. Опасливо и отчужденно следивший за его действиями, Михаил Михайлович успокоился: бутылка не взорвалась, не разлетелась на тысячи осколков, золотистый напиток потек в рюмки, затем – после молчаливого, взглядом, тоста – приятно ожег пищевод.

С приметным облегчением поставив рюмку на стол, Зощенко вернулся к теме здоровья, которая всегда занимала его. Он говорил, что человек может в очень широких пределах управлять своим здоровьем, если будет относиться к нему сознательно и ответственно. Для этого мало не причинять ему зла пьянством, курением, обжорством и прочими излишествами, надо уметь анализировать свое состояние – физическое и душевное, что, кстати, неправомочно разделять. Человек должен отчетливо, без самообмана знать, что в нем происходит, тогда он сможет управлять своим здоровьем. В сущности говоря, он развивал свои давнишние излюбленные мысли, известные еще по «Возвращенной молодости» и первой части «Перед восходом солнца», – со второй частью этой книги мы познакомились куда позже. Он говорил, конечно, для Поляновского, повторяя то, что годы и годы внушал самому себе. Он прошел трудную школу самовоспитания и научился смотреть правде в глаза, как бы жестока она ни была.

– Это все не пустые слова, – говорил он. – Я тот человек, который растянул свою жизнь. Она должна была кончиться куда раньше.

– Ну что вы, Михаил Михайлович! – взметнулся Поляновский. – Вы едва шагнули за шестьдесят!

– Это не мало. А для меня – так и очень много. Я живу сейчас чужую жизнь. Ведь я вроде той пробки, которую вы каким-то чудом извлекли. У меня больные легкие, ни к черту не годные сердце и сосуды. В мировую войну я был отравлен газами, в гражданскую – навсегда испортил пищеварение. Я тяжелый невропат. У меня была нелегкая жизнь. Я никогда не думал, что доживу до старости, хотя очень хотел дожить. Мне казалось интересным побывать во всех возрастах. Я поставил себе такую цель и добился ее. Старость очень интересная пора, я испытал ее и могу спокойно уходить. Поверьте, это не рисовка. Вот сидит старик, пьет коньяк, как гусар, в компании молодых людей, и старик этот – я. Разве можно было вообразить такое четверть века назад? Я был полутрупом. Но я взялся за ум, сознательным и твердым усилием продлил свою жизнь. Теперь я спокоен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю