Текст книги "Строки, добытые в боях"
Автор книги: Юлия Друнина
Соавторы: Булат Окуджава,Сергей Наровчатов,Юрий Левитанский,Николай Майоров,Давид Самойлов,Семен Гудзенко,Александр Межиров,Василий Субботин,Константин Ваншенкин,Михаил Дудин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
…Говорят, самое страшное – это подвергаться смертельной опасности. Понятно: кому же хочется умирать. Но ведь и опасности бывают разные…
Мы пропустили караван. Он проник в фиорд, когда мы уходили с позиции на зарядку аккумуляторов. Командир до того обозлился, что решил попытаться пройти в фиорд вслед за караваном. И конечно, влезли в стальные противолодочные сети… Мы знали, что враг имеет привычку вешать на сети глубинные бомбы. Они могли рвануть в любой момент. Это, конечно, было, страшно. Знали и то, что сети связаны сигнальной системой с вражескими постами и там, конечно, уже известно, какая рыбка попала в сети.
В этом случае они могли взять нас живьем: спустить водолазов и «поддеть на крючок». Такие случаи бывали. И тот факт, что мы до сих пор еще не взлетели на воздух, пожалуй, свидетельствовал именно об этом варианте.
И тогда командир посадил боцмана в центральный пост с гранатами в руках перед открытым снарядным погребом. По его знаку боцман должен был взорвать лодку, если ее попытаются захватить…
Лодка вырвалась из сетей, когда казалось, все надежды были потеряны. Но долго мы еще боялись поверить в это. А гранаты у боцмана пришлось силой отбирать – руки закостенели и не разгибались. Кажется, он всех крепче пострадал от этого испытания. Снял фуражку – вся голова седая.
Но эта фигура в центральном над снарядным погребом меня ночами мучает. Сплю и вижу: вот сидит, вот выпрямился, вот поднимает руку – сейчас бросит!..
(Из дневников подводника Г. Сенникова)
ЖуравлиПервый день на передовой
Последний залп прорвал тишину
и за горной грядой смолк,
будто бы там расстрелял войну
артиллерийский полк.
Вдыхает земля
сквозь гарь и смрад
весны крутой аромат.
Из блиндажа, тишиной объят,
выбрался солдат
и смотрит в майскую синеву,
бросившись на траву:
морем течет над ним синева,
и не нужны слова.
И, первым теплом перо опалив,
свой дом разглядев вдали,
плывут запоздавшие журавли,
как небесные корабли.
О чем они думают?
Мне невдомек.
На свете много дорог.
Но синева,
что густым-густа,
создана неспроста,
но журавли,
что плывут, шурша,
держат упрямый
строй,
но тишина, что звенит в ушах,
выстрадана
мной.
«…Когда дело доходит до получения боевой задачи…» (В. Емельяненко)
Волнения не выдавая,
оглядываюсь, не расспрашиваю.
Так вот она – передовая!
В ней ничего нет страшного.
Трава не выжжена,
лесок не хмур,
и до поры
объявляется перекур.
Звенят комары.
Звенят, звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.
Отбиваюсь в изнеможении
и вдруг попадаю в сон:
дым сражения,
окружение,
гибнет, гибнет
мой батальон.
А пули звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.
Кричу, обессилев,
через хрипоту:
«Пропадаю!»
И к ногам осины,
весь в поту,
припадаю.
Жить хочется!
Жить хочется!
Когда же это кончится?..
Мне немного лет…
гибнуть толку нет…
я ночных дозоров не выстоял…
я еще ни разу не выстрелил…
И в сопревшую листву зарываюсь
и просыпаюсь…
Я, к стволу осины прислонившись,
сижу,
я в глаза товарищам гляжу-гляжу:
а что, если кто-нибудь
в том сне побывал?
А что, если видели,
как я
воевал?
…Когда дело доходит до получения боевой задачи, я сдерживаю себя не только в движениях, но и говорить начинаю медленнее. Этим, конечно, не заглушить волнения, которое ледышками покалывает где-то там, внутри. Но свое волнение нужно уметь скрыть от ведомых. Они должны поверить в тебя еще здесь, на земле. Поэтому и стараешься быть внешне спокойным…
Командир торопит:
– Южнее Моздока – Вознесенская… на самом Терском хребте… Нашли?..
– Понял, – отвечаю. Поднял глаза от карты, а ведомые, все, как один, пялят глаза на мою левую руку, в которой папироску держу. Я умышленно не спрятал ее: локтем оперся на стол, и оттого, что расслабил предплечье и кисть, папироса в пальцах не дрожит. Это мой старый прием. Он тоже действует на ведомых успокаивающе. «Если ведущий не волнуется, значит, все будет нормально». И хорошо, что так думают…
(Из воспоминаний летчика-штурмовика Героя Советского Союза В. Емельяненко)
«Сто раз закат краснел, рассвет синел…»Сентиментальный романс
Сто раз закат краснел, рассвет синел,
сто раз я клял тебя,
песок моздокский,
пока ты жег насквозь мою шинель
и блиндажа жевал сухие доски.
А я жевал такие сухари!
Они хрустели на зубах,
хрустели…
А мы шинели рваные расстелем —
и ну жевать.
Такие сухари!
Их десять лет сушили,
не соврать,
да ты еще их выбелил, песочек…
А мы, бывало,
их в воде размочим —
и ну жевать,
и крошек не собрать.
Сыпь пощедрей, товарищ старшина!
(Пируем – и солдаты и начальство…)
А пули?
Пули были. Били часто.
Да что о них рассказывать —
война.
Надежда, я вернусь тогда, когда трубач
отбой сыграет,
когда трубу к губам приблизит и острый
локоть отведет.
Надежда, я останусь цел: не для меня земля
сырая,
а для меня – твои тревоги и добрый мир
твоих забот.
Но если целый век пройдет и ты надеяться
устанешь,
Надежда, если надо мною смерть развернет
свои крыла,
ты прикажи: пускай тогда трубач израненный
привстанет,
чтобы последняя граната меня прикончить
не смогла.
Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься
не удастся,
какое новое сраженье ни покачнуло б шар
земной,
я все равно паду на той, на той далекой,
на гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах склонятся
молча надо мной.
Михаил Луконин
Михаил Кузьмич Луконин родился в 1918 году в городе Астрахани. Детство провел в Сталинграде. Писать стихи и печататься начал рано, еще в школе – в пионерских и комсомольских газетах. После школы поступил в Сталинградский педагогический институт, затем перевелся в Литературный институт имени Горького. В декабре 1939 года ушел добровольцем на финский фронт. «Пять стихотворений, – пишет Луконин, – „Мама“, „Наблюдатель“, „Ночью лыжи шипят“, „По дороге на войну“, „Письмо“ – напечатал по возвращении в журнале „Знамя“ (№ 10, 1940), их я и стал считать первыми в своей жизни». С первых дней Великой Отечественной войны – в действующей армии. В 1941 году был ранен. Затем до конца войны служил в газете танковой армии – «На штурм». Награжден медалью «За боевые заслуги». Первая книга «Сердцебиенье» вышла в 1947 году.
Фронтовые стихи
Если б книгу выдумывал я,
Все б описал по-иному:
Цвет крови на траве,
Цвет крови на земле,
на снегу, —
Вид убитого парня на черном снегу, у разбитого
дома,
Что такое – ползти, наступать и стрелять по врагу.
Если бы я
назвал эту книгу
«Фронтовыми стихами»
И она превратилась бы
в тонну угластых томов,
То она пригодилась бы фронту:
Глухими ночами
Ею печь в блиндаже
разжигал бы сержант Иванов.
Вот он печь растопил, мой сержант Иванов,
и не спится —
Руки греет над ней,
удивляется:
ночи глухи!
В белый парус снегов
загляделась большая бойница,
Месяц ходит вокруг.
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
письма пишет на противогазе:
Как живет,
где живет,
что дела и харчи неплохи,
Что пора бы домой, —
ждешь меня?
Обращаясь с наказом:
Ты себя береги!..
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
в атаку выводит пехоту.
Сам в цепи.
И бегут, выдвигая штыки.
Пот стирает с лица Иванов
(он устал от тяжелой работы),
Улыбнулся друзьям.
Это есть фронтовые стихи!
Вот Иваново-город.
Снег идет. Темновато.
В клубе «Красная Талка» – собранье.
Ткачихи тихи.
Иванова, ткачиха,
читает письмо от сержанта,
Все встают и поют.
Это вот – фронтовые стихи!
Фронтовые стихи – это чувство победы,
такое,
Что идут и идут неустанно
на подвиг и труд,
Все – туда,
где земля стала полем последнего боя.
Иногда умирают там.
Главное —
это живут!
1943
Хорошо
Хорошо перед боем,
Когда верится просто
В то, что встретимся двое,
В то, что выживем до ста.
В то, что
не оборвется
Все свистящим снарядом,
Что не тут разорвется,
Дальше где-нибудь, рядом.
В то, что с тоненьким воем
Пуля кинется мимо.
В то,
чему перед боем
Верить
Необходимо.
1942
В вагоне
Как странно все-таки: вагон.
Билет. Звонок. Вокзал. Домой.
И свет и гром со всех сторон.
Колеса бьются подо мной.
Шестнадцать месяцев копил
Я недоверие к тому,
Что кто-то жил, работал, был,
Болел и спал в своем дому.
Шестнадцать месяцев подряд
Окопом все казалось мне.
В вагоне громко говорят
О керосине и вине.
А у меня всего три дня.
Я вслушиваюсь в их слова.
Вздыхают, горестно кляня
Дороговизну на дрова.
А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,
Я по вагону напоказ
Прошел походкой фронтовой.
Я был во всей своей красе
(Блестит на левой стороне!).
– Оттуда? – спрашивают все. —
Да, тяжело вам на войне… —
Шел, улыбался и кивал,
Молодцеватый и прямой.
– В боях бывали?
– Да, бывал.
– Куда же едете?
– Домой!
– Из госпиталя? На, сынок… —
Беру, жую мякинный кус.
– Кури. —
Глотаю я дымок,
Соломой отдает на вкус.
– Ложись, устал…
Мы ничего,
Мы тут пристроимся в углу.
У вас там трудно с ночевой,
Мы перебьемся. Мы в тылу.
– Ложись и спи…
– Слаба кирза,
Как они там зимой, в бою! —
Прикрыла женщина глаза,
Упрятав ноги под скамью.
– Спи… —
А колеса все галдят.
– Спи.
– Все живем одной бедой.
– Спит. Исхудал-то как солдат… —
А был я просто молодой.
1942
«……Меня оперировала женщина» (Г. Бакланов)…Меня оперировала женщина. Военврач. Она вошла в операционную палатку завязанная: у нее болели зубы. Она даже стонала, когда вырезала у меня из спины осколок. Он, как нарочно, засел глубже, чем проникла анестезия. Возможно, надо было сделать еще укол, но военврач сказала, что видит его, и продолжала резать.
Мне тогда было двадцать лет, я был офицер, и в детстве читал «Овод». Я лежал лицом вниз, изо всех сил сжав зубы, и медсестра, годившаяся мне в младшие сестренки, гладила меня по голове. После она принесла мне кружку вишневого компота. Словно знала, что я люблю больше всего…
(Из воспоминаний Г. Бакланова)
Сталинградский театр
Здесь львы стояли у крыльца
Лет сто
Без перемен,
Как вдруг
кирпичная пыльца,
Отбитая дождем свинца,
Завьюжила у стен.
В фойе театра шел бой,
Упал левый лев,
А правый заслонил собой
Дверей высокий зев.
По ложам
лежа
немец бил
И слушал долгий звон;
Вмерзая в ледяной настил,
Лежать остался он.
На сцену —
за колосники,
Со сцены —
в первый ряд,
Прицеливаясь с руки,
Двинулся наш отряд,
К суфлерской будке старшина
Припал. И бил во тьму,
И
история сама
Суфлировала ему.
Огнем поддерживая нас,
В боку зажимая боль,
Он без позы и без прикрас
Сыграл великую роль.
Я вспомнил об этом,
взглянув вчера
На театр в коробке лесов.
Фанерную дверь его по вечерам
Сторож берет на засов.
Строители утром идут сюда,
Чтобы весной
Театр засиял, как никогда,
Красками и новизной.
Я шел и шел
и думал о тех,
Кому на сцене жить.
Какую правду и в слезы
и в смех
Должны они вложить.
Какие волнения им нужны,
Какие нужны слова,
Чтоб после подвига старшины
Искусству вернуть права.
Сталинград – Москва
1946
«…Кульминация боев 17 октября…» (В. Гроссман)…Кульминация боев 17 октября.
17-18-19-го бомбили день и ночь. Кроме того, «ванюши», артиллерия и немцы пошли в наступление двумя полками.
Сразу же танки – тяжелые и средние, – за ними пехота. Наступление началось в пять утра. В течение целого дня бой. На правом фланге был заслон учебного батальона и отдельная рота. С фланга они прорвались, отрезали полки от командиров.
Полки, сидя в домах, вели бои в домах до двух-трех суток, а командиры приняли бой – тоже дрались. Танкист камнями отбивался от немцев, когда не было боеприпасов. Командир седьмой роты с двенадцатью людьми в овраге уложил роту немцев и ночью вышел. Занимаем дом, нас двадцать человек; гранатный бой, бой за этаж, бой за ступеньки, за коридоры, за метры комнат (вершки как версты, человек – полк, каждый себе штаб, связь, огонь)…
23-24-го бои пошли на заводе. Цеха горели, железные дороги, шоссе, зеленые насаждения. Бойцы сидели в первом, третьем, пятнадцатом цехах, сидели в туннелях, трубах, ходили на разведку, бой шел в трубе.
В КП на заводе Кушнарев, начштаба Дятленко сидели в трубе. С шестью автоматчиками имели два ящика гранат. Отбились.
Немцы ввели танки на завод, цехи переходили из рук в руки по нескольку раз, танки их разрушили прямой наводкой. Авиация бомбила и день и ночь…
(Из сталинградских записных книжек В. Гроссмана)
Поле боя
Пахать пора!
Вчера весенний ливень
Прошелся по распахнутой земле.
Землей зеленой пахнет в блиндаже.
А мы сидим – и локти на столе,
И гром над головами,
визг тоскливый.
Атаки ждем.
Пахать пора уже!
Глянь в стереотрубу на это поле —
Сквозь дымку испарений, вон туда,
Там стонет чернозем, шипит от боли,
Там ползают противники труда.
Их привели отнять у нас свободу
И поле, где пахали мы с утра,
И зелень,
землю,
наши хлеб и воду.
– Готов, товарищ?
– Эх, пахать пора!..
Постой,
Как раз команда: «Выходи!»
Зовут, пошли!
Окопы опустели.
Уже передают сигнал: пора!
– Пора! Пора! —
Волнение в груди.
Рассыпались по полю, полетели,
И губы шепчут:
«Сгинет немчура».
Ползти…
На поле плуг забытый…
Друга
Перевязать
и положить у плуга.
Свист пуль перескочить,
упасть на грудь…
Опять вперед —
все полем тем бескрайным
И пулемет, как плуг, держать —
и в путь,
Туда,
где самолет навис комбайном.
Шинель отбросить в сторону —
жара!
Опять бежать, спешить,
пахать пора!
Идти к домам,
к родным своим порогам.
Стрелять в фашистов,
помнить до конца:
Взята деревня!
Впереди дорога,
И вновь идти от милого крыльца.
Так мы освобождаем наше поле.
Родную пашню.
Дом.
Свою весну.
В атаку ходим, пахари,
на воле,
Чтоб жить,
Не быть у нечисти в плену.
И поле, где у нас хлеба росли, —
Любой покос и пастбище любое,
Любой комок исхоженной земли,
Где мы себе бессмертье обрели, —
Теперь мы называем полем боя.
1942
Мы в Эльбинге
Сто километров прорыва!
А в Эльбинге спали.
Метнулись мосты, ожидая удара.
Трамвая,
бежать собираясь,
упали
Передними лапами
на тротуары.
Кирки запрятали головы в плечи,
И башни позванивают, как бутылки.
Дома к домам
рванулись навстречу,
Черепичные крыши смахнув на затылки.
Но ничто не ушло.
Все осталось на месте.
Берлин снабжал еще электрическим светом,
Пока не поверил невероятным известьям
О том, что мы в Эльбинге, в городе этом.
Вот город немецкий.
Стоит обалдело.
Изумленно глядит почерневшее здание.
Мы смеемся:
– Смотрите, еще уцелела
Вывеска: «Адольф и компания».
– Смотрите!
На стенке,
пробитой снарядом:
«Мы выше всех!» —
надпись прямо на камне.
И как в доказательство —
немцы идут
ряд за рядом,
Стараясь как можно выше
руками.
Я вспомнил…
Тогда в сорок первом!
Я вспомнил:
Мы Брянск проезжали.
Пожаром огромным
Он был.
На расколотом бомбою доме
Надпись:
«Тише, школа!»
Я вспомнил:
Огонь охватил и березы и клены,
Плясал на крышах,
бушевал в перекрытьях
И надпись лизал на стене раскаленной —
«Курить воспрещается!».
Мог ли забыть я?
Тогда
здесь крутили исписанный глобус,
Рыжий маляр
вывел кистью
под крышей:
«Мы выше всех!»
И сбросил он бомбу
Туда,
Где мы ходили, стараясь потише.
Тогда в этом городе Эльбинге
пели,
Узнав о развалинах Брянска,
плясали,
Услышав о том, что на брянской панели
Горькая пыль
оседает часами.
Мы из Брянска пришли в этот город,
Туда,
где нянчили сумасшедшую клику.
Немецкие надписи
на домах и заборах
Мы читаем,
как позорную книгу.
Мы едем на танке.
Торопимся —
с новым приказом!
Смеясь, подталкивая друг друга,
глядим мы
На обломок стены с почерневшею фразой
Готическим шрифтом:
«Мы непобедимы».
1945
«…1 октября 1946 года…» (А. Полторак)…1 октября 1946 года. В 14 часов 50 минут суд приступает к своему последнему, четыреста седьмому заседанию…
Последний, резолютивный раздел приговора будет оглашать сам председательствующий…
Из темного отверстия в освещенный зал вступает хорошо знакомая фигура Германа Геринга. По бокам от него – двое солдат… Ему подают наушники, хотя познания Геринга в английском языке были вполне достаточны, чтобы понять лаконичную, но выразительную формулу приговора: смерть через повешение.
Выслушав ее, Геринг бросает последний злобный взгляд на судей, в судебный зал. Сколько ненависти в его глазах. Он молча снимает наушники, поворачивается и покидает зал…
Вновь закрывается и вновь открывается дверь. На этот раз через нее входит Риббентроп. Лицо как зола. Глаза выражают испуг, они полузакрыты. Меня поразило, что в руках у него какая-то папка с бумагами. Она ему уже не пригодится.
– К смертной казни через повешение, – объявляет Лоуренс.
Ноги у Риббентропа становятся как будто ватными. Ему требуются усилия, чтобы повернуться обратно и скрыться в темноте прохода.
Вводят Кейтеля. Он идет выпрямившись, как свеча. Лицо непроницаемо.
– К смертной казни через повешение, – звучит в наушниках.
Розенберг вовсе теряет самообладание, когда слышит такой же приговор.
А вот вводят Франка. У этого палача, который обещал сделать «фарш из всех поляков», на лице умоляющее выражение. Он даже руки простер, как будто такой жест может изменить уже подписанный приговор: к смертной казни через повешение…
Восемнадцать раз открывалась и закрывалась дверь позади скамьи подсудимых. Смотрю на часы. Серебряные стрелки на циферблате показывают 15 часов 40 минут. Процесс закончен. Судьи удаляются…
(Из воспоминаний А. Полторака, секретаря советской делегации в Нюрнбергском Международном военном трибунале)
«…Идем пригретым солнцем…» (Е. Ржевская)…Идем пригретым солнцем пыльным большаком. Поле. На обочине – светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом – снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, – десять женщин, по пять и ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Тоска и ненависть – здесь была оккупация…
(Из фронтовой тетради Е. Ржевской)
Коле Отраде
Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!»
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею…»
За ладонь,
отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом – слишком двадцатилетиям,
Осенью —
рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
ходит слишком в летнем,
А весною – были веснушки.
А когда он поднял автомат —
вы слышите? —
Когда он вышел, дерзкий,
такой, как в школе,
Вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поименные,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что, когда на войну уходят безнадежно
влюбленные, —
Назад
приходят любимыми.
Это все пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулеметы такали,
Не жить?
Не слушать тревогу?
Белым пятном
на снегу выделиться,
Не видеть, как чернильные пятна повыступили
на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?..
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в споем присутствии
плохо
Отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом он будет моложе меня,
заметней,
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он останется слишком двадцатилетним,
Слишком юным,
для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел, как вьюжный ветер,
воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
от товарища и провожатого,
Как нельзя отказаться от движения вместе с Землею.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девчонкам, не поджидаем
ответа…
А если бы в марте, тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.
1940
«Ты в эти дни жила вдали…»
Ты в эти дни жила вдали,
Не на войне со мной,
Жила на краешке земли,
Легко ль тебе, одной!
Три лета,
три больших зимы
Просил: повремени!
Теперь я рад, что жили мы
В разлуке эти дни.
Теперь хочу тебя просить:
Будь той же самой ты,
Чтоб было у кого спросить: —
А как цветут цветы?
– А что же нет окопа тут?
– Что ночи так тихи?
– А где,
когда,
на чем растут
Хорошие стихи?
Чтоб объяснила: —
Вот река
(Как я просил:
– Воды!),
А вот на трубочке листка
Есть гусениц следы.
Чтоб я поднялся в полный рост,
Узнав из милых слов,
Что, кроме пулеметных гнезд,
Есть гнезда воробьев.
Чтоб я,
покамест я живу,
Увидел: жизнь сложней!
Чтоб я и счастье и беду
Сердечные
узнал.
Чтоб я не понимал траву
Как средство
скрыться в ней,
Или упавшую звезду
Не принял за сигнал.
Шалун уронит барабан,
Гроза пройдет в окне,
Метель пройдется по дворам, —
Я вспомню о войне.
А ты догадку утаи
И все сумей понять,
Чтоб я взглянул в глаза твои
И мог любить опять.
Ведь в эти взорванные дни,
В дышащий местью час
Был должен к празднику хранить
Цветы один из нас.
Хвалю прощание свое,
Что мы разделены,
Что мы не вместе,
не вдвоем
В разлуке для войны.
Хвалю,
что
ядовитый дым
Не тронул глаз твоих!
Того, что видел я один,
Нам хватит на двоих.
Фронт
1944
Приду к тебе
Ты думаешь:
Принесу с собой
Усталое тело свое.
Сумею ли быть тогда с тобой
Целый день вдвоем?
Захочу рассказать о смертном дожде,
Как горела трава.
А ты – и ты жила в беде,
Тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
Как смерть меня обошла.
А ты —
ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу,
а ты сама
Забыла, как поют.
Потом меня сведет с ума
Непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
А я усядусь в углу,
Начнешь, как прежде, стелить кровать,
А я —
усну на полу.
Потом покоя тебя лишу,
Вырою щель у ворот,
Ночью, вздрогнув, тебя спрошу:
«Стой! Кто идет?»
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
Мы научились ломать беду,
Работать и жить вдвойне.
Не так вернемся мы!
Если так,
То лучше не приходить.
Придем – работать,
курить табак,
В комнате начадить.
Не за благодарностью я бегу —
Благодарить лечу.
Все, что хотел, я сказал врагу.
Теперь работать хочу.
Не за утешением —
утешать
Переступлю порог.
То, что я сделал, к тебе спеша,
Не одолженье, а долг.
Друзей увидеть, в гостях побывать,
И трудно и жадно жить.
Работать – в кузницу,
спать – в кровать,
Слова про любовь сложить.
В этом зареве ветровом
Выбор был небольшой —
Но лучше прийти с пустым рукавом,
Чем с пустой душой.
1944