355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Шмуклер » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:40

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Юлия Шмуклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Это были странные мысли, и странно было, что все это наяву. Такая действительность не имела права существовать; наверное, можно было как-нибудь проснуться, усилием воли. Женька вздохнула, собрала книжки, пошла. Снег падал косо, по диагонали сиреневого параллелепипеда, образуемого мостовой, двумя рядами домов и низким серым небом. Только сейчас ей стало страшно – боже мой, что это такое она наговорила! Ведь за ерунду сажают, а тут... Папа, бедный, побежит с передачами, будет просить, унижаться... О господи, надо пересидеть дома, как Рая, не ходить... Уехать...

Она не спала ночь, ни папе, ни тете Лиле ничего не сказала, а утром, еле живая, побрела в класс – дома оставаться было еще страшнее. Так хоть по лицам можно было что-то узнать, и, вообще, на людях.

– Уколы делают, прямо через рукав... Так вот прямо всунет и готово, рак... – таковы были первые слова, которые она услышала, открыв дверь. Увидев ее, все замолчали. Девицы, как пчелы, роились вокруг парты, за которой сидела Зарема, крупная, как и полагается матке, и осуществляла общее руководство. Под их взглядами Женька прошла к парте, стараясь не горбиться, достала книжку и сделала вид, что читает. Ну, что ж, пусть послушает, что народ говорит.

– Вчера в ЦУМе женщина кричала. Как раз сапожки давали; она кричит, задыхается...

– Какие сапожки?

– Ничего, симпатичные...

– А я вот слышала, – начала Зара, пресекая легкомыслие, – как один еврей из мальчика собаку сделал. У него соседи собаку украли, так он что сделал, украл сына ихнего, маленького, посадил в подвал и лаять учил. Пришли, а уж он не говорит, только лает.

– Ах, паразит! Вместо собаки!

– Ой, девочки, что деется!

– Я б его сожгла, живьем. Или в землю закопала.

– Его милиция отбила, – сказала Зара важно. – Судить хотят.

– Да-а, знаем мы, судить... Сунут взятку, и поминай как звали.

– Они все такие. Их засудить очень трудно, очень.

– Ой, девочки, – только не перебивайте, – теперь я понимаю, почему моя тетя в прошлом году умерла. Так быстро, так быстро, мы просто не могли...

– А в родильных домах что делается! Вы только послушайте – нет, честное слово, вот ей-богу, – как родится мальчик, так они ему сразу что-то впрыскивают. В пуповину. У нашей лифтерши свекровь там нянечкой работает; так она раз смотрит в щелку – входит врач, и прямо к мальчику одному, беленький такой мальчик, голубоглазенький, – развернул его и ну там ковыряться! Она прямо обмерла вся; "Дуся, говорит, как я только жива осталась!".

– Ой, ужас какой!

– А деньги, говорят, они все собрали – золото, в общем, серебро, и все туда, в Израиль. Помните, ихняя приезжала... Вот она и вывезла. Брильянты, конечно, их в зубы можно класть...

– А один гроб вывез, а в гробу...

Женька так и не узнала, что в гробу, потому что пришла Ксана. Все нехотя разбрелись по местам, нехотя встали за партами, а некоторые, по причине дородности за партами не помещавшиеся, встали в проходе, рядом. Тут только замечено было, что на Ксане лица нет, глаза красны и косы, обычно величественно, короной возвышавшиеся надо лбом, сидят набекрень, безо всякого присмотру. Она оставила девиц стоять, и дрожащим голосом начала:

– Нашу партию, народ постигло великое горе... Иосиф Виссарионович Сталин, вождь всего прогрессивного челове... – Ксана закусила губу, и когда все уже не знали, что и думать, закончила – болен...

Вот это да! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Женька скорее опустила глаза, чтобы не выдать себя. Теперь не арестуют, не до нее теперь. Ох, спасена. Ох, как хорошо. Кто бы мог подумать – после вчерашней ночи... Теперь жить буду; творят, если кого не повесили – долго живет...

Ксана села, девиц посадила, вытерла глаза. Надо держаться, сказала она себе. Она жизнь отдала бы – а также все прочие жизни, сколько бы ни понадобилось – чтобы вернуть здоровье вождю. Ее неприятно поразили слова о моче в бюллетене Центрального Комитета: было как-то неприлично говорить о Сталине, как об обыкновенном человеке, который ходит в уборную, имеет мочу, страшно сказать, кал... Зачем напечатали? Разве можно народу внушать такие мысли? Она оглядела класс – девочки переживали. Верные комсомолки. Для Моцоевой, конечно, это особое горе – она же осетинка, почти грузинка. Грузины были теперь главная нация – или, все-таки, русские? Русские, конечно, ответила она себе. И отпустила всех домой – голосу не было вести урок. Дома царило подпольное ликование.

– Он, конечно, уже умер, – говорил папа, – иначе они не осмелились бы печатать. Ты помнишь, Лиля, как он писал о Троцком? Собаке – собачья смерть.

– Подожди еще, – сказала суеверная тетя Лиля. – Вдруг он встанет.

– Не встанет, – сказал папа. – Лиля, есть в доме водка?

Тетя Лиля тайно проникла на кухню, улучив момент, когда соседи не видели, и вернулась с бутылкой, завернутой в газету – держали для слесаря-водопроводчика. Они перенесли стол подальше от двери, от замочной скважины, сели тихонько, над котлетами, и выпили, все поровну, в тесном семейном кругу, поставив четвертую стопку для папиного брата, расстрелянного в тридцать седьмом году.

Пятого официально сообщили, что Сталин умер. Всю школу собрали в зале; рыдали истерически. Ксана тихо легла в обморок, как покойница. Ее подняли, посадили в президиум, и она глядела оттуда совершенно безумными, припадочными глазами. Директриса, плотная, не ущипнуть, в прошлом – от сохи, держала речь. Со времен Маркса не было такого гения, – сказала она. (Энгельс и Ленин последнее время стояли в сторонке, а Маркс – он и тут не сробел, пролез). Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство сказала директриса. Товарищ Сталин отдал жизнь борьбе за счастье народное, это был Вождь земного шара. Полководец, генералиссимус, отец родной... Директриса стала всхлипывать.

В ответ заголосили со всех сторон. Рядом с Женькой, раскачиваясь, ревела Рая: "Что с нами будет!

Что с нами теперь будет!" (У них в семье больше всего боялись Маленкова). "Да замолчишь ты",-сказала ей Женька, и когда на нее оглянулись, показала,-директриса ведь начала говорить.

– Наша школа-передовая,-сказала директриса.-Мы обещаем оставаться и впредь. Каждый, начиная с первоклассников, должен хоть раз пройти мимо гроба, который в Колонном зале. Классные руководители отвечают за выполнение. Уроков не состоится.– И директриса отпустила их скорбным, отменяющим мановением руки, ни дать ни взять – папа римский.

Одевшись, с портфелями в руках, подождали на улице прибитую, растерзанную Ксану, и под ее водительством тронулись. День стоял сверкающий. Солнце шпарило с голубого неба, не считаясь с конъюнктурой; ослепительно сверкали белоснежные сугробы по обеим сторонам улиц и праздничные красные знамена с узкой черной полосой, совсем незаметной; дул легкий, легкомысленный ветерок. Девочки и Ксана старались не обращать внимания на это великолепие;

они глядели вниз и сохраняли в душе горе.

Однако, пересекая Пушкинскую площадь, заметили они, что было не то время, когда следовало убиваться, а время, когда следовало действовать-если они действительно нацеливались на Колонный зал. Кругом бежали люди. Бежали с определенной мыслью, знали-куда. Что-то кричали про очередь-она вилась по Пушкинской толстым, огромным удавом– хвост его, по слухам, находился на бульварах, за Трубной, у Кировских ворот.

– Коля-а! По крышам! – вопил какой-то паренек;

лицо его было исполнено восторгом инициативы. Он нырнул в проходной двор. Сопя, туда же побежал "Коля", почему-то с куском водосточной трубы в руке. Они, видимо, здорово ориентировались.

Ускоренным шагом класс двинулся на бульвары. Вход в первый же был зачем-то заставлен здоровенными армейскими грузовиками; пришлось сигать через забор. Ксана, поколебавшись, тоже сиганула и покраснела по-молодому, засмеялась застенчиво. Тут все увидели, что она вполне ничего, только замуж надо. Обсуждая эту проблему, наткнулись на явление необычайное: прямо перед ними стояло галошное дерево. На каждой ветке его висела галоша, большая или маленькая, от каждой пары по одной. Кто-то развесил их симметрично, с большой любовью; небольшая кучка галош, для которых веток не хватило, осталась под деревом. Далее на заборе сидела дама. Сказать, что она сидела, было бы неправдой; она находилась в некотором неудобном положении, являя миру обширный зад в лиловом трико из-под задравшейся рыжей шубы. Дама, видно, лезла через забор, одну коротенькую ножку перенесла, а другую не смогла, и теперь ждала неизвестно чего. Сняли даму; она, охая, оправилась, и, как ни в чем ни бывало, побежала дальше, уже по мостовой, говоря, что нужно скорее на Трубную, и что бульварами очень долго-заборов много.

Вообще, на бульварах творилось нечто невообразимое. Шел гражданин, весь расхристанный, без пуговиц, и на шее у него вместо шарфика висел прозрачный женский чулок. "Черт его знает, откуда",-сказал мужчина, чулок отбросил и, шатаясь, пошел дальше. Он был с Трубной – там, видимо, действительно делались основные дела. Шла, хромая, тетка в одном сапоге. Лезли по пожарной лестнице интеллигентного вида супруги, он в черной котиковой шапочке. Какие-то дядьки с криками: "Пошел! Пошел!" опрокидывали беззащитный троллейбус. На земле валялись шелковые трусики.

Не смеяться было невозможно; даже Ксана, и то прыскала, виновато прикрывая рот ладошкой. Девчонки же совсем обезумели, носились, как молодые псы. Женька и Рая были с ними-как-то все забылось в этом фантастическом угаре веселья, греховного и потому особенно буйного. Добежали до Трубной. Площадь посередине была перерезана грузовиками, и за ними все кишело, вопило-понять что-либо не было никакой возможности. Ясно только стало, что очередь кончается не здесь. Влезли на гору, к Кировским воротам, дошли до Поковки, нашли хвост, отдышались, и, наконец, встали.

Очередь была устроена странно. Толпа текла, зажатая в тесную трубу, между стеной домов и сплошным рядом тяжелых грузовиков, поставленных один за другим, вплотную к тротуару. Выбраться из этой кишки можно было только через верх, через кузова грузовиков, где находились солдаты, готовые вытаскивать желающих. Солдаты сильно нервничали и уговаривали дальше не ходить, но никто их, конечно, не слушал, и толпа вполне прилично, ламинарно, потекла вниз, к Трубной.

Девочки сначала держались вместе, но потом их понемногу разнесло в разные стороны. Ксана, Зарема, еще несколько человек оказались впереди; Женька с Раей держались рядом, основная масса осталась сзади. Кругом царило все то же непристойное, неуместное веселье. Смеялись до слез, когда какой-то молодой человек, сильно прижатый к своей девушке, сказал ей: "Сейчас никак не могу... Руки заклинило". Кто-то упустил портфель-и тот уплыл вместе с толпой, не падая на землю, – опять смеялись. Хозяин портфеля переживал, говорил, что у него там яйца и всячески организовывал их спасение-и ему, конечно, отвечали, чтоб он яйца носил как все и не выпендривался.

Временами кто-нибудь вспоминал: "Ох, что ж это мы! В такой день!" – и все виновато затихали, но только на секунду. Особый смех вызвало падение небольшого старичка в полуподвальную квартиру-через продавленные окна; его вид, выражение лиц хозяев, на головы которым он свалился, мысль, что жить ему там несколько дней-все это привело толпу в безумный восторг. Старичок провалился удачно, без крови, но не случайно-стало довольно таки тесно, прямо надо сказать. И довольно тревожно, хотя не все еще осознали перемену ситуации.

Они шли с горы вниз, и не шли, а катились уже, под напором задних, со все возрастающей скоростью. Люди начали тяжело дышать, отпихиваться друг от друга локтями-развертывалась борьба за жизненное пространство. Стало ясно, что кто упадет – тому крышка. Затопчут, не успеет подняться.

Женьку с Раей швыряло в толпе из стороны в сторону; они крепко держались за руки, и от этого швыряло еще сильнее.

– Идем отсюда,-сказала Рая.-Пусть они сами душатся.

Женька промолчала. Ей ужасно хотелось пройти мимо гроба, посмотреть, какое у него выражение лица.

– Иди,-сказала она.-Я еще погожу немного.

– Но ты в случае чего сразу же...

– Ну, конечно.

Рая расцепила руки; ее тут же понесло к грузовикам, поперек потока; она крикнула-и ее вытащили. Женька осталась одна, пихаемая нещадно. Она совершала сложное броуновское движение, а попросту говоря, вертелась, как щепка в водовороте, и раз ее развернуло спиной, так что она чуть не упала, но тут же хороший удар в бок вернул ей правильное направление-хотя потом она несколько секунд не могла вздохнуть после этого удара.

Впереди вытащили Зарему. Очевидно, против ее воли, потому что она махала руками и кипятилась в грузовике; потом, плюнув, полезла через борт обратно. Не тут-то было: толпа так загустела, что всунуться ей удалось только частично – ноги и живот; верхняя же ее половина вознеслась над головами, и, как икона-богородица, она поехала вперед, к Трубной.

Потому что Трубная уже надвигалась, кричала где-то близко; они впадали туда, как в море, кишащее, кричащее. У них в потоке безопасность существовала теперь только в срединной струе, подальше от домов и грузовиков; крайним приходилось отталкиваться руками и при нажиме руку легко было сломать. Женька думала, что опасные, крайние линии займут мужчины, а в середину пустят женщин и кого послабее, но к искреннему своему изумлению заметила, что произошло обратное: мужчины, все как один, пролезли в середину, а женщин оттеснили к стенам, грузовикам, откуда они, задыхаясь, с вытаращенными глазами, лезли в спасительный центральный поток – только для того, чтобы быть отброшенными обратно.

Женьку несло вдоль грузовиков. Рука скользила по капотам, бортам, колесам высотой в человеческий рост-все было неправильной формы, ни на что нельзя было опереться. Солдаты уже не вытаскивали-толпа превратилась в твердое тело, никого нельзя было выдрать. Теперь Женька понимала, что такое Трубная: туда стекались две, нет, три таких реки, а вытекала только одна, шириной все с тот же тротуар, вплотную к которому стояли грузовики. "Кто поставил сюда эти грузовики?-думала она.-Ведь это убийство! Какой идиот, какой кретин...".

Они замедлили ход, прошли осторожно по мягкому-и Женька с ужасом поняла, что это был человек, упавший раньше, давно. С этого момента она перестала соображать, она кинулась, как все, куда-то вперед, бежать, и каждый издавал короткие панические вскрики. Почему-то она оказалась у стены, и теперь бежала, задыхаясь, перебирая по стене рукой, стараясь отталкиваться локтем; ноги ее спотыкались о решетки подвалов, о другие ноги-она вот-вот должна была упасть, и знала, что упадет.

– Машенька! Машенька! – закричал кто-то отчаянно.

– Митя, Митя! А-а!

Началась Трубная.

Они уже не бежали; они шли, медленно-медленно;

мелкими шажками, тесно сплавленные, тело к телу. Женька упиралась носом в чью-то спину; справа, слева от нее возвышались огромные человеческие тела, образуя колодец, на дне которого она закидывала голову, ловя глоток воздуха – а наверху было небо, высокое, прозрачное.

Внезапно передние рассеялись, как во сне, и она увидела столб, они двигались к нему. Кто-то должен был оказаться прямо против столба-и тогда ему должны были раздавить лицо, все тело. Кто-то... и вдруг ее окатило холодным потом: она поняла, что этот кто-то-она. Столб был еще сбоку, но кругом нее двигались большие мужчины, женщины, и каждый держался чуть в сторону от столба, и она, против воли, не желая, шла все прямее и прямее на него, все ближе и ближе. Она не могла даже крикнуть, а соседи ее смотрели прямо перед собой и работали локтями, выравнивая ее, направляя куда надо, абсолютно точно. Он был серый, столб, и почти такой же ширины, как она; на нем были поры, как на сыре, он казался теплым... Это была смерть, неизбежная, чудовищная; вот, оказывается, как она умрет... Она крикнула слабо, все смешалось... потом она почувствовала, что ее поднимают в воздух, за воротник, волокут... Воротник начал рваться, но ее уже подтащили к борту грузовика, и два солдата, молодые, чернобровые, перевалили ее в кузов и брякнули с другой стороны, на площадь.

Она сидела, привалившись к колесам, в многострадальном пальто с выпущенной, как павлиний хвост, подкладкой-и смотрела, как солнце склоняется за крыши. Никто не обращал на нее внимания – не такое видели. Она посидела часок; сзади, на Трубной, слышались крики. Потом она встала, побрела; портфеля, конечно, не было. Явилась она, когда папа звонил в морг: убитых было больше двух тысяч. Они лежали в казенных бесплатных гробах, в белых казенных тапочках, стройными рядами в бесплатных государственных моргах, и родственники бродили между ними, опознавая своих.

У них в школе погибли две девочки, и еще одна, десяти лет, осталась без лица. Зарема лежала дома с помятым желудком-зато Ксана, счастливая, розовая, всю ночь лазила по крышам, наутро попала в Колонный зал и мимо гроба любимого вождя все-таки прошла.

УХОДИМ ИЗ РОССИИ

Вечером, перед отъездом, жена устроила проработку, в присущем ей партийном стиле – хотя чистила она его по другому поводу, за злостное уклонение от выезда в государство Израиль. Все сейчас подавали, был подходящий политический момент, а он, презрев интересы семьи, преступно, эгоистично ехал на конференцию в Среднюю Азию-Ближнего Востока ему мало!

Она всегда так говорила: "интересы семьи", "историческая родина", "национальное самосознание", и даже семейного кота Федьку, требуя его кастрации в связи с непрерывными и душераздирающими воплями по ночам, обвиняла по пунктам (а-мигрень, б-бессонница, в-соседи жалуются), и довела дело до того, что пришлось своими руками отнести Федьку одному знакомому, горькому пьянице, мигренью не страдавшему. Она была наполовину армянка, наполовину еврейка, и получившейся смесью можно было поджигать танки.

Он стоял в углу и тоскливо слушал, смотрел на нее, черную, худую, с тонкими кривыми ногами, с торящими глазами-нелюбимую свою жену, данную ему богом в этой его жизни, в этой двухкомнатной квартире, с этой вот красной ковровой дорожкой, положенной по диагонали. Удивительно, что именно она, из всех женщин, смогла родить ему сына-а ведь бог ты мой, какие женщины были! Он женился немедленно, как только узнал, что будет ребенок. Трехлетний сын был единственной реальностью, данной ему в ощущении-сероглазый, как он сам, полненький, спокойный. Он представил себе, что было бы, если бы мужчины умели рожать детей... Вот они завтракают с сыном вдвоем, вот он купает его... Он отвлекся несколько, а когда привлекся, то заметил, что времени совсем не оставалось и что надо было кончать балаган, если он хотел успеть на самолет.

– Слушай,-сказал он,-кончай, я не могу больше... Через две недели вернусь и подадим, бог с тобой.

– Обещай,-завопила жена, сверкая очами и стараясь не упустить момент,-клянись!

– Клянусь,– сказал он и поднял чемодан.

У него была смешанная национальность; самые разнообразные предки его имели привычку жениться на еврейках, фамилия шла от далекого немецкого барона-Миллер, имя было русское-Сергей, и похож он был на русского дворянина, даже одетый в обноски.

Он вышел на улицу, вдохнул осенний московский воздух, еще не холодный, свежий, как яблоко, посмотрел на низкое черное небо, тусклые уличные фонари, под которыми валялась разноцветная листва – Москва, Россия, душа из нее вон! Надо же, влюбиться в такую страну-лесочки, бережочки, лагеречки... Сын вырастет свободным человеком, спросит: "Папа, а что такое лагерь?"-"Видишь ли, сынок, кхе-хе..." И не расскажешь, ей-богу; как-то неудобно перед ребенком. Выходит, действительно пора ехать. Пекло там, говорят; по холодильникам, небось, сидят... Эх, откуда эти дети на нашу голову-гнил бы себе мирно в России, так нет...

И он почти весело вскочил на подножку автобуса, катившего в аэропорт.

Через 48 часов, в полдень, он стоял на рыжем покатом склоне, в предгорьях Тянь-Шаня, и рядом с ним, в шортах и кедах, находилась вполне милая исследовательница живой природы, по имени Геня Рабинович. Они стояли так временно, отдыхая, и потом полезли еще выше, причем он взял ее за руку, якобы для помощи-и уже не отпускал, а она, между прочим, не отнимала. Чтобы не слишком смущать ее, он все время травил старые анекдоты, и она, простая душа, покатывалась над ними, из чего он заключил, что ею не слишком занимались и знакомых у нее не так уж много.

Таким манером добрались они до гребня, перевалили и очутились перед прекрасным деревом с круглой кроной, сплошь увешанным золотыми яблочками, как на иранских миниатюрах. Они рвали и ели эти кисленькие, приятные на вкус яблочки, и горы стояли вокруг них грядами, синие на горизонте, с тенями и провалами, в дымке облаков и солнечном мареве.

Он пошутил, что для рая только змия-искусителя не хватает, – как вдруг змий деловито прополз мимо, в виде небольшого плоского ужа, сильно помельчавший, запылившийся за последние тысячелетия. Тут только заметил он, что все это не случайно. Что-то такое тут было.

Слишком ровным кругом лежала поляна, в центре которой находилось дерево и, тем самым, они;

желтое солнце плавилось точно над их головами, а горы шли огромными концентрическими кругами– опять же вокруг них, по-видимому, являвшихся в этот момент пупом мироздания – и тогда, повинуясь скорее эстетическому чувству, нежели желанию, он обнял Геню за плечи, глядя в ее немного испуганные, детские глаза-так, чтобы она могла освободиться, отстраниться, если захочет-и когда она не отстранилась, легонько поцеловал ее, и удивился, какой вышел сладкий поцелуй, и поцеловал еще раз. И они стояли так и целовались, невероятно сладко, не задыхаясь и не падая в любовных корчах на траву, в тени дерева, под треньканье какой-то птицы-пока снизу не стали кричать братья-биологи, не понимавшие, куда они могли провалиться.

С этого момента все свои дни они проводили под различного рода деревьями, никогда не возвращаясь к тому, первому, увешанному яблочками,-чтобы оно, бессмертное, стояло вовеки. Они вообще несколько сошли с ума, обезумели, как люди, выигравшие миллион накануне банкротства, и ходили с таинственным, гордым видом, в полной уверенности, что их встреча организована некими высшими силами, которые чуть ли не горы воздвигли специально для этого,-а уж конференция-то, конечно, никакой другой цели не имела.

Только однажды они прервались, когда Гене надо было сделать доклад-и он первый раз пошел на заседание, где был встречен хихиканьем и похлопываньем по плечу, ибо выяснилось, что Геня, Генриетта Рабинович, как было написано в программе, до сих пор славилась своей добродетельностью, и он, таким образом, стяжал лавры. Двое его ребят. Валя Костюченко и Лева Розенцвайг, сели рядом, гордясь своим шефом, и в самом легкомысленном, благожелательном настроении публика стала слушать аспирантку Рабинович, очень бледную и волнующуюся, в платье по такому случаю. Минут через десять, однако, всякое благодушие кончилось, ибо вместо невинного научного лепета, приличного даме, Геня вздумала опровергать авторитеты, сидевшие тут же и скрежетавшие протезами, и только вмешательство совсем крупного ученого, с Нобелевским нимбом вокруг головы, заявившего, что он всегда примерно так и думал, спасло Геню от погрома.

Сергей смотрел, как она ругается со старичками, взъерошенная, отчаянно-храбрая, ни дать ни взять воробей, спасающий свое имущество, и про себя наслаждался побоищем,-но это уже потом, когда непосредственная опасность миновала, а до этого он только от страха глаза закрывал и готовил защитительную речь, которая в сложившихся обстоятельствах окончательно погубила бы дело. Когда доклад кончился– самый многолюдный, скандальный и интересный доклад за весь симпозиум-Геня получила предложение от "самого" ходить к ним на семинар-честь, которой мало кто из присутствующих был удостоен, и сияя от уха до уха, счастливая, запаренная, она побежала переодеваться, чтобы быстрее бежать куда-нибудь со своим ненаглядным, и там, тараторя, вскрикивая, закрывая глаза и всплескивая руками, поведать ему Свои переживания.

Их дела широко обсуждались общественностью;

знающие люди рассказывали про Гениного мужа, железного человека. Известно было, что он добыл Геню тяжелым трудом, ходя за ней следом, сначала открыто, а когда она стала сердиться, тайно; утром и вечером ждал у подъезда, проверяя уходы и приходы, с кем и как-так что в плохую погоду она невольно торопилась домой, зная, что он торчит на холоде, голодный, в черном рыбьем пальто, и в его твердых голубых глазах можно было прочесть, что он скорее умрет, нежели прекратит. Он был русский и до знакомства с Геней-антисемит, но если бы Геня велела ему совершить обрезание, или заговорить по-китайски-через две недели он был бы обрезан, аккуратно и точно, а по-китайски говорил бы с самым правильным, пекинским акцентом.

В конце концов, Геня плюнула и вышла за него замуж, считая, что лучше пусть она одна будет мучаться, чем они оба. Женившись, он продолжал свою линию, которая заключалась в том, что Геня должна быть счастлива и заниматься наукой; поэтому, когда родилась дочка, он отправил Геню работать, а сам остался дома-случай беспрецедентный в мировой практике; ребенок, конечно, был ухожен мастерски, и он еще успевал подрабатывать в вечерней школе, преподавая физику. Дома он все делал сам, и на каждом шагу у них щелкало и выключалось какое-нибудь автоматическое его изобретение, а беленькая дочка играла потрясающими дидактическими игрушками собственного производства, развертывающимися и раскладывающимися в трех измерениях.

Через три года он, наконец, решился, отдал дочку в детский сад, вздохнул облегченно-и отправил Геню на конференцию, делать доклад. Вот какая это была конференция, и вот почему Генины знакомые глаза отводили, когда наша парочка, с утра пораньше, прямо после завтрака, в кедах и шортах, нахально проходила мимо зала заседаний и, сделав ручкой, лезла на очередную вершину. Геня сорвалась с цепи, и, видя это нарастающее безумие, а также его изменившееся, как бы проснувшееся лицо, ученые-биологи мало помалу догадались, что перед ними не простая интрижка, а что-то вроде любви, и были поражены, что такое еще случается в наше время. Существовало, правда, течение, осуждающее этого матерого павиана, который воспользовался неопытностью втюрившейся в него девочки, и представители этого направления требовали напомнить об ответственности, пристыдить, просто поговорить, наконец.

Провернуть это дело взялся верный ученик. Лева Розенцвайг, несмотря на угрозу побоев и эпитет "говно" со стороны Вали Костюченко. У Левы были свои интересы-накануне поездки шеф недвусмысленно заявил ему, что собирается в Израиль, отчего Лева три ночи не спал, обсуждая это событие с мамой и тетей, блеющими со страха-пока у тети не случился микроинсульт, и на Израиль было наложено табу. Между тем Лева перестал писать диссертацию, волновался, бегал и каждый день принимал новое решение: по четным, а также погожим дням он понимал, что надо ехать с шефом, за которого наверняка будут просить иностранные ученые и тогда он. Лева, тоже попадет в обойму; а по нечетным и вообще, плохим дням, он понимал, что все это наваждение, миф, и впереди-Биробиджан, как и предсказывала тетя. Хорошо было Вале Костюченко, который, как русский, выбора не имел, угрюмо взирал на происходящее и заканчивал автореферат. Леве тоже следовало писать-если бы только знать, что шеф действительно решил оставаться, как следовало из его отношений с этой неизвестно откуда свалившейся Геней; и, не в силах находиться дольше в неизвестности, он как-то вечером продрался через кусты к тому месту, где они всегда кантовались, чуть не свалившись по дороге в овраг, в котором можно было свободно переломать себе ноги.

Они стояли, обнявшись, над обрывом, чуть-чуть покачиваясь, как бы лежа вертикально; над ними, на твердых кристаллических небесах неправдоподобно сверкали огромные горные звезды, закручиваясь хвостами, и глухо шумела внизу, ворочая камни, река. Продрогши как следует, Лева, не осмелившись потревожить шефа, который и в морду мог дать очень просто-он был такой-полез обратно через кусты. Надо было срочно браться за диссертацию-шеф оставался.

Шеф и сам так думал, когда звонил в дверь своей московской квартиры. Жена встретила его, радостно смеясь.

– Ты ничего не знаешь, – закричала она. – Меня уже увольняют!

На предприятии, где она работала, подал один кандидат, и тогда она тоже подала, чтобы создать, как она выразилась, целое дело.

– Зачем тебе дело? – спросил он тупо. Дело нужно было, чтобы на Западе знали и боролись как следует: жена имела секретность.

– Нет у тебя никакой секретности,-взмолился он,– третья форма, это же ерунда...

Но он уже знал, что все кончено; что дверь западни со скрежетом захлопнулась за ним, что он потеряет Геню, что он умрет без нее. Геня, Геня!

– Я не могу ехать,-сказал он хрипло.-Умоляю тебя...

Но дело сделано было; жена уже получила характеристику, уже прошла партсобрание, где ее исключили из партии, райком, где исключение утвердили – она подавала, в любом случае, с сыном – а это означало, что он ехал тоже. Оставалась одна, сумасшедшая, надежда – что Генин муж пустит Геню, отдаст дочку, или поедет сам-что угодно-вместе со своей матерью, старухой, крестьянкой, видавшей всех евреев в гробу, включая Геню.

Он побежал к Гене, уложив жену после страшной истерики, со снотворным, – сын спал, слава богу, – и она вышла на лестничную площадку, в незнакомом байковом халатике, держа руки у горла. Он кое-как рассказал ей, что случилось, а она смотрела на него с ужасом, и из глаз ее текли слезы, совершенно беззвучно, тихо, и только временами она переглатывала, непроизвольно. Он что-то шептал ей, обнимая, судорожно целуя-но она ничего не слышала, дергаясь от всхлипываний, стараясь удержаться-потому что за дверью стоял муж и слушал.

Кто-то начал подниматься по лестнице, тяжело ступая, шли сюда-деваться было некуда, на двери чердака висел огромный ржавый замок-и он сам втолкнул ее в полуоткрытую дверь квартиры, и захлопнул крепко. Подошел плотный, пожилой мужчина, сосед, похожий на серого борова, поглядел подозрительно, долго возился с ключами,-наконец, вошел. Теперь была его очередь стоять у дверей и слушать; какие-то очень слабые звуки доносились из глубины, может быть, рыдания.

Появился черный кот, сел, аккуратно подвернув хвост – имел, наверное, право, жил здесь. Сергей испугался, что коту откроют и увидят его-и начал спускаться по лестнице. Это была узкая московская лестница, в таком же панельном доме, как у него-и на второй площадке ему стало худо, заломило сердце, он захлебнулся слюной и сполз на ступеньки. Он сидел на лестнице, пока внизу опять не хлопнула дверь – и тогда, кое-как, на карачках, спустился вниз и на улице уже отдышался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю