Текст книги "Избранные произведения в двух томах.Том 1.Проза (1966–1979)"
Автор книги: Юлия Друнина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Юлия Друнина
ПРОЗА (1966–1979)
С ТЕХ ВЕРШИН
(Страницы автобиографии)
Раннее детство. Темнота, изредка прорезанная всполохами памяти. Мне не больше четырех-пяти лет. Конец двадцатых годов. Страна еще освещена заревом гражданской войны и революции. У нас, мелкоты, самым ругательным словом считается «буржуй». Буржуйством, между прочим, называлось и любое «украшательство» одежде.
А тут мать по случаю прихода гостей решила водрузить на мою голову громадный белый бант! Я упорно сдергивала со своих коротких вихров это позорное украшение. На помощь был призван отец. Он укрепил бант таким хитроумным узлом, что сдернуть его я уже не могла.
Покориться? Не тут-то было!.. Я схватила ножницы – и роскошный бант полетел на пол вместе с тощим хохолком.
До сих пор помню огорошенные лица взрослых и то чувство восторга, смешанного с ужасом, которое охватило меня тогда. Я не дала водрузить неприятельский флаг!
Давно нет на свете отца, мать не может припомнить того «ничтожного эпизода», но мне он врезался в память, как осколок…
По-разному складываются отношения в семье. Для меня отец был не только отцом – он выполнял и роль матери.
Перед сном я всегда повторяла: «Господи, сделай так, чтобы я умерла раньше, чем он». Конечно, ни в какого господа я не верила, но потребность в такой молитве была вполне объяснимой – любовь к отцу всегда сосуществовала у меня с вечной за него тревогой.
К тому времени, как я стала осознавать себя, отец был уже человеком пожилым, а по моим тогдашним понятиям, и вовсе старым. Я родилась, когда ему, женатому вторым браком на женщине моложе его на двадцать один год, сровнялось уже сорок пять. К тому же больное сердце. И неудачно сложившаяся жизнь. Мечтал стать поэтом – стал учителем. Обожал первую жену – она умерла от чахотки…
Однажды мне посчастливилось спасти отца от трагической смерти. Как ударника (чтобы немного подработать, он вел «кружок рабочих авторов» в ЦАГИ) отца наградили удивительным подарком – билетом на показательный полет над Москвой в только что построенном супергиганте «Максим Горький».
Узнав, что отец согласился лететь без меня, я была глубоко потрясена его «предательством». Обида моя оказалась столь великой, отчаяние таким глубоким, что отец просто-напросто отдал кому-то свой билет. А потом пришло страшное известие: в «Максима Горького» врезался эскортирующий его самолет…
Длинные дремучие коридоры, пустынные таинственные лестницы: «черная», «винтовая», загадочно гудящая «моторная» – все это мир моего детства.
Здесь мы носились как угорелые, лихо скатывались по перилам, секретничали, ссорились и мирились. И не болтались под ногами у взрослых.
Как хорошо, что привольный этот мир не был ограничен стильными обоями и сияющим паркетом нынешних вылизанных квартир! Бедные современные дети – жертвы полированных идолов по имени «Хельга» или «Роджерс»! Не капни на них, не толкни, упаси господи, не поцарапай!
Но спасибо, что судьба избавила меня и от тягостного быта коммуналок! В нашем доме напротив Моссовета, бывшей гостинице «Дрезден» (той самой, в которой останавливался Чехов), сохранилась коридорная система. И хотя людям приходилось выстаивать длинные очереди в уборные, во всех других отношениях они были независимы друг от друга и потому оставались, как правило, добрыми соседями.
А мы, дети, дружили крепко и верно. Как я уже упоминала, коридоры и лестницы были нашим клубом. А по Советской площади (там стояла тогда статуя Свободы) и по узкой Тверской, лавируя меж нечастыми автомобилями, гоняли мы в «казаки-разбойники».
И самое большое, самое захватывающее счастье: чтение, сумасшедшее чтение запоем, тайком («хватит портить глаза!») в полутьме под лестницей, на подоконнике в коридоре, в школе на уроках под партой, ночью с фонариком под одеялом.
У меня, это было настоящей страстью. Не знаю, возможно ли такое у ребенка сейчас, когда в каждый дом вошел могущественный гипнотизер – телевизор…
А читать я научилась в четыре года, каким-то неправильным, ненаучным способом. Природа (видимо, чтобы компенсировать за полное отсутствие памяти на лица) наградила меня патологически обостренной зрительной и слуховой памятью на все, что связано с чтением. Я невольно фотографировала в мозгу даже расположение строк, интервалы, знаки препинания.
Поэтому, прослушав несколько раз ту или иную сказочку и следя глазами за страницами, я вскоре ухитрялась «читать», не зная еще и букв. И так, незаметно для себя, выучилась грамоте.
Мне повезло. Первыми, самостоятельно прочитанными книгами были сказки Пушкина, Гоголя и… Гомера. Да, Гомера. Ведь «Одиссею» я воспринимала тоже как собрание захватывающих сказок – об одноглазом великане-людоеде, о злой волшебнице, превращающей путников в свиней, о коварных сиренах, заманивающих мореплавателей в пучину.
И после этих шедевров – оглушительное впечатление от повестей Лидии Чарской!..
Уже взрослой я прочитала о ней очень остроумную и ядовитую статью К. Чуковского.
Вроде и возразить что-либо Корнею Ивановичу трудно. Вот хотя бы почему это девицы у писательницы на каждом шагу хлопаются в обморок? Попробуйте, мол, сами – не удастся!
Действительно!.. Хотя в обморок дамы падают не только у Чарской, но и у Толстого, Тургенева, Пушкина. Я и сама задумывалась, как это удавалось нашему брату в прошлом веке…
Понимаю, что главное в статье Чуковского конечно же не обмороки. Главное – обвинение в сентиментальности, экзальтированности, слащавости. И должно быть, все эти упреки справедливы.
И все-таки дважды два не всегда четыре.
Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях, нечто такое – светлое, благородное, чистое, – что трогает в неискушенных душах девочек (именно девочек) самые лучшие струны, что воспитывает в них (именно воспитывает!) самые высокие понятия о дружбе, верности и чести.
Я ничуть не удивилась, когда узнала, что Марина Цветаева «переболела» в детстве Чарской.
И как это ни парадоксально, в сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха – героиня Лидии Чарской…
Однако моя великая эрудиция – от Гомера до Чарской – не помешала мне оказаться на самом последнем месте в своеобразном конкурсе для поступающих в школу. Параллельных классов в этой школе было великое множество, от «А» до «К», и педологи (впоследствии, правда, педологию признали «лженаукой») решили рассортировать ребятишек по их умственным способностям.
Нам раздали бумагу, клей, краски и предложили склеить какие-то фигурки. Я тут же все перепутала и перемазалась с головы до ног в этом клее, в этих красках, разведенных моими горькими слезами.
В ту пору мне всего было шесть с половиной лет. Меня отдали в школу, где преподавал отец и куда определилась библиотекарем мать. Родителям было проще иметь меня перед глазами, чем оставлять одну дома. Потому так рано началась моя школьная жизнь.
Я попала в 1-й «К», если бы существовал 1-й «Я», быть бы мне в нем.
Чудно все-таки: возвратясь с войны, пройдя все, что положено солдату переднего края, в ночных кошмарах я упорно продолжала видеть… контрольную по математике. Отношения с точными науками сразу же сложились у меня абсолютно безнадежно.
И никогда я не сомневалась, что буду литератором. Меня не могли поколебать ни серьезные доводы, ни ядовитые насмешки отца, пытающегося уберечь дочь от жестоких разочарований. Он-то знал, что на Парнас пробиваются единицы. Почему я должна быть в их числе?..
После того как я напечатала в классной стенгазете стишки, начинающиеся строками «В третьем „К“ не все и порядке, не обернуты тетрадки», слава поэта прочно утвердилась за мной в школе. И по-видимому, появилась неосознанная боязнь потерять эту славу. Только так я могу объяснить, что выступила однажды в роли плагиатора.
И у кого стащила стихи? У Пушкина!
Было мне тогда лет одиннадцать, и я пребывала в состоянии безнадежной влюбленности. Предметом моей страсти оказался мальчик по имени Игорь. Я по-своему переписала отрывок из пушкинского «Кавказского пленника», заменив в нем слово «русский» на «Игорь». Получилось здорово:
Ах, Игорь, Игорь, для чего,
Не зная сердца твоего,
Тебе навек я отдалася?
Ты мог бы, Игорь, обмануть
Мою неопытную младость
Молчаньем, ласкою притворной.
Я б услаждала жребий твой
Заботой нежной и покорной…
И так далее…
Правда, давая читать это «письмо Игорю» своим подружкам, я никак не предполагала, что они не знают, кто его автор. Но когда девочки пришли в бурный восторг от «моего» таланта, у меня уже не хватило душевных сил разочаровать их…
Эпигонский период, обязательный, вероятно, для каждого стихотворца, я прошла в школе. В эти годы я писала о любви (преимущественно «неземной»), о природе (в основном экзотической) и вообще о всевозможных высоких материях. Замки, рыцари, Прекрасные Дамы вперемешку с ковбоями, лампасами, пампасами и кабацкими забулдыгами (коктейль из Блока, Майна Рида и Есенина) мирно сосуществовали в этих ужасных виршах. До сих пор бывшие мои одноклассники дразнят меня «шедевром», созданным в пионерские годы:
В омуте кабацкого разгула
Я нашла свой верный идеал —
То была цыганка Мариула
И вином наполненный бокал…
Правда, очень скоро зазвучала новая нота – ностальгия по романтике гражданской войны: «Эх, деньки горячие уплыли, не вернутся вновь. Помню, как алела в белой пыли молодая кровь».
По поводу этих строчек литконсультант Центрального дома художественного воспитания детей написал мне, что незачем, мол, тосковать по времени, когда ручьем лилась кровь… Он был совершенно прав, только не учитывал той детской жажды подвига, которая жила во мне, как и во многих моих сверстниках.
А тут фашистский мятеж в Испании. Республиканцы, интернациональные бригады.
До сих пор слова «Мадрид», «Барселона», «Гвадалахара» больно отзываются во мне. А тогда боль эта переплавлялась в стихи – неумелые, слабые, но уже идущие от жизни, а не от литературы.
В тридцать восьмом году Центральный дом художественного воспитания детей объявил конкурс на лучшее стихотворение. Посланные мной стихи были посредственными, но сейчас они поражают меня точным предчувствием своей судьбы, судьбы своего поколения:
Мы рядом за школьною партой сидели,
Мы вместе учились по книге одной,
И вот в неотглаженной новой шинели
Стоишь предо мной.
Я верю в тебя, твоей воли не сломишь,
Ты всюду пробьешься, в огне и дыму.
А если ты, падая, знамя уронишь,
То я его подниму.
Стихотворение напечатали в «Учительской газете», передали по радио. Известная журналистка Елена Кононенко специально пришла в школу, где я училась, а потом посвятила мне целый абзац в своей статье «Ранняя слава» (почему-то сделав непостижимый вывод, что именно эта «слава» мешает мне… подналечь на математику).
Я не сомневалась, что на конкурсе буду победителем. И вдруг – щелчок по носу: я вообще не получила никакой премии…
А первое место занял некий Сережа Орлов, паренек из провинции.
Так впервые пути мои перекрестились с большим поэтом Сергеем Орловым, ставшим мне через много-много лет близким другом и так рано, так неожиданно ушедшим недавно из жизни…
Семья наша жила весьма скромно. Правда, тогда я как-то не замечала этого.
К примеру, я вечно прогуливала физкультуру только потому, что на уроки не пускали без тапочек. А как я могла заикнуться про эти тапочки дома, если последние три-четыре дня до получки у нас не оставалось ни рубля и мы сидели на пшенной каше? (Запасы этой крупы сохранились у родителей, по-моему, еще со времен гражданской войны.)
У отца не было никогда костюма – он всегда ходил в одной и той же потертой вельветовой толстовке.
Я тоже ни разу не имела больше двух дешевых платьишек. И это казалось мне нормальным: так же одевались и мои одноклассницы.
Понятия «вещизм» тогда вообще не существовало, быт как-то не замечался – царило Бытие. По крайней мере, в нашей школьной среде.
Спасение челюскинцев, тревога за плутающую в тайге Марину Раскову, покорение полюса, Испания – вот чем жили мы в детстве. И огорчались, что родились слишком поздно…
Удивительное поколение! Вполне закономерно, что в трагическом сорок первом оно стало поколением добровольцев…
Когда началась война, я, ни на минуту не сомневаясь, что враг будет молниеносно разгромлен, больше всего боялась, что это произойдет без моего участия, что я не успею попасть на фронт.
Страх «опоздать» погнал меня в военкомат уже 22 июня, но проклятая застенчивость заставила в ответ на раздраженный вопрос усталого военкома: «А тебе, девочка, что здесь нужно?» – спешно ретироваться. Ведь и чувствовала себя жалкой просительницей – до совершеннолетия не хватало, увы, целых двух лет…
По совету отца я пошла в глазной госпиталь на улице Горького. Там меня приняли с распростертыми объятиями. Санитарок не хватало.
В палате с тяжело раненными выбрала самого тяжелого – жестоко обожженного танкиста с повязкой на глазах. Ему грозила полная слепота и ампутация рук и ног.
Танкист отказывался от еды и от лечения. Не сразу, конечно, но все-таки мне удалось пробиться сквозь глухую стену предельного человеческого отчаяния. Как я была счастлива, когда мой подопечный проглотил первую ложечку супа! Есть он соглашался только из моих рук.
Вся палата следила за нами с величайшим сочувствием и добродушно надо мною подшучивала: «Невеста пришла, Вася!»
А Вася всерьез принял эту шутку. Стал говорить о том, как покажет меня своим родителям. Я понимала, что подобная иллюзия помогает ему выкарабкаться и охотно играла роль невесты.
Каково же было разочарование этого украинского хлопца, когда с его глаз сняли повязку (часть зрения удалось сохранить), и вместо «гарной дивчины» он увидел тощего нескладного заморыша!..
А я только и дожидалась выздоровления Васи (не могла же я его бросить!), чтобы вступить в добровольную санитарную дружину при РОККе – районном Обществе Красного Креста. С завистью смотрела я в боевой кинохронике на юных дружинниц в комбинезонах, перевязывающих под огнем раненых.
Но в первое свое ночное дежурство попала, как назло, в самое безопасное место Москвы – метро. Дружина наша дежурила на станции «Маяковская», превращавшуюся ночью в громадное бомбоубежище.
Потом во время воздушных тревог нас оставляли в помещении самого РОККа, в доме у Никитских ворот.
Уже начались налеты на Москву. Однажды среди ночи рядом грохнуло, дом наш качнуло. Мы выскочили на улицу. Первое, что я заметала в клубах медленно рассеивающегося дыма и оседающей пыли, – странно изменившийся памятник Тимирязеву – великий ученый был без головы.
И тут же увидела убитых и раненых. Бросилась к женщине с окровавленной головой и, пытаясь сделать дрожащими руками «шапку Гиппократа», с ужасом поймала себя на том, что кладу вату… прямо на рану.
Откуда-то из-под Смоленска вернулась Райка, девчонка с нашего двора, мобилизованная «на окопы».
Там она заболела крупозным воспалением легких.
Во дворе болтали невесть что – будто бы окопники чуть ли не вырвались из окружения.
Пошла навестить Райку. Ее бабушка предупредила меня в прихожей: «Не больше десяти минут, и никаких разговоров про окопы…»
Райка почернела, усохла, по-старушечьи опустились уголки рта. На улице я бы ее не узнала. Какой-то совсем другой – взрослый, потрясенный человек смотрел на меня из глубоко запавших глазниц.
Расспросив Райку про здоровье; я собралась уходить. Она тоже задала мне несколько вопросов. И недобро усмехнулась: «Неплохо окопалась в тылу!»
Злые эти слова помогли мне. Раньше я считала рытье окопов только тяжелой и скучной работой. К тому же не очень нужной. Ведь скоро мы будем бить врага на его территории!
Но теперь-то я поняла, что для меня окопы – ближайший путь на фронт.
Через три дня я присоединилась к группе москвичей моего района, уезжающих на строительство оборонительных сооружений. Среди них были и знакомые девочки.
Грузовики довезли нас до Можайска. Там, под холодным дождем рыли землю сотни людей – в большинстве женщины и подростки. Мне сказали, что здесь же работает и ополченская дивизия. Так впервые я узнала о существовании народного ополчения…
Уже через полчаса на руках моих образовались кровавые мозоли.
Периодически раздавался крик «Воздух!». Меня удивило, как вяло реагировали люди на появление фашистских бомбардировщиков. Правда, многие чувствовали себя здесь более уверенно, чем в московском бомбоубежище. Не было ощущения ловушки, страха быть погребенным заживо. Да и поразить в щели могло только прямое попадание, что, особенно под защитой зениток, случалось редко.
Два раза в день в громадных бидонах привозили остывшую похлебку. Спали в холодных сараях. Жалоб я не слыхала – да и на кого жаловаться? На немцев?..
Я старалась быть поближе к ополченцам, и они скоро стали принимать меня за свою. Тем более что я ходила в синем комбинезоне, прихваченном из сандружины, и повязкой с красным крестом на рукаве.
Поэтому, когда среди ночи ополченцев подняли по тревоге, я, никого не спрашивая, присоединилась к ним. Да меня никто и не замечал, не до того было. Немцы прорвали фронт под Вязьмой…
Одетые кто во что горазд, большей частью невооруженные («достанете оружие в бою!»), шли ополченцы по раздолбанной лесной дороге. До меня долго не доходило, что негромкое, мерное и, я бы даже сказала, мирное погромыхивание (словно лупили громадными молотами по гигантской наковальне) и есть канонада. А понял, спросила: «Скоро фронт?» Пожилой человек в очках угрюмо ответил: «Вот прорвутся танки и будет тебе фронт».
Это не укладывалось в голове, не доходило до сердца. Было не страшно – детская смелость неведения.
Конечно, все чувства притупились и от нечеловеческой усталости, ведь шли уже всю ночь. На десятиминутных привалах засыпали молниеносно, некоторые ухитрялись «кемарить» даже на ходу.
Рассвело. Было тихо и солнечно.
И вдруг гром среди ясного неба да черный столб посреди колонны, недалеко от меня. Второй! Третий! – уже за мной.
Дорога сразу опустела. Все, кто уцелел, скрылись в лесу. Остались неподвижные, застывшие в неестественных позах фигуры, да раздались крики раненых: «Сестра! Сестра!»
(Впоследствии я поняла, что это был минометный налет. В отличие от снарядов осколки мин всегда летят в одну сторону – поэтому можно случайно уцелеть, даже находясь рядом с разрывом.)
Я действовала автоматически – перевязала одного раненого, второго, третьего. Но тут услышала крики: «Танк! Танк!» – и увидела бегущих солдат.
…Я мчалась через лес, спотыкаясь и падая, расшибаясь и не чувствуя боли, повторяя, как молитву, про себя: «Господи! Господи! Если ты сделаешь чудо и оставишь меня живой, никогда, никогда я не сунусь больше в этот ад!» Потеряла санитарную сумку.
То приближались, то удалялись автоматные очереди и винтовочные выстрелы, над ухом нежно посвистывали невесть откуда взявшиеся пичуги. Только потом, приобретя уже кой-какой фронтовой опыт, я поняла, что это были шальные пули – они прилетали из недальнего боя.
А затем все стихло. Я почувствовала, что выдохлась, замедлила шаги. И тут услышала родное: «Стой! Кто идет?»
Кончилось одиночество – самое тягостное ощущение, которое может быть у человека на фронте, особенно если он новичок.
Я оказалась в расположении пехотного полка. Меня отвели на КП батальона. Комбат – светлые глаза на кирпичном лице, острые углы скул, твердая линия рта и неожиданная ямочка на подбородке – заставил меня подробно рассказать обо всех моих приключениях, особенно о танке. Потом землянка затряслась от дружного хохота. Оказалось, что я… приняла свой танк за фашистский! А солдаты бежали врассыпную потому, что знали – сейчас немцы начнут лупить по нему изо всех стволов.
«Ну вот что, доктор! – сказал, отсмеявшись, комбат. – Своих ты все равно потеряла, оставайся с нами. Будешь одна за весь санвзвод. А сейчас спи».
В первом же бою все сложилось совсем не так, как я себе представляла.
Когда полк поднялся в атаку, не было ни лавины наступающих, ни громового «ура!». Просто-напросто, несколько жиденьких цепочек, на ходу перезаряжая винтовки, молча бежали вперед, судорожно паля в направлении фашистов, но не видя их – я, во всяком случае, никого не видела.
А вокруг с грохотом вырастали черные кусты и столбы. Грохот от разрывов был глуше, чем грохот выстрелов. Поэтому поначалу я бросалась на землю, когда били свои минометы, и не обращала внимания на вражеские мины. То и дело приходилось останавливаться, чтобы перевязать раненого.
Потом цепочки почему-то залегли, и тогда вдруг выяснилось, что я попала в другой полк. По-видимому, после одной из перевязок спутала цепочку.
Я долго бродила между черными грохочущими кустами, разыскивая свой батальон. Очень хотелось пить.
Только нашла своих, цепочки снова поднялись и побежали вперед. Чтобы опять не потеряться, решила не отставать от комбата – высокий, с пистолетом в руке, он легко бежал впереди всех и был хорошим ориентиром.
Грохот усилился. Я потеряла счет раненым.
Как-то механически, словно заведенная, наскоро перевязывала очередного упавшего бойца, а потом искала глазами комбата – он продвигался вперед то короткими, то длинными перебежками – и догоняла его.
Так получилось, что комбат, его ординарец и я (я – только от страха снова потеряться) первыми влетели в деревню. В хате, куда мы ворвались с ходу, прижавшись к стене, поднял кверху дрожащие руки немецкий солдат, оказавшийся санитаром. Раненный в ногу, он не смог уйти. Его санитарная сумка почему-то была набита не бинтами, а… сахарным песком.
Со странным чувством ненависти и жалости смотрели я на этого беспомощного, немолодого человека, И вздрогнула, представив, что было бы со мной, попади я к нимв лапы…
Тяжелая рука комбата опустилась мне на плечо:
– Холодно, сестренка? Погрейся.
Он протянул мне фляжку. Не поняв, что там водка, я отхлебнула большой глоток и страшно закашлялась. Кругом добродушно рассмеялись.
Нужно было подумать об эвакуации раненых в тыл: проследить, чтобы санитары-носильщики не забыли ненароком кого-нибудь, постараться организовать повозки, и я выскочила из избы.
Это неверно, что к опасности не привыкают. Кто не привыкнет, тот должен сойти с ума…
Главное, что меня мучило, – страшная усталость. Только прикорнешь в окопчике, снова постылое: «Приготовиться к движению!».
Честно говоря, я даже не всегда понимала, когда наступаем, а когда отступаем. Всегда стреляем мы, всегда стреляют по нас, всегда кого-то перевязываешь, всегда куда-то бежишь, а вот в какую сторону – представляла поначалу не очень ясно…
В конце сентября дивизия оказалась в кольце. Почему это произошло, почему вообще началась катастрофа всеобщего отступления?.. У нас, окруженцев, не было времени задумываться – нужно было действовать.
Меня спасло то, что я не отходила от комбата. В самом безнадежном, казалось бы, положении он повел батальон на прорыв. Двадцать три человека вырвались из окружения и ушли в дремучие можайские леса. Про судьбу других не знаю…
Через три года, на госпитальной койке, я напишу длинное вялое стихотворение о том, как происходил этот прорыв. Начиналось оно так:
«В штыки!» – до немцев двадцать – тридцать метров.
Где небо, где земля – не разберешь.
«Ура!» – рванулось знаменем по ветру,
И командир наш первым вынул нож.
И еще пятьдесят строк. В окончательном варианте я оставила лишь четыре:
Я только раз видала рукопашный,
Раз – наяву и сотни раз – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Это я к тому, какой ценой приходится порой платить за четыре строчки…
Немцы шли дорогами, а нас вел по глухомани уроженец здешних мест – ординарец комбата. Бывший лесник, он знал тут каждую тропу, каждое дерево. Мне, умеющей заплутаться в трех соснах, способность нашего Сусанина выбирать нужное направление среди совершенно одинаковых деревьев казалась чем-то сверхъестественным.
Поначалу немцев мы не встречали. Звуки боя вспыхивали то справа, то слева, то сзади, то спереди. Но канонады – точного ориентира линии фронта – мы не слышали.
Лесник вел нас к своей избушке, где у него оставалась семья. Там мы должны были разузнать обстановку, прихватить продукты, спички и идти дальше, к своим.
Ребята прикончили последние сухари и жевали ягоды да какие-то корни. У меня почему-то не было чувства голода, только мучила все время жажда.
На закате третьего дня еле заметная тропка вывела нас из дремучего леса на поросший кустарником холм. Под ним и приютился домик бывшего лесника, а в двенадцати километрах от него – деревня.
Лесник считал, что фрицы вряд ли поселятся в хате на отшибе, в лесу. Вот деревня – другое дело.
«Слухай меня, командир, – сказал он комбату. – Если все в порядке, пошлю к вам пацана. Или жену. Или (он сделал паузу, помрачнев) вернусь сам. Ждите полчаса. Ежели никого не будет, тут же сматывайтесь. Значит, беда… Вот, командир, я намалевал план. Идите по нему».
Мы ждали сорок минут. Попискивали пичуги, на этот раз настоящие. Никто не пришел.
Что случилось? Беда или просто жинка уговорила лесника остаться, не пустила его?..
Как бы то ни было, ждать дольше мы не могли. И пошли на восток.
К своим мы выходили тринадцать суток, тринадцать дней и ночей – сколько же это составило часов, минут, секунд? Впервые я поняла, что секунда может быть вечностью, впервые поняла, как относительно понятие времени.
Мы шли, ползли, бежали, натыкаясь на немцев, теряя товарищей, опухшие, измученные, ведомые одной страстью – пробиться!
Случались и минуты отчаяния, безразличия, отупения, но чаще для этого просто не было времени – все душевные и физические силы были сконцентрированы на какой-нибудь одной конкретной задаче: незаметно проскочить шоссе, по которому то и дело проносились немецкие машины, или, вжавшись в землю, молиться, чтобы фашист, забредший по нужде в кусты, не обнаружил тебя, или пробежать несколько метров до спасительного оврага, пока товарищи прикрывают твой отход.
А надо всем – панический ужас, ужас перед пленом. У меня, девушки, он был еще острее, чем у мужчин. Наверное, этот ужас здорово помогал мне, потому что был сильнее страха смерти.
И конечно, помогала вера в комбата, преклонение перед ним, помогала моя детская влюбленность.
Наш комбат, молодой учитель из Минска, действительно оказался человеком незаурядным. Такого самообладания, понимания людей и таланта молниеносно выбрать в самой безнадежной ситуации оптимальный вариант я больше не встречала ни у кого, хотя повидала немало хороших командиров. С ним солдаты чувствовали себя как за каменной стеной, хотя какие «стены» могли быть в нашем положении?
К «дырке» в немецком переднем крае комбат привел только девять окруженцев. Остальные либо остались лежать в лесу, либо, раненные, были пристроены в глухих деревнях у жалостливых солдаток.
«Дырка» эта оказалась… минным полем.
Конечно, мы приуныли. Куда теперь деваться?..
В легких начинающихся сумерках комбат некоторое время внимательно разглядывал запорошенную первым ранним снежком землю, потом решительно шагнул вперед. Мы замерли, кто-то бросился в кустарник и упал ничком.
Комбат сделал еще два осторожных шага, потом вдруг… стал приплясывать на месте. У меня оборвалось сердце – свихнулся человек. Все замерли, ожидая взрыва. А комбат сказал вполголоса, очень буднично: «Все в порядке, ребята. Мины-то противотанковые. Для них вес человека – что вес мыши… Подождем еще полчасика, пока стемнеет, и айда к нашим».
Мы отдохнули немножко в кустах, договорились о порядке перехода через нейтралку. Я должна была идти посередине, комбат замыкающим. Первому был дан наказ окликнуть своих на «чисто русском» языке – а то еще подстрелят.
Все было спокойно, мы пошли в полный рост. Сначала спотыкались о мины, потом минное поле кончилось, земля стала гладкой. Наш передний край молчал.
И когда мы считали себя уже в полной безопасности, немец бросил мину – может, и случайную.
Она разорвалась почти посередине нашей цепочки. Те, что шли впереди, остались без единой царапины. Три человека, в их числе комбат, были убиты наповал…
Мина, убившая комбата, надолго оглушила меня. А потом, через годы, в стихах моих часто будут появляться Комбаты…
В том месте, где одиннадцатого октября мы вышли к Можайску, вообще не оказалось никакого переднего края. Фронт был оголен… А руки фашистам связывали дерущиеся в окружении дивизии. Они, эти обреченные героические войска, не давали немцам пройти в прорыв…
И несмотря на то, что уже стали слышны звуки боя, оборонные работы под Можайском продолжались. Женщины, подростки и старики лихорадочно рыли окопы. А «юнкерсы» заходили на укрепрайон волна за волной.
Моих товарищей повели в военную комендатуру – выяснять личности.
Я боялась попасть в комендатуру. Мне было бы очень трудно доказать правдивость своей запутанной истории, трудно объяснить, как я оказалась в окружении. Еще примут сгоряча за шпионку…
В моем положении самое лучшее было – вернуться на окопы.
Там я увидела готовые к отъезду грузовики – подросткам приказали уехать в Москву.
На одном грузовике заметила стайку своих подружек по «казакам-разбойникам». Сначала они меня не узнали (я невольно вспомнила, как изменилась Райка), потом заахали: «На днях приезжал твой отец, привез теплые вещи, ты извини, мы их сейчас вернем (я махнула рукой, шофер уже заводил мотор), он эвакуируется пятнадцатого со спецшколой».
Я вскочила на колесо, перевалилась через борт, грузовик тронулся.
…Накануне войны отец перешел в только что организованную 1-ю Московскую спецшколу ВВС. По-моему, решающую роль в этом сыграло то, что преподаватели там обеспечивались добротным летным обмундированием. Наконец-то он вылезет из потертой вельветовой толстовки и вечного «семисезонного» пальтеца!
И назывался отец теперь не классным руководителем, а командиром взвода!
И вот спецшкола эвакуируется. Куда?..
Я поняла, что должна увидеться с родителями. Попрощаюсь, а потом пойду в райком комсомола – девчонки говорили, что там несовершеннолетних берут в школы радистов, разведчиков, диверсантов.
…Отец очень сдал за эти дни. Он был убежден, что я вернулась только для того, чтобы ехать с ним в Сибирь. Произошел один из самых мучительных в моей жизни разговоров.
Отец говорил примерно следующее: «Я уважаю твои патриотические чувства, но разве шестнадцатилетней девчонке обязательно быть солдатом переднего края? Не естественнее ли стать сестрой в госпитале?.. Романтика? Ты же не могла не понять, что на фронте ею и не пахнет? И что раненых из огня должны вытаскивать здоровые мужики, а не такие козявки?»
Я возражала, что точно такие «козявки» воюют наравне со «здоровыми мужиками». И при чем здесь романтика?..
Боязнь красивых слов помешала мне добавить, что прикрыть Родину в этот час можно только собой. И что я никогда не прощу себе, если проведу войну в тылу…