Текст книги "Корабль идет дальше"
Автор книги: Юрий Клименченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Есть в лагере еще неплохой человек. Это переводчик Ганс Хельм. Мы его называем Иван Иванович. Хельм говорит по-русски неважно. Забыл. В прошлую империалистическую войну он был в плену и жил где-то в Сибири. Видно, от пребывания в России у него остались хорошие воспоминания. Хельм знал, что представляют собой русские люди, и, наверное, делая сопоставление, не мог относиться равнодушно к нашим страданиям. Но, будучи человеком вялым и тихим, ничего не предпринимал, чтобы как-то облегчить положение интернированных. У него была в Нюрнберге фабрика кондитерских изделий, куда он изредка ездил. Больше всего Иван Иванович боялся попасть на фронт.
Нельзя убить всех сразу. Фашисты решили убивать поодиночке, голодом. Комендант не сворачивая идет по этому пути. Двести граммов свекольного хлеба, крапива, ботва, гнилая брюква, десять граммов маргарина. Так изо дня в день. Кто выдержит?
Капитаны судов Балицкий, Богданов, Ермолаев, Новодворский выступают с письменным протестом, составленным по всей форме международного права, в защиту своих команд. Они требуют смены режима военнопленных на режим интернированных, улучшения питания, человеческого отношения. Они имеют право это требовать. В одном из справочников нашли параграф: «…экипаж судна, застигнутый войной в порту неприятеля, в случае интернирования, имеет право на привилегированное содержание… неприятель обязан их нормально кормить, не должен заставлять работать, экипажи имеют право на получение посылок от международного «Красного Креста», могут обмениваться письмами с родными» и т. д.
Как это все далеко от действительности! Комендант вне себя от ярости:
– Протестовать?! Через два месяца конец войны. Победа Германии предрешена. Какие посылки? Какие письма? Да знаете ли вы, что ваше правительство отказалось помогать вам, когда «Красный Крест» предложил свою помощь. Очень вы нужны Советскому правительству. Оно само не знает, как унести ноги. Молчать! Чтобы не было никаких протестов.
Но капитанов не остановил грубый окрик. Подается второй протест, еще более категоричный, с требованием вызвать шведского консула, страна которого, по просьбе Советского правительства, должна была защищать интересы советских граждан, интернированных во время войны.
Каждый день на огромной черной доске, она висит перед входом на кухню, Крифта пишет наш дневной рацион. Чего только тут нет! Мясо, овощи, жиры, джем, сахар, чай, кофе. Для военного времени прямо изысканный стол. Беда в том, что наименования продуктов пишутся крупно, а количество очень мелко. Цифры впечатляющие: маргарина – 10 гр., джема – 15 гр., овощей – 250 гр., мяса – 20 гр., хлеба – 200 гр. Все это делается с немецкой аккуратностью, – а вдруг придет какая-нибудь комиссия с проверкой?
Голод делает свое страшное дело. Умирают кочегар Кунзин, механик Коваленко, матрос Гладков, механик Брагин. Холодно в камерах. Слишком мало дают угля для печек. Коллер выдает его по две лопаты на сутки. Не вздумай тайно прибавить один брикет. У герра Коллера зоркий глаз. Он все видит. Завхоз вырывает из рук наполненное ведро, высыпает его, ругается, а иногда и дерется. Но самое скверное, что он может отправить провинившегося наверх без угля. А бумажные одеяла совсем не греют. На дворе льет дождь, гудит ветер. Тонкая струйка воды течет из неплотно пригнанной рамы прямо в камеру…
Шестого ноября 1941 года. Только что закончился «аппель» на дворе. Почему-то долго не выходил комендант, и нас продержали в строю битый час. Мы перемерзли, а тут еще начался дождь. Впрочем, на нашей горе дождь, кажется, идет не переставая. Самые паршивые мысли приходят в голову, когда вот так, бесцельно стоишь в строю. Сверху льет, ноги мокрые, замерзли… Наконец нас отпустили. Не успели мы разойтись по камерам, как поступило сообщение:
– Кого-то привезли!
Мы бросаемся к окнам. Верно, через проволочную калитку ведут каких-то людей в отрепьях. В руках у них жалкие узелки. Лиц рассмотреть не удается. Смеркается. Еще несколько минут, и Вейфель приводит к нам моряков с парохода «Магнитогорск», захваченного в Данциге.
Боже, на кого похожи люди, что с ними сделали! Грязные, опухшие от голода, избитые, у многих кровоподтеки под глазами, все в болезненных фурункулах… Эх, бедняги! Видно, досталось им хуже, чем нам. Рукопожатия, объятия, слезы…
– Где это вас так? – спрашиваю я Васю Тарасова, боцмана с «Магнитогорска».
– В лагере Штутгоф.
Вот, оказывается, где они были все время с начала войны. Среди прибывших и мой старый приятель, радист Юра Стасов. Он был красавцем парнем, спортсменом, в прошлом – цирковым артистом. Сейчас он похож на скелет. Капитан «Магнитогорска» Дальк рассказал мне, как Стасов с риском для жизни передал в Ленинград через запломбированную немцами радиостанцию: «Война… Война… Не посылайте… Говорит Юра… Юра… Юра…» Радисты береговой станции в Ленинграде узнали его по почерку. Я дал ему тоненький кусочек хлеба. Это было все, чем я мог порадовать еще более голодного товарища.
Вечером мы слушаем печальную и отвратительную историю захвата гитлеровцами нашего парохода «Магнитогорск». Она не идет ни в какое сравнение с тем, что пережили мы.
– …Ну, привезли нас в Штутгоф, завели внутрь лагеря, поставили носами к стенке барака, – рассказывает Вася Тарасов. – Жара. Солнце печет. Стоим час, два. Некоторые не выдержали, упали. Свалились дядя Гриша Кимаев, Коля Тульский, Смиренников… Кто обернется, того палкой по голове. Стой, не шевелись, смотри в стену. Потом пришло начальство. Нас повернули. «Шапки долой!» – орет эсэсовец. Но мы, конечно, не сняли. И тут начали нас по башке лупить. Мне, сволочь, так приварил, что я сознание потерял. Пересчитали нас, проверили по мореходкам и загнали в барак № 23. Ни нар, ни коек, ни подушек. В углах навалена гнилая солома. Запах невозможный. Хуже, чем в гальюне. Но что делать? Люди с ног падают от усталости. Надо устраиваться. Подошли, смотрим, мать родная! Солома шевелится, столько в ней всякой нечисти, вшей, блох, мокриц… Невозможно на нее ложиться. Всю ночь не спали, просидели на голом полу, а утром, в четыре тридцать, нас подняли и погнали на работу. Впрягли, как лошадей, в тяжеленный, груженый прицеп от автомашины. Так продолжалось с неделю Для порядка каждый день избивали несколько человек. Особенно свирепствовал один мерзавец, садист-эсэсовец по прозвищу «Бомба», фамилия его была Мюллер. Ну, этот бил, так бил. Чуть ли не насмерть забивал людей. Заключенные поляки рассказывали.
Потом нас стали выводить за ворота корчевать пни. Тоже, я тебе скажу, работенка. А ночью иногда пьяные эсэсовцы приходили к нам в барак развлекаться. Только забудемся, приходят: «Встать! Лечь! Встать! Лечь!» Кто был на верхних койках, не успевал слезть, того били смертным боем. Люди начали падать духом. Но капитан молодец. Все время поддерживал. Внушал уверенность, что все изменится. Это помогало нам… Мы надеялись.
А один раз мы работали вместе с поляками. И там их старший, капо называется, начал избивать какого-то жалкого старика. Юрка Стасов не выдержал, подскакивает к поляку, отнял старика и орет по-русски:
– Сволочь! Перед кем выслуживаешься? Предатель! Если тронешь еще кого-нибудь, я тебе…
Капо сразу же донес. Прибежал эсэсовец и повел Стасова в лес, расстреливать. Но не расстрелял, а только попугал. История с поляком нам даром не прошла. Немедленно всех сняли с работы, загнали в барак, прилетел Бомба и принялся избивать всех подряд. На другой день нас отправили пешком в штрафной лагерь Гринсдорф. В Штутгофе было плохо, а тут уж совсем невмоготу. Работу в каменоломнях выдерживали только очень сильные физически, а какие были мы, сами понимаете. В конце сентября нас вернули в Штутгоф. На этом пути многие падали от истощения и усталости. В Штутгофе Бомба снова принялся за свои издевательства. Мы моемся, а он нас лупит по голым спинам. У капитана до сих пор рубцы остались. Спасло нас то, что четвертого ноября нас посадили в машины и повезли сюда. А то передохли бы там как мухи или бы забили нас насмерть. А как тут кормят? Бьют?
Мы успокоили Тарасова, сказали, что у нас полегче. Да так на самом деле и было, если сравнивать с тем, что мы услышали. Команда с «Магнитогорска» была последней. Гитлеровцы захватили шесть судов. Всего в Вюльцбурге собралось около двухсот двадцати моряков.
Сегодня 7 Ноября, годовщина Великой Октябрьской революции. Мы особенно тщательно убрали камеры, надели свои форменные костюмы. Их не отбирали. Каким парадоксом выглядят золотые нашивки и красные флажки в камерах в окружении серо-зеленых мундиров охраны. Вейфель сразу заметил перемену в нашем внешнем виде.
– Что такое? Почему такой шик?
– У нас национальный праздник.
Унтер иронически улыбнулся. Наверное, сейчас прикажет снять форму. Но он не делает этого. Только взгляд его полон иронии. Вейфель смотрит на нас как на сумасшедших. Через месяц конец войне, Москва уже почти в руках немцев, а эти идиоты не могут расстаться со своей формой, вспомнили коммунистический праздник. Думали бы лучше, как им жить дальше. А может быть, им и об этом не стоит думать?..
А мы думаем. Не об этом. О том, состоится ли сегодня традиционный парад на Красной площади, что будет говорить Сталин и как там вообще все наши в этот день. Наверное, вспоминают нас, тревожатся. Мы прогуливаемся по двору подтянутые, торжественные и грустные. Ведь Седьмое ноября всегда проводили весело, ходили на демонстрацию, а после садились за праздничные столы, говорили тосты, желали друг другу счастья…
Окна комендатуры выходят на плац. Это сделано, не напрасно: когда заключенные на прогулке, из этих окон за ними неусыпно наблюдают. Сейчас все офицеры прижались к стеклам, глядят на нас, хохочут, показывают пальцами. Смотри, пожалуйста! Эта банда надела «красную» форму! И где? В нашем лагере. Как только комендант разрешает такое безобразие? Ну, ничего, потом им эту форму припомнят… А пока выпьем по стаканчику за победу Великой Германии. Ведь у нас тоже праздник. Газеты сообщают, что немецкие войска подошли к самой Москве и авиация сегодня не позволит ни одному человеку высунуть нос на улицу. Хайль Гитлер! Хох!
В девять вечера в камеру, как обычно, приходит с проверкой Вейфель. Он немного навеселе, Дернул шнапса с офицерами. Настроение у него отличное, и, не очень щедрый в обычное время, он дает сигарету нашему старшине. Отбой. Гасят свет. В камере темно. Тихо. Вдруг я слышу тонкие, прозрачные звуки московских курантов. Что это, сон? Их сыграл на гитаре Павел Бесараб, и спокойно-торжественный голос помполита Гребенкина произнес:
– Товарищи! Сегодня Седьмое ноября. Давайте «Интернационал»…
Моряки встали с коек, и в темноте зазвучал «Интернационал». Его пели негромко, но мужественно звучали его слова… Мы были угнетены, голодны, замордованы, но не сломлены… Так отметили народный праздник во всех камерах. Об этом мы узнали на следующий день.
За оконными решетками воют бураны. Лагерь по пояс занесло снегом. В камерах стало еще холоднее. Не видно больше улыбок, не слышно шуток… Моряки сидят вокруг холодных печек, безразличные ко всему, завернутые в одеяла, и ждут… Чего? Неужели смерть и похороны в клетчатом мешке, в жидком болоте, на собачьем кладбище, за стенами замка? Смерть рядом. Внизу, в ревире, умирают товарищи. Уже свезли зашитых в мешки с пластинкой в зубах и закопали, не поставив ни креста, ни памятника, Брагина, Данилова, Харичева, Чемоданова, Кононова, Пасечника… Кто следующий? Люди погибают от голода, к ослабевшим пристают разные болезни, о которых моряки раньше никогда не слышали.
Мы жили как на необитаемом острове, оторванные от мира, без вестей с Родины, оглушенные фашистской пропагандой, без единого выхода за ворота замка. Ни одного правдивого слова за многие месяцы. Это было очень страшно, страшнее, чем голод, чем муки холода и решетки на окнах… Мы жили мечтой о победе. От победы зависела наша жизнь и свобода… Но временами некоторых покидало мужество. Все казалось потерянным, жизнь конченной, возникали острые споры…
У многих появились кулинарные заскоки. Взрослые люди в условиях жесточайшего голода сидели и записывали рецепты. То и дело можно было услышать:
– Володя, иди сюда, я тебе рецептик гурьевской каши дам.
– A y меня торт «Сюрприз». Вчера Сергей Павлович записал.
– Лучше всего это запеканка из картошки. Приеду домой, только ее буду есть, с черным хлебом. Торжественную клятву даю. Только запеканку…
И вдруг заработали какие-то невидимые силы. Настроение в лагере стало подниматься, откуда-то начали просачиваться сведения о действительном положении на фронтах, больные товарищи стали получать больше баланды. По ночам в камерах движутся тени, в углах решаются какие-то вопросы.
Моряки-коммунисты создали свою подпольную партийную организацию. Во что бы то ни стало не дать фашистам сломить дух людей! Поддержать их, занять чем-нибудь, вывести из состояния безразличия, помочь больным… Не поддаться! Выйти победителями из неравной борьбы… У врагов в руках страшное оружие смерти. У нас – вера в победу правого дела, любовь к Родине и звание советского человека.
Активно начинает работать партийная группа: Гребенкин, Дальк, Шилин, Зотов, Сементовский, Иконников, Устинов, Пучков. И несмотря на то что так мало можно сделать в нашей тюрьме, мы сразу почувствовали твердую руку организации. Почувствовали ее и немцы. Забегал Вейфель, почаще стали приходить в камеры офицеры, участились обыски.
Первыми получают задания моряки, обслуживающие тюрьму, арбайтдинсты.
– Ваня, – говорит уборщику комендатуры Борис Иконников, – у вас там в помещении есть радиоприемник?
– Есть. А что?
– Послушать бы Москву хоть минутку. Возможно?
– Сомневаюсь. Увидят – пуля в лоб обеспечена.
– Ну, ладно. На рожон лезть не надо.
Но Ваня Кулин теперь без дрожи не может видеть приемник. Ему так хочется повернуть ручку. И он находит возможность сделать это. Солдат-охранник любит покурить на воздухе. Пока Кулин убирает в комендатуре, солдат выходит на крыльцо. Кулин тихо включает приемник. Раннее утро. В это время в комендатуре ни души. И вот на минуту слышится голос Москвы… А вечером уже во всех камерах обсуждают новости.
Старшего повара Сергея Павловича Горбатюка во время прогулки останавливает старший механик с «Днестра» Шилин. Они с одного парохода. Плавали вместе.
– Пройдемся? Есть разговор. Горбатюк согласно кивает.
– Вот что, Сергей Павлович, – говорит Владимир Иванович. – Больным в ревир надо давать больше супа. Иначе они все погибнут.
– Что вы, Владимир Иванович! Ведь знаете, под каким контролем работаем? При раздаче всегда унтер присутствует. Как можно…
– Надо, Сергей Павлович, пожалейте товарищей.
– Да я жалею. Но как помочь?
– Поговорите с остальными поварами. С Мишей Мудровым, Федей Петуховым, Лагвешкиным. Может быть, что-нибудь придумаете. Это необходимо сделать, даже за счет других камер. Люди из Штутгофа падают с ног.
Трудная задача у Сергея Павловича Горбатюка. Но молодые повара не колеблются.
– Разговора быть не может. Правильно. Будем наливать в котлы из ревира больше. Надо поговорить с унтером. Мишка, поговори с Крифтой. Он парень неплохой. Пусть добавит чего-нибудь, – с жаром говорит Петухов.
– Да тише ты! – пугается Сергей Павлович. – Не так громко.
Миша выбирает удобное время и объясняет все Крифте.
– Ладно, делайте что хотите. Только не попадайтесь. Я ничего не знаю. Попадетесь – защищать вас не буду. Вейфеля берегитесь. Он как волк шнырит. Конечно, больным надо помочь…
Теперь требуется ловкость. Не попадайся. И наши «кормильцы» проявляют исключительную находчивость и смелость. Они крадут хлеб, наливают полные бачки супа, воруют сахар при выдаче – все это отправляется больным в ревир. А ведь за такие дела у гитлеровцев полагается КЦ, лагерь смерти или что-нибудь похуже… Рисковые ребята, эти повара.
С доктором проводит беседу Устинов.
– Вы понимаете, сейчас нужно положить в ревир как можно больше людей с «Магнитогорска». Они самые слабые. Там они будут получать немного больше пищи, это уж не ваша забота, и хоть отлежатся. Их не станут трогать, пока они в лазарете.
– Трудно. Я этого не могу сделать, – говорит врач. – В ревир укладывает фельдшер.
– Но он считается с вами. Вы же врач. Попробуйте воздействовать на него. А уж когда он положит человека, то, наверное, сумеет доказать необходимость этого своему лейтенанту. Так ведь?
– Попробую. Только не знаю, что выйдет.
Наш доктор попробовал, и многие магнитогорцы были уложены в лазарет.
Теперь партийная организация внимательно следит за всем происходящим в лагере. Сюда стекаются все слухи, все наблюдения, полученные за день. Не устраивается никаких собраний. Все передается на ходу во время прогулок или коротких встреч в камерах. Нужно быть крайне осторожными.
Виктору Свирину, лагерному слесарю, поручили отремонтировать и проверить замки у всех дверей. Виктор нравится Вейфелю. Он спортивного вида, коротко подстрижен, всегда улыбается, а то, что очень худ, так в лагере толстяков теперь нет.
– Работать, Свирин! – смеется Вейфель. – Гут работать.
– Яволь!
Работать так работать. Свирин изо всех замков вынимает цугалики. Теперь любая дверь открывается простой болванкой. А это очень для нас важно. Мало ли зачем придется открывать двери…
Второй помощник капитана с теплохода «Хасан» Шулепников – маляр, он находится в распоряжении завхоза Коллера. Первое время на работе его сопровождал солдат. А сейчас Шулепников ходит свободно по всему лагерю. Вошел в доверие, да из замка и не убежишь. Он тоже не зря малюет стены, белит потолки и красит рамы. Он прекрасно узнал расположение всех тюремных помещений, часто беседует с солдатами. Некоторые из них только что вернулись с фронта. Не очень-то радужное у них настроение: любой ценой избежать возвращения на Восток. Значит, не все так блестяще у немцев, как они пишут в своих газетах. Это тоже важно.
Маракасов все время крутится в комендатуре. Надо же следить за печами, чтобы господа офицеры не замерзли. Игорь хорошо осведомлен о том, что делается в комендатуре, знает о всех перемещениях офицеров, о том, кого ждут, кто должен прибыть, зачем, и как это коснется интернированных. В общем, наши люди времени напрасно не теряли.
В конце года произошли два события, взбудоражившие однообразное житье. Отпустили на свободу голландцев и привезли в лагерь большую группу евреев из Польши. Голландцы не верили своему счастью. Они так боялись быть заподозренными в связи с коммунистами, что сразу же прекратили с нами всякое общение: а вдруг оставят в лагере? Причислят к большевикам, и тогда прощай свобода!
Мы их понимали, не осуждали и не жалели об их отъезде. Это были совершенно чуждые нам люди. Не говорили им и о наших опасениях. Умудренные опытом общения с гитлеровцами, мы не верили, что голландцев отпускают по домам. Мы уже познали коварство немцев и знали цену их обещаниям. Но омрачать радость отъезжающим не хотели. Поэтому молчали.
Польских евреев поселили во втором этаже, в таких же камерах, как и наши. Связь наладилась сразу. Мы интересовались новостями, все-таки люди прибыли с воли и, вероятно, могли нам что-нибудь рассказать. Но мы ошиблись. Этих людей привезли из гетто: запуганных и измученных до крайности. Они могли говорить только о тех ужасах, которые творились в Польше и которым они были свидетелями. Волосы вставали дыбом, когда мы слушали их рассказы. Для нас такие зверства были еще внове.
Все эти евреи в прошлом были советскими гражданами, но со временем в силу разных причин потеряли гражданство, польское получать не захотели, а советские паспорта не сдали. Так они оказались в числе советских интернированных. В основном это были мелкие торговцы, портные, сапожники, коммивояжеры. Но попадались среди них и образованные люди.
Я помню профессора музыки, двух юристов, учителей. Но таких было мало.
Они рассказывали, что только с начала войны с Россией их вместе с семьями отправили в гетто. До этого момента не трогали и они жили. неплохо, в то время как польские евреи уже мучились в гетто. Так они прожили несколько месяцев. И вот неделю назад их собрали, отделили от семей, – семьи имели польские паспорта, – и привезли в Вюльцбург. Среди этих людей выделялись два человека – Брансбург и Полякас.
Мариус Леопольдович Брансбург отличался от всех других. Держался он с достоинством, не ломал шапку перед солдатами и унтерами, следил за своей внешностью, каждый день брился, и чувствовалось, что вся группа относится к нему с уважением, считает старшим. С ним советовались и ничего не предпринимали без его одобрения. В Варшаве Брансбург владел пуговичной фабрикой и, вероятно, был самым богатым среди прибывших. В свое время он окончил Московский университет, получил юридическое образование, работал в каком-то советском учреждении, поехал к родственникам в Польшу, нашел там богатую невесту и обратно не вернулся. Каковы были его подлинные убеждения, мы не знали, но сейчас он был ярым защитником всего советского и надеялся только на победу Красной Армии. На что же ему было еще надеяться?
Собеседником Мариус Леопольдович был интереснейшим. Он много знал, путешествовал, встречался с разными людьми, хорошо знал старую Москву, и его рассказы на плацу или в камерах всегда собирали много слушателей. Но о чем бы ни говорил Брансбург, всегда в его глазах я видел какую-то затаенную мысль. Говорит об одном, а думает совсем о другом. Я спросил его об этом, когда мы гуляли по двору. Он посмотрел на меня, невесело улыбнулся и ответил:
– Вы наблюдательный человек. Меня не оставляет одна мысль: я убежден, что никогда не увижу свою жену и сына…
Впоследствии мы узнали, что предчувствие его не обмануло. Его семья и семьи всех других людей из этой группы были зверски замучены в гетто или в знаменитой Треблинке.
Полякас – полная противоположность Брансбургу. Маленький человек в обдрипанном, неопрятном костюме, вечно заросший щетиной, угодливый и приниженный даже перед моряками. Полуграмотный религиозный еврей-ортодокс. Все надежды только на бога. В прошлом хозяин крошечной лавки готовой одежды в Лодзи. Его привезли в Вюльцбург вместе с сыном Яшей. Молодой человек производил впечатление недоразвитого. Зато отец, невзирая на полное отсутствие образования, был человеком умным и честным. В этом мы убедились несколько позже.
– Почему же ты, Полякас, не вернулся обратно в Советский Союз? Жил бедно, подвергался гонениям пилсудчиков. Почему? – спрашивали его моряки.
Полякас хитро улыбался:
– Ну, уж не такой я был бедный. Кое-что и у меня было. Кое-что… Может быть, побольше, чем у нашего Брансбурга… «Я не могу жить в стране, где отсутствует частная собственность. Мне все время надо делать бизнес. Что-то торговать. Без этого нет жизни. Яшка не такой. Дурак. На уме только галстучки, костюмчики, танцы…
Полякас не соврал. Ему все время надо было делать бизнес. В любых условиях. Через месяц весь лагерь был у него в руках. Полякас открыл «обменную контору». Менял сигареты на хлеб, хлеб на картошку, картошку на одежду, на обувь и обувь опять на сигареты. Он установил своеобразную таксу. Мерилом являлись хлеб и курево. Полякас никогда не брал процентов, в делах был честен, не обманывал и, что было самым важным, давал в долг. Иногда так хотелось курить, что за сигарету человек готов был отдать все. Тогда он шел к Полякасу:
– Слушай, дай сигаретку. Отдам.
Полякас из жестяной банки доставал сигарету и протягивал курильщику.
– На. Отдашь, когда сможешь. Только обязательно.
И ему отдавали всегда. С чего он начал свое «дело», непонятно. Вероятно, с нескольких сигарет, случайно оказавшихся у него в кармане. Оба Полякаса не курили. Мы не одобряли такой коммерции, считали, что она лишает моряков и без того скудной пищи, и к Полякасу обращались редко. Но среди поляков она пользовалась большой популярностью и хозяину «конторы» приносила несомненный доход.
Вот такие люди прибыли к нам в лагерь. Мы относились к ним неплохо, но с большой осторожностью и, конечно, в свои лагерные дела не посвящали. Кто они, эти люди? Сейчас все превозносят Советский Союз, все самые горячие патриоты, а что было до этого, когда они жили в панской Польше?
В лагере непонятная суетня. Унтера носятся по камерам и орут истошными голосами:
– Заубер махен! Заубер махен! [18]18
Прибирать! (Нем.)
[Закрыть]Одеяла на двор, проветривать!
Гетц уже успел дать несколько подзатыльников. Балаш схватил швабру, показывает, как надо убирать камеру. Вейфель стоит, скрестив руки на груди, наблюдает, подгоняет, торопит. Совершенно очевидно – комендант ждет гостей. Но кого? Вечером наше любопытство удовлетворено. Эту потрясающую новость приносит Игорь Маракасов:
– Завтра в Вюльцбург приедет шведский консул. Вот это здорово! Значит, все-таки подействовали протесты капитанов, не смогли немцы от них отмахнуться. Экстренно собирается партийная группа. Надо использовать прибытие консула, рассказать и показать ему все. В камерах получают задание:
– Показать шведскому консулу, во что гитлеровцы превратили моряков за семь месяцев войны. Когда он будет обходить камеры, снять рубашки. Пусть посмотрит на истощенные тела.
На следующий день во время обеда по камерам разнеслось:
– Идут!
А какой дали обед сегодня! Картофельный суп, кусок кровяной колбасы, пять картофелин, сладкий кофе. Мистификаторы!
Лихорадочно стягиваем с себя рубахи, выстраиваемся в шеренгу и молча ждем. Только бы консул не миновал нас, зашел… Ведь одиннадцатая камера самая последняя в коридоре, в тупике. Нет, кажется, приближаются. Вот они в десятой камере. Слышно, как щелкает каблуками Вейфель, что-то громко докладывает. Ну, следующая очередь наша… Чувствуется, как волнуются люди. У всех большие надежды на это посещение. А вдруг переправят в Швецию, а там к своим…
Открывается дверь. В камеру входят комендант, фон Ибах, Зиппель, унтера. Среди них человек средних лет в штатском костюме и фетровой шляпе.
– Ахтунг! – командует Вейфель, щелкает каблуками и докладывает: – Тридцать два человека в одиннадцатой комнате, все на месте!
Комендант почтительно склоняется к человеку в штатском, что-то тихо ему объясняет. Наступает тишина. Так тихо, что можно услышать полет мухи. Поеживаются раздетые моряки. Холодно в камере. Красноречивая картина, не требующая никаких объяснений… Но бесстрастны серые глаза консула. Он обводит камеру безразличным взглядом и делает шаг к двери. Тогда вперед выступает наш переводчик из моряков. На ломаном немецком языке он говорит:
– Господин консул, мы голодаем, посмотрите на людей, нас бьют, держат в холоде, моряки умирают в ревире. Нам запрещено писать родным, получать посылки. Мы обращаемся к вам, – помогите! Сообщите о нас нашему правительству…
Комендант багровеет от гнева. Как только посмели! Из-за его спины Вейфель показывает кулак. Фон Ибах опускает глаза в пол. Переминаются с ноги на ногу унтера. В каждой камере одно и то же! Полный конфуз. Спокоен только шведский консул. Он наклоняет голову и что-то записывает в блокнот.
Он не сказал нам ни слова, но зато все объяснил фашистский значок со свастикой, воткнутый в лацкан его пиджака.
– Это последняя комната, господин консул. – Комендант отирает платком влажный лоб.
Вейфель щелкает каблуками и распахивает дверь.
Молча натягивают рубашки разочарованные моряки. Не сказал ни слова! Хотя и так все понятно. Ждать от этого посещения нечего.
Но мы оказались не правы. В рацион прибавили 50 граммов свекольного хлеба. Это было все, что сделал для нас шведский консул, представитель державы, должной защищать интересы граждан Советского государства. Через три месяца нам убавили хлеб на 70 граммов.
Как ни малы были результаты этой встречи, немцы забеспокоились Уж слишком единым было поведение моряков. Теперь у гестаповца не было никаких сомнений: кто-то невидимой крепкой рукой управляет жизнью моряков. И, к сожалению, это не комендатура с ее режимом насилия, слежки и мордобоя. Не действует на интернированных и пропаганда. Газеты, слушки, специальные рассказы солдат… Плохо… Надо что-то предпринимать более действенное.
Но предпринимать в лагере ИЛАГ -13 ничего больше Зиппелю не пришлось. Через несколько дней после приезда шведского консула он был отозван. Перевели куда-то и фон Ибаха. Как говорили, за либеральное отношение к интернированным. Вскоре исчез и комендант, старый ворон. Конечно, мы не знали действительных причин этих изменений, но связывали их с посещением Вюльцбурга шведским консулом. Не исключалась такая версия, что ему не понравилась «голая демонстрация» в камерах и он где-то об этом сказал. А гитлеровцы в своих лагерях жестоко карали за всякое проявление либерализма к заключенным. Как только допустили такое в лагере со строгим режимом! ЧП!
В общем, так или иначе, мы получили новое начальство. Об уходе фон Ибаха мы сожалели, по сравнению с остальными он действительно относился к интернированным неплохо, хотел как-то облегчить их положение. Об этом мы знали от наших людей, работавших в комендатуре. На «ворона» и Зиппеля нам было наплевать. Но мы скоро поняли, что получили начальство хуже прежнего.
Вместо Зиппеля приехал гестаповский офицер в чине капитана. Моряки сразу прозвали его «Маннергеймом» за шапочку немецких альпийских стрелков, которую он носил. Выглядел Маннергейм странно. У него была тонкая шея, на которой сидела маленькая голова, непропорционально длинные ноги и туловище, круглые, немигающие совиные глаза, черные румынские усы над верхней губой и отличные белые зубы. Он всегда улыбался.
Если Зиппель никогда не приходил в камеры и на плац, полностью доверяя Вейфелю, Маннергейм постоянно появлялся во время прогулок, посещал камеры, сам проводил «аппели», заходил на кухню. Он охотно беседовал с интернированными, давал им книги на русском языке, изданные белоэмигрантским издательством в Берлине, делал мелкие поблажки и внимательно прислушивался, приглядывался ко всему, что делалось в лагере. Он был похож на притаившегося кота, ожидающего минуты, когда можно будет схватить свою жертву. Мы сразу почувствовали опасность и всеми силами избегали встреч с гестаповцем. Новый комендант, полковник, как и прежний, много смеялся, частенько бывал «под мухой», но, видимо, был человеком дела. На первом «аппеле» он сказал:
– Плохо кормят? Голодаете? Надо работать. Сейчас в Германии все работают. Паразитов нет. Так?
Шеренги ответили ему молчанием. Комендант захохотал.
– Молчите, саботажники? Надо работать, либе фройнде, или вы передохнете здесь все. Я позабочусь о вас.
Через неделю в Вюльцбург прибыла медицинская комиссия. В ревире, при открытых окнах, устроили смотр. В помещении было так холодно, что немецкие военные врачи сидели в шубах. Голые, посиневшие от стужи моряки медленно проходили перед офицерами. Иногда кто-нибудь из них брезгливо дотрагивался до живота, груди или спины интернированного и бросал несколько слов своим коллегам. Те улыбались. Улыбался, показывая свои ослепительные зубы, и Маннергейм. Когда «медосмотр» закончился, главный врач, полковник с лицом доброго дедушки, протер очки и сказал, обращаясь к коменданту: