Текст книги "Свободные от детей"
Автор книги: Юлия Лавряшина
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Я знаю, что он ни при чем. Все ни при чем. Ты просто несчастна, Зойка, но не хочешь в этом признаться.
Откинув голову, закрываю глаза. Хочется помолчать, но Лера заслуживает, чтобы я хоть поговорила с ней немного, если сорвала вечеринку. А может, и что-то большее – ради чего Малыгин крутился возле нее?
– Слышала Дольского? «Без любви живет полсвета…»
В ее голосе неуверенность:
– Слышала. А может, и нет. Я не так помешана на бардах, как ты.
– Я не помешана на них. И я вовсе не несчастна, запомни это! В любой момент я могу выдумать себе такую любовь, какая тебе и не снилась…
Ее волосы опять согласно качаются:
– Я знаю. Только это ведь будет просто очередная книга.
– Просто?! – это резануло мне и слух, и сердце. – Попробуй напиши просто книгу!
Она пугается, судорожно заправляет волосы за уши:
– Нет, я не то имела… Ну, ты же знаешь, как я люблю твои книги! Но мне хочется, чтобы ты была счастлива не только, когда пишешь их.
– То, что я пишу их – это уже больше всего, о чем человек может мечтать!
В ее съехавшихся бровях, в выпяченных губах – сомнение.
– Ты думаешь? – Лера громко хмыкает. – Никогда не хотела написать книгу.
– А я никогда не хотела родить ребенка!
– Каждому свое? – неуверенно произносит сестра.
– На этом и остановимся, – заключаю я. – Послезавтра мы уезжаем со спектаклем в Швецию. Когда я вернусь, мы будем с тобой искать кандидата в отцы. Уже можешь присматривать!
Сложенные «лодочкой» ладошки закрывают половину лица, а серые глаза испуганно таращатся на меня. Она смешно выглядит сейчас, но я уже отсмеялась на месяц вперед.
– Привезти тебе из Стокгольма Карлсона?
– Мужчину в самом расцвете лет? У меня свой имеется… Лучше привези мне Малыша, – внезапно предлагает она.
– Того самого?
– Нет. Только моего. Нашего.
– От шведа? – это неожиданно даже для меня.
Она улыбается:
– Зато он не будет тут маячить перед глазами! И потом, знаешь… Шведы они… такие здоровые! Викинги!
* * *
Я давно не видела моря. Так давно, что оно потихоньку начало просачиваться в мои книги, разливаться по страницам – не водой, которую все писатели горазды лить для придания нужного объема и чего я никогда не делаю, а живым дыханием, которое не задержать, не сбить с ритма. Если, конечно, не рвануть глубинную бомбу.
Твоя смерть была для меня такой бомбой. Парализовало взрывом, черной волной опустошило и голову, и душу. Сколько я не писала тогда? Чем жила? Даже не помню. Однажды очнулась оттого, что наступила зима… Снег шел такой крупный, рождественский… Он проник в меня и заполнил, пусть холодом, но это было лучше пустоты. По крайней мере, в душе просветлело. И этот свет родил первые слова. И я сумела их записать. Потом увидела людей, о которых мне захотелось рассказать. Так я маленькими шажками возвращалась к жизни…
А холод? Он так и остался во мне…
В Швеции мне первым делом хотелось увидеть море, хотя бы и осеннее… Но оно лишь качнулось вдали, не такое пронзительно синее, как теплые моря, скорее стального оттенка. Заставило меня всмотреться в глаза людей, живущих в городе, название которого переводится, как «красота на воде», и я увидела в них тот же отсвет. Они построили свой Стокгольм, взобравшийся на красные гранитные скалы, на месте слияния двух водных стихий: там, где озеро Мэларен соединяется с морем, протянувшимся к нему узким фьордом.
С труппой меня разлучили, едва мы разместились в отеле «Scandic Malmen». Не самом дешевом и прямо в центре. Я присоседилась к Зинаиде Александровне, которую взяли на гастроли, хотя в нашем спектакле она не занята. Но Сергею Николаевичу, как обычно, хотелось продемонстрировать, теперь уже шведам, истинную дворянку, свободно владеющую тремя языками. Вот, мол, какого уровня у нас артисты! Правда, на шведский лингвистические способности Славской не распространились, но английский – это палочка-выручалочка в любой стране. Я учила его перед поездкой месяца два, но открыть рот на улице все еще безумно страшно.
Молоденькие артистки, которые перед Зинаидой Александровной не испытывают священного трепета, то и дело врываются в наш номер с визгом:
– А мы уже в кафе плюшки с горячим шоколадом попробовали! Все шведы это заказывают!
– Нам показали памятник актрисе, о который можно руки погреть. Ну, правда! Он подогревается. В октябре – самое оно!
Чириканье, кружение пеньюаров, аромат новых духов, блеск улыбок… Даже я получаю эстетическое удовольствие от этого зрелища. И без того пухлые губки, юные, но уже не детские, вкусившие порока, капризно выпячиваются:
– А на улицах грязно…
Но восторг уже снова пузырьками на поверхность:
– Ой, вы видели? Прямо перед королевским дворцом рыбу ловят! Говорят, даже лосося можно поймать!
– Тут русская церковь есть! Святого Николая.
– А небоскребов вообще нет! – проказливый смешок. – Зато сами шведы, какие высокие, а?
После нашего режиссера любой местный житель покажется великаном. Из окна номера смотрю на незнакомую улицу, но вместо радости встречи с новым городом почему-то ощущаю печаль. Как будто меня ждет здесь какое-то невеселое приключение…
С опаской посматриваю на Зинаиду Александровну: как бы не померла ото всех этих перелетов, все-таки девятый десяток… Но она бодрой птичкой порхает по комнате:
– Нам нужно непременно исходить вдоль и поперек Старый город. Вы знаете, Зоя, что там до сих пор газовые фонари? Чудесно! Эти булыжные мостовые, узкие переулки, разноцветные домики…
Но погулять с нею вместе нам так и не удается. Не успеваю я распаковать чемодан, как является переводчик из местных, его мне предоставил Союз шведских писателей, который, кстати, сейчас возглавляет женщина – переводчица Мета Оттонсон. Почему-то это радует, хотя в профессиональном смысле я тоже никогда не объединялась по половому признаку – наверное, Цветаева воспитала это во мне. Никаких сборников «женской» прозы, никаких выступлений девичьей бригадой… Поэтому меня саму удивило, когда имя здешнего главы Союза писателей, которое мне назвали еще в Москве, отозвалось в душе радостью.
До этой поездки я была убеждена, что подобные союзы – изобретение советских партократов и в других странах нет ничего подобного. Когда ездила туристкой, этими сообществами даже не интересовалась. Ан нет! Оказалось, что в Швеции такой союз насчитывает несколько тысяч членов, что у меня просто в голове не укладывается: каким образом в маленькой стране народилось столько нашего брата?!
Изо всех этих тысяч я, к стыду своему, читала немногих. Запомнился роман Пера Улова Энквиста о Мари Кюри и ее секретаре Бланш, которая так облучилась во время опытов, что ей пришлось ампутировать обе ноги и правую руку. Веселая история… А с самой Мари некое духовное родство ощущает, наверное, каждая женщина, которая пытается всерьез реализовать себя в нашем подчиненном мужчинам обществе. Коллеги-ученые ненавидели ее, но она не позволила им испепелить себя и жила, как считала нужным, и влюблялась в тех, кого просила ее душа…
В России неплохо знают этот роман, как и кое-что написанное Тунстрёмом, Вальгреном, не говоря уже, конечно, о Ларсе Густафссоне, которому сейчас уже, кажется, седьмой десяток. Из молодых, тех, что чуть старше меня, я читала только Микаэля Ниеми, которого называют шведским Сэлинджером, что, на мой взгляд, оскорбительно, как любое звание «второго».
Эти имена я вспоминаю уже на ходу, мой переводчик тащит меня в городской парк. Он представился просто Леннартом, полагая, что я не в состоянии запомнить разом имя и фамилию. И был, кстати, недалек от истины, потому что мне всегда приходится несколько раз повторять про себя имена тех, с кем знакомлюсь. Иначе они просто не отпечатываются в памяти. Хотя лицо светловолосого Леннарта я запомню наверняка… Он из тех людей, только раз взглянув на которых, понимаешь – перед тобой поэт. Есть что-то отрешенное в его взгляде, хотя он вполне адекватен и способен поддерживать разговор. И все же не оставляет ощущение, что одновременно с этим поверхностным в нем идет другая – скрытая, напряженная – работа.
Красивым Леннарта не назовешь, но смотреть на него приятно, хотя у меня сразу возникает чувство, что мы виделись раньше. Но я не спрашиваю об этом – слишком банальным приемом это может показаться. Впрочем, я ведь не пытаюсь ему навязаться. Он сам ко мне пришел…
На выходе из отеля мы сталкиваемся с Власом, который уже тащит в свой номер какую-то долговязую блондинку, не очень красивую, похоже, местную жительницу. Шведки вообще не так хороши, как русские девушки, поэтому я сразу предупредила Сергея Николаевича, что наших артисток лучше одних в город не отпускать – разворуют викинги проклятые!
Малыгин бросает на меня взгляд столь пронзительный, будто совершает акт мести, а мне становится смешно – таким примитивным образом меня не заденешь. И я в очередной раз испытываю облегчение оттого, что мы больше не вместе: «Как же плохо он понимает меня!»
Длинноногий Леннарт шагает так широко, что я едва успеваю осматривать чудесный, приземистый город, каждое здание в котором неповторимо. Хочется остановиться и ощупывать, пальцами впитывать вибрацию веков… Но мой переводчик неумолим.
– Сегодня открывается Праздник книги, – торопит Леннарт, смущаясь оттого, что вынужден давить на меня хоть в чем-то. – Приедут писатели из разных стран. Мы не должны опаздывать.
Я уже знаю о празднике, предупредили в нашем союзе, когда связывались насчет меня со Стокгольмом. Но Леннарта перебивать не хочется: он так забавно говорит по-русски, слушать одно удовольствие. И смотреть на него тоже: светлое лицо, мягкий, округлый нос в маленьких темных крапинках, детский рот с неправильным прикусом («Как у Даши!» – пронзает меня), прозрачные голубые глаза. На солнце они светятся синим – в детстве у меня был такой стеклянный шарик, волшебный, как я считала. А может, он таким и был… Я нашептывала ему свои желания.
– Мне жаль, что вы не приехали к нам в августе. Тогда проходил водный фестиваль. Вы не успели посмотреть… Было очень красиво!
Я вижу, что ему действительно жаль, он производит впечатление искреннего человека. Соломенные волосы Леннарта торчат беспорядочно – поэт! – о чем он сообщил мне уже после того, как я сама догадалась. Не такой уж здоровый этот швед, как представлялось моей сестре, но я ему – по плечо. Небольшие очки в тонкой металлической оправе придают лицу Леннарта не солидности, а напротив – детскости, которая меня умиляет. Глядя на этого шведа, я впервые думаю, что, может, не настолько уж не терплю детей, как думаю.
Когда мы выходим из отеля, Леннарт первым делом показывает ратушу, и мне чудится, будто он подозревает во мне будущего Нобелевского лауреата. На всякий случай запоминаю, куда нужно будет явиться за наградой, и поглубже вдыхаю осенний воздух, напоенный воспоминаниями о тех людях земли, которые на самом деле что-то для нее сделали… Ценят ли стокгольмцы то, что им довелось ходить с великими по одним мостовым?
Дышать здесь доставляет просто физическое удовольствие: легкий морской привкус в воздухе заставляет волноваться. Стоит закрыть глаза, и легко увидеть себя на палубе корабля, в просоленной тельняшке, с обветренной физиономией, счастливо расплывающейся навстречу ветру… Но присутствие переводчика не дает мне сделать это, я ведь не хочу сразу же показаться ему шизофреничкой. Может, потом…
По дороге, мешая мне вертеть головой, Леннарт застенчиво, словно опасаясь чем-то обидеть меня, рассказывает:
– У нас очень тесные связи с Россией. Здесь в центре города уже в семнадцатом веке было русское подворье. Туда приезжали русские купцы.
– Я себе представляю…
– Что? – он прислушивается к моему бормотанию.
– Нет, ничего! Весело там, наверное, было.
– А! – Леннарт понимающе усмехается. – Они, конечно, хорошо гуляли. Водка и все такое…
Что именно «такое», он скромно умалчивает, но мне-то не надо рассказывать, как веселятся русские купцы, Как раз это с семнадцатого века не изменилось…
Голос у Леннарта глуховатый и тихий, он вынуждает меня прислушиваться к каждому слову, и оттого не покидает ощущение, что вот-вот мой новый знакомый произнесет нечто очень важное. Может быть, важное только для меня, но я все равно не могу это упустить.
Когда мы переходим дорогу, я невольно хватаю его за руку, потому что машины здесь ходят черти как, не говоря уж о пешеходах. Кажется, одни вообще не обращают внимания на других. Мне так и кажется, что нас вот-вот размажут по этой фантастически гладкой дороге. А вдобавок переедут велосипедами, для которых везде отведены специальные дорожки. Я шарахаюсь от всех подряд, Леннарт смотрит на меня весело, и чтобы успокоить, накрывает мою слегка озябшую руку своей.
Трудно объяснить, что происходит в эту секунду… В романах это принято изображать таинственной искрой, пробежавшей между двумя. Но никакой искры, конечно, не было. Просто сердце взволнованно дрогнуло, ощутив телесное притяжение такого накала, какого я давно уже не испытывала. Может, даже ни с кем.
Не знаю, почувствовал ли то же самое Леннарт, или это особенность русского организма – гейзером фонтанировать оттого, что у рожденных чуть западнее вызывает в душе лишь легкую рябь. Но швед убрал руку, едва мы ступили на тротуар, вынуждая и меня сделать то же самое. Однако в дрожании его ресниц, когда он коротко взглядывает на меня, в этот миг опять напоминая испуганного ребенка, я ловлю смятение души, которое Леннарт пытается скрыть.
– Вы ведь написали пьесу по сказке Астрид?
Он говорит о Линдгрен, как о своей знакомой, может быть, старой тетушке, к которой время от времени заглядывает на чай с традиционными шведскими сухарями, которые в старину делали впрок весной и осенью, когда водяные мельницы могли работать.
Спохватившись, я приглашаю своего переводчика на премьеру, которая намечена на завтра. И он улыбается, кивнув. Очевидно, что Леннарт собирался на этот спектакль и до моего приглашения. Но я-то могу провести его бесплатно! На это предложение он откликается с интересом, видимо, не сорит деньгами.
– А вы любите ее сказки? – уточняю я, чтобы понять, на одном ли языке нам предстоит разговаривать.
– Я вообще люблю сказки, не только те, которые написала Астрид, – отзывается Леннарт, вопросительно улыбаясь – не смешон ли он?
– Вам надо почитать нашего Грина! – опять ощутив близость моря, вспоминаю я. – Уверена, что вы влюбитесь в него на всю жизнь…
– Вы думаете, что можно влюбиться на всю жизнь?
Я знаю это. Отвлеченные рассуждения – не для меня. Я этим живу. Тем первым взглядом, который встретился с твоим, когда я вошла в аудиторию, где ты читал лекцию нашему первому курсу. И нам обоим мгновенно открылось будущее, напоенное любовью, иссушенное любовью, выжатое ею, как мокрая тряпка, – волокна рвутся от напряжения. И твой уход ничего не изменил, потому что любовь не может уместиться в границах одного мира, если ты – в другом.
Говорить об этом с Леннартом кажется мне немыслимым, и я перевожу разговор:
– Мы действительно опаздываем, или вы подстраховываетесь?
Последнее слово заставляет его наморщить лоб, и я поспешно поясняю, что имела в виду.
– А! – восклицает он и смотрит на часы. – У нас есть еще четверть часа. Вы хотели что-то посмотреть?
– Я хочу кофе, – признаюсь я виновато, хотя это далеко не самая постыдная из моих слабостей.
Леннарт сразу переполняется чувством национальной гордости:
– У нас готовят лучший кофе в мире!
В моем представлении Швеция как-то слабо связана с кофе, но Леннарту я верю на слово. Мы заходим в одну из маленьких кофеен, которые встречаются на каждом шагу. Складывается впечатление, что шведы постоянно заливают в себя этот допинг, чтобы взбодрить свой нордический темперамент. Все здесь по контрасту с цветом предлагаемого напитка – беленькое, рафинадное, оттененное шоколадными прожилками. И маленькие столики, и узкий белый камин, украшенный лепными узорами, и в пару ему диковинный кассовый аппарат, громоздкий, явно старинный, словно прихваченный морозом…
– Здесь запрещено курить, – предупреждает Леннарт, озираясь, и ведет меня к угловому столику, откуда хорошо просматривается улица.
– Как можно тут курить?! – прорвалось искреннее. – Я, кстати, вообще редко курю. Только когда мне плохо…
Я завуалировано даю ему понять, что сейчас мне хорошо, и ресницы Леннарта снова смущенно трепещут, заставляя меня улыбаться. Всему, что меня окружает: нарочито кукольной обстановке этого кафе, где трудно избавиться от ощущения, что попал в сказку, запаху кофе, от которого кровь уже побежала быстрее, этому милому шведскому поэту, похожему на подросшего героя Линдгрен… В ее книгах жили такие мальчики, как Леннарт – тихие и мечтательные, верящие в сказки и грезящие настоящей дружбой. Наверное, после того как мы выберемся из постели (а ее не избежать, понимаю я, да и не хочется!), нам удастся стать друзьями. По крайней мере, у Линдгрен такие мальчики, как он, всегда находили общий язык с такими девочками, как я.
– Вы любите крепкий кофе? – не подозревая, как далеко я зашла в своих помыслах, интересуется Леннарт. – У нас не принято пить очень крепкий. Я знаю, что туристы из других стран обычно заказывают «экспрессо». Покрепче.
Я так и делаю, и он следом за мной, чтобы не показаться слабаком. Так вот тщеславие и заводит мужчин в ту пучину, откуда любая женщина легко выберется. Мне бы предостеречь его, но я думаю, что будет даже забавно понаблюдать, как этот стареющий ребенок силится доказать свою мужскую состоятельность. Крепкий кофе – это лишь начало…
Не понимающий степени моего коварства Леннарт улыбается, но в голубых кругляшках его глаз я различаю мелкое дрожание растерянности, будто зрачок пульсирует. Этого, конечно, не может быть, но я невольно цепче всматриваюсь в его глаза, и Леннарт вдруг краснеет.
– Что такое? – спрашивает он, снимает очки и проверяет на свет прозрачность линз.
Они безупречны, никаких отпечатков пальцев, ни одной прилипшей соринки. Швед! Я думаю об этом с некоторым презрением, как обо всем чужеродном, не свойственном в массе своей русским, хотя сама не отличаюсь неряшливостью. Квартиру свою просто вылизываю, хотя сорить в ней некому.
Вид у моего переводчика такой растерянный, что я спешу его успокоить:
– Все хорошо, Леннарт! Я просто пыталась разглядеть в ваших глазах непокой вашего же моря.
– А! – кажется, он нисколько не удивлен. Цепляет очки и смотрит на меня уже уверенней. – В детстве я мечтал стать моряком. Как это? Отважным. Да. Но я все время болел и болел… Мне приходилось только читать о море. Меня не приняли бы учиться. Потом сам начал сочинять стихи.
– Надеюсь, сейчас вы пишете не только о море?
Это заставляет его наконец рассмеяться. Смех у него негромкий и точно вопросительный, как будто он одновременно спрашивает разрешения на то, чтобы выпустить его в мир. Стоит поразмыслить над тем, что в этом сквозит – закомплексованность или тактичность? И есть ли в этих проявлениях принципиальная разница…
Он отвечает уже после того, как нам приносят по чашечке кофе, и я с наслаждением отпиваю горячего лекарства для моей головы, которая просто раскалывается с утра. Обычно я ползу на кухню сразу, как просыпаюсь, но сегодня все сложилось по-другому, поэтому головная боль уже спрессовалась чугунной болванкой, и я начинаю подумывать, что понадобиться не одна чашка кофе, чтобы ее растворить.
Помнишь, как мы пили с тобой кофе в парижском кафе? Мы сбежали в этот город от твоей семьи, от моей независимости, запрещавшей оставлять тебя на ночь, от всего, что существовало вне любви… В Париж печальных мелодий и целой плеяды любимых писателей, импрессионистов и Эдуарда Кортеса. Нам необходимо было увидеть прочитанное и услышанное, вдохнуть воздуха его бульваров, его реки…
Иногда мы, уже ошалевшие от любви и прогулок, сидели вечером в маленьком кафе, пошел дождь, и на столиках зажглись теплые лампы, то увидели, как по темным стеклам заскользили тени, узкие, длинные, нарисованные курсивом – наискосок. Тогда ты сказал, что только теперь понял, почему Париж называют городом теней.
В тот вечер мы еще не знали, что через три месяца ты присоединишься к этому призрачному сонму.
Кофе кажется мне вкусным до невозможности, я даже постанываю, отпивая. Но растягивать удовольствие – выше моих сил, я выпиваю его почти залпом, больше наслаждаясь тем, как проясняется в голове.
Между тем Леннарт признается:
– Теперь я совсем не пишу о море.
– Почему? – вырывается у меня.
И хотя я сразу же без его подсказки понимаю, что юношеские мечты, все до одной несбывшиеся, остались в прошлом, и той с трудом сдерживаемой страсти, которой дышала любимая стихия, он так и не нашел в жизни, я все же выслушиваю его путаные рассуждения о том, почему от первой любви пришлось отказаться. То, чем ты не смог жить, часто пытаешься изобразить смешным, лишь бы не оплакивать постоянно. В этом чувствуется привкус предательства, однако в этом же и спасение – от депрессии, от образовавшейся пустоты.
Но Леннарт вовсе не высмеивает свое детство, он смотрит на меня так серьезно, что мне становится жалко его до слез – такого невероятно настоящего, такого преданного самому главному в себе. И опять замираю от холодка, окольцевавшего сердце: а вдруг это было бы не так уж и страшно – иметь вот такого сына, которого любила бы до безумия, и гордилась бы до одури, и боялась бы за него до маниакальной дрожи?
– Сколько вам лет, Леннарт? – спрашиваю некстати.
Но он не выказывает особого удивления, только переспрашивает:
– Мне? Сорок три.
Он старше меня. Он никак не годится мне в сыновья. Почему же мне так больно за него, за все несостоявшееся в его жизни, за все, в чем он еще обманется? И зачем мне это, ведь годами твердила себе, что главное, в чем нуждаюсь, это полная свобода. Эмоциональная независимость. Если кто-то заставит меня страдать или волноваться за него, тем самым он отнимет у меня вольность моей души, в которую впускаю лишь тех, кого сама же и выдумываю. Меня не хватит на всех – выдуманных и настоящих. Невозможно вынести столько любви…
– Почему вы спрашиваете?
– Это долго объяснять, – не слишком вежливо отговариваюсь я.
И впрямь, слишком длинную цепь нужно было бы вытянуть, чтобы добраться до сути моего интереса. Но Леннарт поражает меня, догадываясь:
– Я кажусь вам мальчишкой?
Приходится признаться:
– Немного. Но это как раз неплохо! Я не люблю таких, знаете, взрослых-взрослых…
В тебе это мальчишество прорывалось, даже когда ты стал совсем седым. Ты мог вдруг показать язык, и расхохотаться над тонкой шуткой. Мог сделать из листа с неудавшимся куском текста самолетик и запустить его через всю комнату. И веселился, если тот утыкался носом мне в макушку… Ты мог во время прогулки легонько пнуть меня снизу по подошве, отчего моя нога подскакивала, и делал удивленное лицо: «А в чем дело? Я ни при чем!»
И все это не вступало в противоречие с тем, что ты всегда оставался для меня Учителем. Просто твое влияние на меня проявлялось не в длинных и скучных лекциях-нотациях, а в мимолетных замечаниях, даже, скорее, вопросах, чтобы меня саму навести на мысль о допущенной ошибке. Я могла не согласиться с тобой, поспорить, и в этом случае ты не позволял себе давить на меня. Потому что тоже считал свободу единственно допустимым для писателя состоянием. Той почвой, на которой только и может прорасти что-то доброе, ценное, живое… Такое, как ты.
– Я был младшим ребенком в семье, – делится со мной Леннарт. – Ко мне до сих пор относятся, как к малышу.
– А у вас есть свой Карлсон?
– Карлсон? – он тихонько смеется. – Вы имеете в виду того, у которого на спине этот…
– Пропеллер.
– Нет. Этого нет. Но у меня есть щенок. Теперь уже пес, конечно.
– Но у вас был свой Карлсон? – допытываюсь я.
Леннарт, наконец, понимает:
– Выдуманный друг? Да, был.
Я даже начинаю ерзать на стуле от нетерпения:
– Ну же, Леннарт! Рассказывайте!
Его щеки начинают краснеть, будто я пытаюсь через замочную скважину подсмотреть в его детскую.
– Ну, я не разговаривал с ней постоянно…
– Так это была девочка?
– Девочка. Я называл ее Моной.
– Это как-то было связано с Джокондой?
Кажется, такое не приходило ему в голову:
– С Джокондой? Нет! Это просто девочка.
Я продолжаю вытягивать нить его воспоминаний:
– Но вы ее видели?
Леннарт чуть сдвигает брови, разглядывая свои длинные, худые пальцы:
– Когда я ложился спать, то придумывал истории про Мону. Она была такая… бойкая, живая. Смелая. И никогда не болела. И собиралась стать юнгой.
– Ясно, – откинувшись на спинку стула, я улыбаюсь, ведь он рассказывает почти про меня. – Здорово… Вы что-нибудь написали про Мону, когда стали взрослым?
Леннарт виновато поджимает губы:
– Нет.
– Почему?
– Думаете, надо было? Детство остается в детстве, разве не так?
– Не всегда, – я отказываюсь от мысли о второй чашке кофе, потому что мы рискуем опоздать на праздник. – Очень часто детство не дает нам свободно вздохнуть до конца жизни…
Подавшись ко мне, он заглядывает в глаза:
– У вас было такое детство?
Я улыбаюсь ему и доверяю свой самый страшный секрет:
– У меня вообще не было детства. Я пытаюсь подарить его себе сейчас.
* * *
Он понял мои слова как призыв о помощи. И после праздника в городском парке, где я читала по-русски, а Леннарт пытался переводить, и все это выглядело откровенно глуповато, он потащил меня на Музейный остров, на улицу Далагатан, где чуть ли не целую жизнь провела Астрид Линдгрен. И я смирилась с тем, что она еще долго будет рядом со мной и внутри меня, не такая, какой застыла в бронзовой скульптуре возле музея – трогательная старушка с аккуратными буклями и в шляпке, а почти девчонка, осмелившаяся родить сына, не вступив в брак. Кстати, она отдала своего Ларса на воспитание, когда осталась без гроша… Чем не childfree?!
Упрек несправедлив, сама это понимаю, ведь Астрид забрала своего мальчика, как только вышла замуж, а потом родила и дочь, которая и придумала девочку по имени Пеппи Длинныйчулок. В бреду пневмонии увиделась?
Возле музея нас едва не сбивают с ног толстые шведские школьники. Самый маленький из них отталкивает меня, вместо того чтобы обогнуть, и на бегу получает от меня по заднице. Подпрыгнув, мальчишка оборачивается ко мне и возмущенно лопочет, но Леннарт успокаивающе говорит ему что-то, и тот, ворча, катится дальше.
– У нас не принято бить детей, – говорит мой переводчик. – Я знаю, что в России все по-другому. Но у нас так не делают.
– Я должна была его по головке погладить?
– Можно было сказать ему… Он ведь человек, он понимает слова.
– Сомневаюсь…
– Зачем же вы пишете для детей? – удивляется Леннарт. – Если думаете, что они не понимают слов…
Я смотрю на памятник Астрид:
– А я и не пишу для них, лишь адаптирую для театра. Один раз был грех – написала сказку… Но тогда я больше о своем детстве думала.
Мимо застывшей в бронзе писательницы прохожу с почтением: все-таки она подкормила меня своей сказкой о Рони. На раскрытую книгу, в которую заглядывает бронзовая же птица, кто-то положил последние полевые цветы… Сами собирали, или здесь продают такие? Почему-то мне хочется как можно реже обращаться к Леннарту с вопросами, лучше просто идти рядом с ним, вместе забраться в вагончик, который повезет по музею сказочных героев, и молча слушать то, что рассказывает по-русски невидимый гид, вызываемый к жизни нажатием кнопки…
Леннарт сам задает вопрос:
– Почему русские так любят Карлсона? Вы спросили о нем… И многие туристы из Москвы первым делом спрашивают, как найти крышу… Ту, где жил Карлсон. Чем он так нравится вам?
– В смысле, что он ленивый, толстый, безалаберный и банками лопает варенье? Вы читали наши сказки, Леннарт? Карлсон – вылитый герой русских сказок. Наш человек, понимаете?
Он косится на меня с сомнением:
– Вы не толстая и не ленивая. Я видел список книг, которые вы написали. Ленивый столько не напишет.
– Мне просто в кайф этим заниматься, понимаете? Если бы мне приходилось… Ну, не знаю! За прилавком стоять… В конторе сидеть… Или тем более учителем работать! Я тоже отлынивала бы от работы, как могла. А писать – это же такое наслаждение! Состояние влюбленности знаете? Ну, конечно, знаете… Вот то же самое я испытываю, когда пишу и получается. Хотя кому я рассказываю, – спохватываюсь я. – Вы же поэт, Леннарт! Сами все это знаете.
Но он не отзывается на мои слова согласием. Съежившись на деревянной скамеечке, Леннарт оцепенело смотрит в какую-то точку и молчит. Я начинаю подозревать, что ему сейчас вовсе не так уж хорошо пишется.
– Это пройдет, – я знаю, о чем говорю. – У всех случается период, когда не можешь родить ни строчки.
– Слишком долго, – уныло отзывается он, и даже его светлые волосы обвисают жалкими прядками.
Я спрашиваю его, как пациента:
– Сколько вы уже не пишете?
– Года два.
Это действительно много. За это время в душе могло и пересохнуть то скрытое от других русло, которым текут стихи, беря свое начало из ниоткуда. Но Леннарту я не должна этого говорить, укрепляя тем самым его страх. Мне нужно попытаться вселить в него надежду… Хотя с какой стати именно я должна заниматься этим? Наверное, это взгляд на воображаемую с детства картину «Очень одинокий петух» в комнате Карлсона, которую только что покинул наш поезд, отзывается такой жалостью в сердце, которая требует немедленно согреть чье-то одиночество. Леннарт ближе других. Сейчас во всех смыслах.
– Знаешь, Леннарт, – говорю я, не пытаясь заглянуть в его лицо, чтобы не смутить его, ведь мне нужно, чтобы он услышал, – я ведь тоже пережила время, точнее, безвременье, когда ничего не писала. Кажется, вообще не жила, И мне казалось, что это никогда не кончится. Что уже все, понимаешь? Такое холодное отчаяние, от которого не бесишься, не лезешь на стену, а тихо умираешь. И я ничего не имела против, мне даже хотелось умереть. Ведь все, что составляло мою жизнь, осталось в прошлом. Какой смысл просыпаться каждое утро, если тебя ничего не ждет, правда? Наверное, я не вскрыла себе вены только потому, что мне и об этом не хотелось думать. Вообще ни о чем. Так тянулось и тянулось… А потом было слово… Вначале всего одно. Но оно потянуло за собой другое, потом следующее. И они потихоньку расшевелили меня, хотя казались совсем слабенькими. И ко мне снова вернулась эта безумная радость, которую только вдохновение и дарит! Ну, еще любовь… Но о ней и речи нет.
– Почему? – наконец решился прервать Леннарт.
– Потому что его нет.
Я отвечаю намерено жестко, будто одной фразой хочу расставить все точки над «i», хотя Леннарт и не предпринимает попыток подобраться ко мне ближе положенного.
– Ты не видишь его или его действительно нет?
– Он умер.




























