355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Наука дальних странствий » Текст книги (страница 25)
Наука дальних странствий
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:31

Текст книги "Наука дальних странствий"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)

А потом нас соблазнили блюда с дарами моря на столиках летнего ресторана, отхватившего чуть не половину городской площади с фонтаном посредине. Бьющая из отверстого рта бронзовой рыбы тонкая, высокая, прямая, как стебель ночной фиалки, струя упруго и стойко выдерживала напор зюйд-веста, лишь вверху с султана срывались пригоршни капель и звонко кропили плитняк мостовой.

Мы успели занять последний свободный столик. Ветер здесь совсем не чувствовался, он проходил на уровне зонтов, заставляя мягко погуживать их упругие шелковые купола. Было солнечно, тепло, пахло морем от залива и блюд с устрицами, крабами, раками, мидиями, уложенными на мелко колотом льду. И мы заказали себе такое, вот, невероятных размеров блюдо, которое незамедлительно подал стройный мальчик-официант. К устрицам полагались нарезанные дольками лимоны, белый хлеб – «багет» с золотистой корочкой, масло со слезой и, разумеется, бутылка холодного белого вина.

И наступило то мгновение, когда каждый погружается в свою отдельную тишину, и нет мира вокруг тебя с его болями и радостями, все твое существование сосредоточивается на устричной створке, куда ты выжимаешь лимон, заставляющий съежиться живой опаловый студенистый комочек; ты подковыриваешь его вилкой с короткими зубчиками, отделяя от раковины, и отправляешь в рот кисловатую, холодную восхитительную малость и запиваешь глотком терпкого вина. И тут становится понятно, почему обжорство является смертным грехом – бурное выделение желудочного сока убивает бога, твоим богом становится устрица.

Вдруг шумно зацвиркали воробьи. Я еще раньше приметил маленькую стайку, то и дело налетавшую с площади на освобождающиеся столики с остатками еды.

Быстро поклевав что попало, они по взмаху салфетки разгневанного официанта враз снимались и улетали. На миг мне подумалось, что Он отделился от их стайки, но я сразу отбросил эту мысль – стайка сохраняла свое четкое построение, в ней не возникло пустоты. Наш Воробей прилетел откуда-то со стороны. В этом царстве плоти, среди раскормленных, холеных людей он казался таким непрочным, невесомым, что сжималось сердце. В висок стучало:

 
В обе стороны он в оба смотрит – в обе —
Не посмотрит – улетел!
 

Но он никуда не улетел, да и как можно улететь, когда к лапке привязано чугунное ядро семьи? С помощью скупого онфлерского солнца, зазолотившего его русые длинные волосы, капнувшие золотом в зрачки усталых глаз, омолодившего и засмуглившего худое изношенное лицо, он с удивительной ловкостью и быстротой обрел поэтичный и даже юный облик. В который раз поэт выходил на ристалище, чтобы победить равнодушие и косность. Удастся расшевелить этих едоков, пожирателей устриц и крабов, этих винососов, тающих в животном блаженстве, – заскрипит дальше семейная колымага, не удастся – завалится на обочину.

Грегуар увидел нас, обрадовался, подбежал, упрекнул, что не пришли к завтраку, строго наказал быть к обеду, отверг угощение: «Мне работать!» – и, объяв мгновенным птичьим взглядом всю окружность, выбрал соседний столик.

Там обедала парижская семья, я видел номер их «ситроена», когда глава семьи, моложавый, крепенький, как ранет, высаживал возле ресторана унылую жену, очень похожую на нее, но яркую, соблазнительную девицу, самой природой предназначенную на роль французской свояченицы, взрослую дочь, ее жениха или друга – бархатного ангелочка и сынишку лет десяти, толстощекого бутуза. Ловко подав задом машину, Месье со снайперской точностью вогнал ее в единственную щель на стоянке, присоединился к семье, мгновенно нашел свободный столик, дал заказ и сейчас вовсю наслаждался громадным, вдвое больше нашего, блюдом даров моря. От него веяло достатком, удачей, крепкой жизненной силой. Он не мешал своим близким вести себя, как им хочется: жене вздыхать и брезговать пищей, свояченице неотрывно смотреть на него красивыми сочными глазами, не забывая при этом тщательно освобождать раковину эскарго от начинки, дочери перешептываться с молодым человеком, сынишке кочевряжиться, жадничать, разводить панцирно-ракушечью грязь вокруг тарелки. Сам он целиком предался насыщению. Чуть поддернув рукава клетчатого пиджака, он маленькими смуглыми руками ловко брал устрицы, мидии, ракушки, морских колючих раков, быстро, опрятно, даже изящно расправлялся с ними, отпивал глоток вина, смаковал и вновь обращал твердый взор к блюду.

Этот человек умел сполна отдаваться делу, которому в данный момент служил. Подобная волевая сосредоточенность не уступает страсти, наверное, он был хорошим любовником.

Когда Грегуар подошел, семья уже насытила свой скромный аппетит, за исключением самого Месье, он по-прежнему тянулся к блюду и брал то устрицу, то мидию, то клешню омара, сопровождая движение легким вздохом удовлетворения. Он был настоящий едок и глубокий стратег, знающий, что не надо ничего оставлять врагу. Мне подумалось, что выбор Грегуара не слишком удачен, да ведь он лучше знает эту публику; на всякий случай я дал зарок не притрагиваться к вину три дня, если ему повезет. В играх с французским провидением вино хорошая ставка.

Грегуар раскланялся, представился, семья сдержанно ответила на его поклоны, Месье так и вовсе заменил кивок вскидом и медленным опусканием век. Грегуар положил на свободный стул стопку книг и, видимо, почуяв исходящий от семьи спертый дух прозаизма, предложил им свой роман. Решительный пресекающий жест главы семьи напомнил об уличном регулировщике, останавливающем поток машин на Елисейских полях. Грегуар засмеялся, отложил роман и взял папку с поэмой. Непривычный вид печатного произведения, большой формат, благородная матовость обложки с красивым рисунком пробудили интерес семьи. Дочь перестала копаться в ракушке, вытерла салфеткой рот и переключилась на иной жизненный регистр, бархатный молодой человек автоматически последовал ее примеру. Мадам захлопала рачьими глазами – ей вообще было место на блюде, а не за столом – и опять провалилась в свою грустную пустоту, свояченица разрумянилась, что было ей очень к лицу, бутуз смущенно и недовольно притих, и лишь глава дома сохранил полное хладнокровие. Все так же сдержанно отдуваясь, он потянул с блюда очередное лакомство и отправил в рот. Он не желал ничем поступиться обстоятельствам, возникшим не по его вине или желанию.

Еще раз поклонившись и попросив извинения, что вторгается в трапезу и отдых семьи, Грегуар начал читать вступление к поэме. Французская манера чтения стихов совсем не похожа на нашу. У нас стихи будто вколачивают в мозг и душу оторопелых слушателей или вгоняют под компрессией волчьего завывания. Французы читают тихо, почти без эмоциональной окраски, не навязывая ни чувств, ни мыслей, ни отношения; они делают сообщение, распоряжайтесь им как хотите. Не слишком ли много доверия к обремененным собственной судьбой слушателям? Маяковский не так читал и не так вел себя с жующими рябчиков буржуями. У него каждое слово – удар в челюсть, плевок в глаза. Обвал а горах, а не воробьиный щебет.

Грегуар выглядел удивительно мило и артистично, и его чтение было чуть живее, теплее обычной французской манеры, сказывалась славянская кровь. Мне даже показалось на миг, что он расшевелит слушателей.

– Почему так нежны трава и листья?.. – спрашивал Грегуар.

«Крак!» – страшными никелированными щипцами Месье перекусил крабью клешню и стал выедать нежное мясо.

– Почему деревья тянут ко мне свои ветви?..

«Р-р-р!» – включили бормашину – глава семьи ввинчивал буравчик в жерлице витой раковины улитки.

– Почему улыбаются цветы?..

«Хлюп!» – опустошил мощным всосом устричную раковину от кисло-соленой влаги неугомонный Месье.

Горек твой хлеб, поэт! Где пресловутая французская вежливость? Где воспитанность, которой так гордится этот народ? Можно не любить стихи, можно не уважать поэтов (только за что?), но имейте же совесть – к вам подошел приличный человек, не мазурик, не клошар, попросил разрешения почитать стихи, так примите с благодарностью маленький поэтический спектакль, за который можно и не платить.

Поведение Месье было не просто невежливым, а откровенно хамским. Его раздражало, что бедный поэт все-таки завладел вниманием его семьи, где должен безраздельно царить лишь он один.

Первой почувствовала его настроение жена и постаралась придать своей отключенности вид сознательного пренебрежения. Свояченица могла позволить себе большую самостоятельность, на грани неподчинения: она мечтательно откинулась в кресле и устремила взор к голубому небу, вдруг вскипевшему быстрыми прозрачными тучками.

И внезапно из этих, просквоженных солнцем тучек пролился неуместный по ранней весне грибной дождь. Зонт защитил семью, но не защитил Грегуара, оказавшегося как раз за сухим кругом. Он рассмеялся, прервал чтение и сказал что-то задорное и, очевидно, остроумное – все сидящие за столом засмеялись, а дочь хлопнула раз-другой в ладошки, и даже глава семьи допустил улыбку на плотоядные уста.

Но остри не остри, а, промокнув до нитки, ты уже не имеешь вида. Длинные волосы как-то жалко облепили костлявый череп поэта, дождевые капли слезами скатывались по ложбинам худого лица, свернула крылышки бабочка-галстук, некрасиво потемнел и обвис пиджак. Он не сдавался, наш мужественный Воробей, и опять кидал слушателям золотые пригоршни солнечных слов, но в ответ получал лишь недоброжелательную настороженность, и даже самая отзывчивая – дочь, то ли боясь показаться наивной, глупой, то ли привыкнув подчиняться вкусам отца, смотрела на Грегуара хоть и сочувственно, но слишком издалека. Бархатный молодой человек томился скукой. Что касается свояченицы, то ее послеобеденные грезы давно оторвались от породившей их поэзии и сейчас отяжелили красивое лицо сонливым практицизмом. Месье тщательно дочищал блюдо.

Горек твой хлеб, поэт!..

Грегуар кончил читать и с поклоном преподнес поэму дочери. Та неуверенно повертела ее в руках, но, похоже, у нее не было собственных денег, и поэма перешла к бархатному молодому человеку, который без промедления отдал ее мадам. Та взяла папку с таким видом, словно опасалась взрыва, зачем-то взвесила на руках и хотела отдать Месье, но тот протестующе замычал – рот забит – и творение Грегуара досталось свояченице. Тут у меня опять шевельнулась надежда – свояченица принялась листать поэму, задерживаясь проснувшимся взглядом на иллюстрациях в античном духе. Но какой-то рисунок задел ее стыдливость, она усмехнулась, стукнула поэмой по темечку бутуза: не запускай глазенапы! – и вернула Грегуару.

На мгновение, буквально на мгновение улыбка сбежала с губ поэта. Он потратил столько усилий и времени, вымок, продрог, и все впустую. Но он был слишком поэтом и достаточно французом, чтобы не найти изящного выхода из положения, выхода для этих – нищих духом, а не для себя. Он спросил дочь, как ее зовут. Колеблясь, надменничая и ломаясь, она все же назвала свое имя. У Грегуара оказался оттиск с отдельной главой поэмы на той же прекрасной бумаге. Он сделал посвящение и преподнес оттиск молодой особе. Дар был принят с той благосклонностью, с какой богатые неизменно принимают подарки бедняков. Листок пошел по рукам. Во мне все дрожало от обиды и ярости. Последним листок взял глава семьи, но поскольку он еще возился с остатками жратвы, рука его была занята вилкой, листок выскользнул и лег на устрично-мидиево кладбище, и рыхловатая бумага мгновенно адсорбировала морскую влагу, пойдя пятнами.

– К оружью, граждане! – вспыхнуло во мне. – За стихи и прозу, за Грегуара, за всех обиженных на земле!..

Я не успел подняться. Грегуар подошел и положил мне руки на плечи. Как он догадался?.. Да и что мог я сделать – гость чужой страны, только навредить Грегуару?

Еще одно неотмщенное надругательство над человеческой душой отяжелило мировую совесть.

Нет проблем?

Рассказ

Ты ничего не забыла сделать?

Каждый день после нашего довольно позднего завтрака, хотя жизнь в доме начинается рано – надо выпустить во двор двух чудных английских сеттеров, едва дотерпливающих до утра, – звучит этот нежно-укоризненный вопрос, с каким хозяин дома, тридцатишестилетний инженер Жак Дармоп, обращается к своей жене Жанне. Вообще-то завтрак продолжается, мы еще долго будем сидеть за столом, подливая в чашки остывающий кофе и делясь впечатлениями о романских соборах, ради которых прикатили из Парижа на берег Бискайского залива, но Жанна покончила с домашними хлопотами и может бежать по своим делам. Она много успела: приготовила завтрак, убрала комнаты, накормила собак, проверила уроки детей и собрала их в школу, поставила суп на плиту, накрасилась, надушилась, приоделась и сейчас, свежая, благоухающая, готова на выход. Не на службу, как думал я вначале, – Жанна, работающая чертежницей в строительной конторе, взяла отпуск на время приезда гостей.

Гостями были их старые друзья и верные партнеры по летнему отдыху Воллары – парижская семья: муж – журналист, жена – фотограф и моложавая черноглазая хохотушка, которую язык не поворачивается назвать тещей. Мы с женой гостили у Волларов, пригласивших нас во Францию и устроивших эту поездку. Предполагалось, что Воллары остановятся у Дармонов, а нам снимут номер в маленькой приморской гостинице. Но Жак, с которым мы виделись однажды у Волларов, запомнил, как я уплетал привезенные им из Олерона великолепные устрицы, запивая терпким белым вином, и, будучи большим гастрономом, настоял, чтобы мы тоже остановились в его не слишком поместительном доме. Нам выделили комнату на первом этаже, в гаражной пристройке, удобную своей полной изолированностью, хотя и несколько холодноватую по нынешней дождливой, знобкой весне.

Жак перевернул наше представление о французском гостеприимстве, весьма сердечном по форме, но крайне скудном по содержанию. Чем богаче француз, тем прижимистей, у бедняков обнаруживается порой и широта, и даже щедрость. Но в зажиточных домах неизменно поражает несоответствие сервировки: хрусталь, серебро, старинный фарфор – мизерности угощения.

Широта Жака обескураживала. И главное – тут не было никакого насилия над собой, болезненного преодоления собственной сути. Жак, несомненно, был выродком в своем племени. Я часто вглядывался в его четкое смуглое лицо, обрамленное небольшой ухоженной черной бородкой, пытаясь угадать примесь чужой крови, делающей понятной совсем не галльскую, а какую-то славянскую, итальянскую или закавказскую тороватость. Нет, он был истинный француз и внешностью, и манерами, и душой, типичный француз, лишь с одним отклонением – щедростью. В духе своей доброты Жак воспитал и детей: десятилетнюю Флоранс и одиннадцатилетнего Жоржа, и жену, тут уместнее сказать «перевоспитал», ибо у радушной Жанны все же кривилось лицо, когда Жак безрассудно ставил на стол третью опутанную паутиной бутылку коллекционного вина, но атавистический спазм бережливости, унаследованный от крестьянских предков, быстро проходил, и Жанна опять сравнивалась в учтивости с мужем.

Дети Дармонов – серьезный, грустный, худенький Жорж и на редкость статное для десяти лет, крепенькое существо Флоранс, чемпионка города по дзюдо в своем возрасте, озабочены тем, чтобы дать выход томящей их доброте. Они то и дело одаривают окружающих собственными рисунками, изделиями из бумаги, картона и щепочек – у них замечательно умелые руки, – игрушками, книжками, фруктами, разной чепухой, возведенной в ранг значительности детским сознанием: шишками, пуговицами с военной формы, камешками, зацветшими ветками; обрядно, каждый день гладят и целуют собак, шелковых, ушастых, трогательно-костлявых сеттеров, воспевают родителей в стихах. Жорж выражает свои чувства в сонетах и четверостишиях, любовь богатырши Флоранс эпична, как и ее большая душа, она корпит над поэмами. Уходя спать, дети всех подряд целуют, даже нас – приживал из гаражной пристройки. В них нет ни слюнтяйства, ни сентиментальности, ничего от расслабленности домашних баловней – серьезные, задумчивые, тихие и деятельные дети. Они живут не просто потому, что родились, а словно бы догадываясь о необходимости своего пребывания в мире.

Душою дома был Жак, а не его миловидная, всегда приветливая жена. Ее словно бы чуть-чуть не хватало на ту жизнь, какую они вели, жизнь очень разнообразную, насыщенную и почти всегда осложненную гостями. Жак был жаден к жизни, людям, знаниям, на редкость отзывчив на мировую кутерьму. Он не терпел покоя и заверчивал каруселью окружающий его мирок. Ему хотелось все знать. Ни в одном доме не видел и такого количества отменной справочной литературы. Стоило возникнуть какому-либо спорному вопросу, Жак тут же доставал с полок нужный справочник, Его интересовали – не знаю, одновременно или в разные годы жизни – цветы, деревья, птицы, бабочки и звери Франции, марки и монеты, марксизм и философия экзистенциализма, французская литература от древности до наших дней и русская классика, мировая история, новейшие течения в музыке, кино, охотничьи собаки и охотничьи ружья, спиннинговая рыбалка, романская архитектура, виноградарство и виноделие, рыбы рек и морей, коневодство, учение йогов и, конечно, бетон во всех видах, ибо он был специалистом по бетону.

Разумеется, Жак не ограничивался справочниками, у него была неплохая библиотека исторических и философских сочинений, полные серии большого и малого Скира, много мемуаров и старых редких книг о приготовлении пищи, о винах, о лекарственных растениях, о ведьмах и оккультных науках. И главное, Жак все это читал и помнил, обладая феноменально цепкой памятью. Он умел, никогда не торопясь и не суетясь, удивительно много успевать за день. Он, как и жена, устроил себе маленький отпуск, но кое-какую не терпящую отлагательств работу взял на дом. Утром он выгуливал собак, ездил на базар и до завтрака работал. Потом просматривал газеты, иронизируя и возмущаясь, иногда делал вырезки и вклеивал в альбомы, после чего вез нас на очередную экскурсию – мы находились в центре романской архитектуры, которую Жак ставил выше готики и Ренессанса, не говоря уже о последующих стилях. За обедом – о, благость долгого застолья! – он объяснял нам достоинства той или иной марки вина, доставая холодные, запотелые, а то и опутанные паутиной бутылки из своего погреба. Оказывается, вино дегустируют языком, нёбом и горлом, это три совершенно разных ощущения, но только так можно вполне оценить букет и плотность. Мы научились различать бургонское урожая разных лет, стали тонкими ценителями бордо и славного анжуйского винца, которым миледи хотела отравить д'Артаньяна и его друзей. И лишь отсутствие свободного времени не позволило нам вступить в «клуб божеле». Жак открыл нам душу вина, как и душу романской архитектуры. Мы изъездили всю Нижнюю Шаронту, и нам открылось, что грузноватая, хотя и догадывающаяся о высоте неба средневековая архитектура значительна и прекрасна не тем, что в ней проглядывает устремленная ввысь готика, а совершенным выражением очнувшейся в свет варварской души. Слезило уголки глаз дивное уродство церковных горельефов и скульптур – простодушный и трезвый реализм, призванный воплотить духовную экзальтацию. Каким неискусным вдруг стал человек, желающий выразить себя в пластических образах, куда кануло изысканное мастерство греков и римлян! Конечно, то был совсем другой человек, и в своих грубых созданиях он воплощал идею времени и собственную душу с не меньшей полнотой, чем божественный Пракситель в своих. Каждая эпоха начинает все с начала, и опыт предшественников не служит постаментом новому искусству.

И все же прав Паскаль: человеку по-настоящему интересен только человек. И меня куда больше романских соборов, колоколен и часовен привлекал Жак. Должен признаться, что поначалу он показался мне современным вариантом флоберовских бедолаг: Бювара и Пекюше, недалеких буржуа, решивших овладеть всеми знаниями и наслаждениями века, но в результате лишь набивших шишки на тугодумные лбы и заболевших дурной болезнью.

Я ошибся. Жак был умен, остер и необыкновенно способен к физическим и умственным упражнениям, – меткий стрелок и сильный спорщик, блестяще владеющий оружием диалектики, он добивался успеха во всем, чем только ни занимался. Собаки Жака – золотые медалисты выставок, его дом набит охотничьими трофеями – чучелами зверей и птиц, он чемпион провинции но стендовой стрельбе, его статьи о памятниках старины печатаются не только в местных, но и в парижских газетах; член общества по охране природы, Жак считается грозой браконьеров и устричных пиратов. При этом он никогда не упускал из внимания своей нежности ни жены, ни детей, ни друзей, ни соседей. А вот Жанна, занятая меньше мужа, забывала поцеловать его, когда уходила после завтрака. Настигнутая уже в дверях его вопросом: «Ты ничего не забыла сделать?», она вспыхивала своим круглым лицом, высокой открытой шеей и грудью в глубоком вырезе корсажа; неловким девичьим движением, трогательным в ее налитой, зрелой женственности, непременно запнувшись о ковер, она кидалась к Жаку и целовала в висок. Жак задерживал ее сильной волосатой рукой и целовал в губы. Смущенная, красная, она выскакивала за дверь.

Но Жак оказался сложнее, чем я думал, уже отбросив образы Бювара и Пекюше. Я видел примерного семьянина, обаятельного и даровитого дилетанта, возмещающего многосторонней деятельностью скромные успехи в основной профессии. Жак не был светилом в своей бетонной специальности, занимал среднюю должность, дающую среднеприличный заработок. Я его недооценивал…

Черноглазая теща Воллара, одинокая и незанятая, претворяла в наблюдательность богатые возможности своей живой, не остуженной годами натуры. Она приметила мою заинтересованность Жаком и на редкость проницательно угадала, что я на ложном пути. Однажды, когда мы возвращались к машине после осмотра очередной романской церкви, она заговорила со мной будто из глубины давно начавшегося диалога, хотя за все время нам не пришлось обменяться и десятком фраз.

– Жак вовсе не такой благодушный пресняк, как вам кажется.

– А он вовсе не кажется мне таким, – сказал я удивленно. – С чего вы взяли?.. Меня поражает его многогранность; наполненность, энергия…

– Да, он за все хватается. Увлекающаяся натура. Но собирать марки, стрелять по тарелочкам и рыться в справочниках – это все чепуха. Жак способен на куда большее. Он настоящий мужчина.

– Что вы имеете в виду?

– Жак может покончить с собой из-за любимой женщины, – с той важностью, с какой даже самая циничная парижанка говорит о любви, произнесла черноглазая теща. – Дармоны и Воллары всегда отдыхают вместе. Несколько лет назад они поехали на машине в Болгарию, на берег Черного моря. И там Жак влюбился в гречанку. Она была с мужем, много ее старше, но не лишенным обаяния. А гречанка – прелесть: черные волосы, синие глаза, я ее потом видела, она приезжала во Францию. То ли она любила мужа, то ли у них не приняты случайные связи – Жак получил решительный отказ. Он стал как помешанный. Бродил целыми днями невесть где, ничего не ел, только лил в себя литрами красное вино, худой, черный, с запавшими глазами. Дочь и зять ужасно за него переживали, пробовали говорить с гречанкой, но та и слушать не стала. Одна Жанна ни о чем не догадывалась, она была на редкость инфантильна, чему теперь довольно трудно поверить. Она застала Жака, когда он писал прощальную записку. Девочка мгновенно превратилась в женщину и ринулась на защиту мужа и семьи. Никто не знает, что она там сказала гречанке, но уже на другой день Жак был самым счастливым человеком на свете. Он и вообще заводной, но таким его еще не видели. Фейерверк!.. Они провели замечательный месяц.

– Вряд ли это можно сказать о муже гречанки.

– Почему? Он быстро утешился. – Черноглазая пожилая дама издала какой-то нутряной мурлыкающий звук. – Он стал ухаживать за моей дочерью.

– А как это понравилось вашему зятю?

– Он ужасно тщеславный. Любит, чтобы жена имела успех. Его злило, что Жак безумствует из-за другой женщины, а не из-за Люси. Теперь все были довольны.

– И Жанна?

– Конечно! Она спасла мужа. И сразу выросла в глазах окружающих… и в своих собственных глазах. Жак молился на нее.

– Значит, нет проблем?

– Проблема была снята мужеством малышки Жанны. Ах, это так хорошо, когда нет проблем!.. Вы только не выдавайте меня, – сказала она быстро, увидев, что моя жена остановилась и поджидает нас. – Рано или поздно Жак сам все расскажет, он так гордится мужеством Жанны.

Очаровательно улыбнувшись моей жене, словоохотливая дама прибавила шагу и ушла вперед.

– Какие у нее черные глаза! – удивленно сказала жена. – И какие блестящие!.. Наверное, вы здорово посплетничали!..

О да! Плоскостной пейзаж семейной жизни Дармонов обрел стереоскопичность, в нем открылись глубины и размытая, лунная, как у Леонардо, перспектива. Я думал, что дальнейшее пребывание в доме приведет к новым открытиям, но неожиданно мы заторопились в отъезд. Жака срочно командировали в Париж. Он предложил ехать вместе, чтобы показать нам по дороге дивные замки Луары.

На прощание Жак решил угостить нас дарами моря. Ни свет ни заря мы отправились с ним на рыбный базар.

Огромный, под стеклянным куполом павильон стоял у самой воды, и рыбачьи катера доставляли улов к его воротам. Рыба была еще живой, в корзинах бились тунцы, камбалы, скаты, мурены, горбыли, душно пахли короба с устрицами, креветками, мулиями. Но их сильный йодистый запах не шел в сравнение с той острейшей, свежайшей, великолепной и невыносимой вонью, какой пропитался воздух базара. Меня слегка мутило, а Жак наслаждался, его волосатые ноздри плотоядно сужались и раздувались, вбирая и выпуская крепчайший настой воздуха. Он погружал руки в цинковые ванны, где истомлялись последней жизнью красные морские окуни; иные еще плавали, сонно шевеля плавниками, другие медленно наискось всплывали светлым брюхом кверху, но, ощутив прикосновение Жака, ударяли хвостом и погружались на дно. Жак восторженно копался в скоплении тугих гладких тел, оставлявших серебристые блестки на его пальцах. Он жадно нюхал свои руки.

– Люблю! – сказал он, подметив мой взгляд. – И не передать, как люблю все это. И вонь, и скользоту под ногами, и всю эту холодную рыбью плоть, которой будет насыщаться другая плоть – горячая, человеческая. Есть тут что-то первозданное, как в романской архитектуре, – готика уже от лукавца разума, – как в виноградном вине, как в любви… Только не надо мудрствовать! – воскликнул он, предупреждая возражения. – Права рыба, которая хочет остаться в своей сумрачной глубине, но прав и человек, который хочет ее к себе на стол.

Меня раздражали его раблезианские восторги прежде всего своей искренностью; я тоже буду жрать эту рыбу, но предварительно оболью серебрящиеся полумертвые тела незримой и тухлой слезой раскаяния. Я ведь, гад этакий, у каждой устрицы прошу прощения, прежде чем отправить ее, живую, пищащую от едкого лимонного сока, в пасть. Жак был целен, прям и честен в своем отношении к подчиненному миру. Мне это не дано…

И потому я покорно и молча помогал Жаку выбирать рыб, лангуст и розовых колючих морских раков…

– …Ужасно трудно признать, что есть не только твоя правда, по и чужая правда, столь же справедливая, – заметил Жак, когда мы ехали назад в душно воняющей рыбой машине.

Я думал, он возвращается к прерванному разговору, но мысль Жака унеслась далеко от исходной точки.

– Вы слышали о нашей болгарской истории? – спросил он.

Из деликатности следовало бы соврать, но не хотелось утруждать его понапрасну, и я подтвердил, что слышал.

– Жанна вела себя благородно?

– В высшей степени!

– Я сумел ей не уступить, хотя мне это куда труднее. Жанна при двух детях оставалась девочкой, женская суть еще не очнулась в ней тогда. Но я-то не мальчик… – Он искоса внимательно посмотрел на меня. – А-а, вы ничего не знаете!.. – И просто, деловито: – Жанна изменяет мне. Она каждое утро ездит к своему любовнику.

Я поймал себя на том, что не могу представить себе Жанну, рядом с которой провожу столько времени. Ее облик все время менялся: то молодая, но уже усталая женщина с лицом, оплывающим, как воск на жару, то крепенькая безмятежная кобылка, звонко цокающая копытцами крепких ножек, то растерянная крестьяночка, так и не приспособившаяся к городской жизни, то красавица спортсменка, тугая, как тетива, вся в устремлении к далекому ристалищу. Зыбкость ее облика, видимо, как-то связана с переменчивостью внутренней жизни.

Признание Жака застало меня врасплох, я пробормотал какую-то чушь: мол, ему только кажется…

Он поглядел насмешливо.

– Жанна ничего не скрывает. Зачем ей делать из меня дурака? Я этого не заслужил. Мы всегда были честны друг с другом.

– Честнее было бы расстаться, – услышал я с удивлением голос старого моралиста, вдруг вселившегося в меня.

– И швырнуть кошке под хвост четырнадцать лет жизни? И любовь, и семью, и благополучие детей? Мы пережили столько трудного: нужду, болезнь Жоржа, мои сумасшедшие влюбленности, со всем справились, а сейчас разжать руки? Ну нет… Я делаю все, чтобы сохранить Жанну, не дать ей забыть меня, отвыкнуть…

– А тот человек?

– Я его не знаю. Он старый холостяк и вроде бы не собирается терять свободу. Много старше меня, совсем седой, но Жанне хорошо с ним, и это главное.

– Главное – для кого?

– Для Жанны, разумеется. Бедная девочка, за тринадцать лет не поцеловать ни одного мужчины. Вы понимаете, я сделал ее женщиной, но пробудилась она только сейчас. Я рад за нее. В этом есть вечная правда жизни!..

Мне хотелось понять, что в рассуждении Жака идет от живого чувства, а что от «лукавца разума», но нам не удалось договорить – нас окликнула Жанна. Она тоже решила внести лепту в прощальный обед и вышла за корзиночкой клубники. Сейчас она пребывала в образе школьницы: никакой косметики, чистое свежее лицо, волосы расчесаны напрямую, вылинявшие джинсы и майка-безрукавка. Это было что-то новое и, наверное, наиболее годилось под отъезд Жаку…

А разговор наш мы продолжили на другой день по пути в Париж, куда продвигались со многими остановками не только у старинных замков, но и у всех винных подвальчиков. Жак был возбужден и счастлив. Жанна хорошо попрощалась с ним, поцеловала без напоминания, Флоранс вручила завершенную наконец-то поэму, прославляющую отца, а Жорж, чуть захлебываясь, прочел патетическое четверостишие.

Жак настырно крутил ручку радиоприемника, попадая то на венские вальсы, то на старинную лютневую музыку, то на скрипку Вивальди, но его возбуждение требовало иных звуков, и, оставив какой-то гавот, он добавил к нему ядреный рок-н-ролл Элвиса Пресли. В оглушительном шуме мы мчались от замка к замку, от погребка к погребку и, наливаясь местным, домодельным, терпким и легким вином, исполнялись все большей веры в будущее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю