Текст книги "Свободные от детей"
Автор книги: Юлия Лавряшина
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ее узкое плечо слегка приподнимается:
– Да нет как-то… Я же безумно любила своих детей! И люблю. Сейчас уже внуков пять штук. Такие бесенята – с ума сойти!
– И никогда…
– Был момент, когда они все трое перестали для меня существовать. Как, впрочем, и театр, – ее взгляд вскользь оценивает, можно ли быть со мной откровенной настолько. – Но об этом не так – не на ходу. Может, как-нибудь потом… Но я тебе одно скажу: никогда не жалела о том, что попыталась ухватить двух зайцев. Мои дети стоят «Оскара»… Никто не любил меня так… бескорыстно. Можно прожить и не познать такой любви. И потом знаешь… Женщине ведь полезно рожать. Не двадцать раз подряд, конечно! Но я так преображалась после каждых родов, так молодела, это даже мои завистницы признавали. Раз в пять лет, как по заказу. Никакая пластическая операция не сравнится. И кожа сияла, и глаза, и грудь появилась, а в юности тоже была воробушком, вроде тебя.
Она откровенно смотрит на то место, где у меня подразумевается грудь:
– Тебе роды тоже пошли бы на пользу…
На мое счастье песня заканчивается, и Зинаида Александровна устремляет полный любопытства взгляд на сцену. Я потихоньку отползаю на то кресло, рядом с которым призывно краснеет моя сумка. Купила себе в Италии самую яркую, чтобы резать на ходу осеннюю московскую серость.
Последние слова старой актрисы тянутся за мной: и кожа, и глаза, и грудь… От своей женской сущности никуда не деться, будь хоть трижды писателем, стареть не хочется, а нравиться как раз хочется. Хоть про таких, как я, и говорят в народе: «Маленькая собачка до старости – щенок», ан нет! Уже заметно, что не щенок. Татьяна Васильева после всех «пластик» сделала вывод, что глаза все равно выдают возраст, взгляд меняется… Действительно ли он начинает сиять от переизбытка гормонов во время беременности?
И начинает свербеть шальная мысль: «А что если попробовать?». И раньше что-то встречалось в Интернете про омолаживающие роды и, видимо, откладывалось, накапливалось почти прозрачными слоями, потому что сейчас вдруг так и заныло: «Да, да, это оно самое! Это мне и нужно!» Дело не в том, что Влас немного моложе, черт с ним с Власом, но мне самой так не хочется упускать в себе то, что еще можно удержать.
Это кипение крови, которое ощущаешь уже в шесть утра, – подбрасывает с постели, хотя никому ничего не должна, могу валяться в постели хоть до обеда. Но нет! Работать, работать! Слишком глубоко засел во мне Чехов… Только ради него в десятом классе встречалась с мальчиком, у которого было полное собрание сочинений, девственное, никем не читанное. И мать уговорила брата Антоном назвать, словно предугадывала, что сына не будет, это последний новорожденный мальчик в моей жизни. Теперь имя брата кажется оскорблением памяти Антона Павловича… Недостоин он его. Ничем не заслужил.
Однажды мне подарили обычный медицинский пинцет, которым вроде бы пользовался Чехов. Восприняла дар скептически, хотя и поблагодарила от души, но когда взяла в руку, такую вибрацию уловила, что едва не выронила. Он… Держал – чувствую. Хоть и не перо его мне преподнесли, всего лишь пинцет, но и то счастье, что мне достался. Будто наследнице, которой я иногда себя и в самом деле ощущаю.
Самонадеянно до жути, но я мечтаю считать себя ею всерьез. Выкладываться в работе готова до обморока, не жалеть себя, как и он не жалел. И полностью отречься от растрачивания своей энергии на потомство… Может, и пресловутая дисциплинированность во мне от Чехова, с его страниц собранная невидимой пыльцой. Потянула носом – и готово. Теперь как одержимая бросаюсь спозаранку к столу, включаю ноутбук, делаю кофе и проглатываю залпом, чтобы кипящая горечь, взбурлив и растворившись в крови, обернулась сладостью. И сердце уже колотится от предвкушения того немыслимого восторга, который есть вдохновение…
Удастся ли погрузиться в эту пучину, где дышится не воздухом даже, а какой-то особой смесью, если увижу в зеркале старуху? Отпряну в ужасе – и где окажусь? Мир мгновенно перестанет быть моим, в котором будущее – океаном, и надежды парят над ним белыми птицами. Обернется зеркальной реальностью, в которой я, переставшая быть молодой, а значит, достойной ее, только тень на поверхности. Не станет ли этот миг концом всего и, главное, творчества? Может, пора испугаться, предпринять что-то? Подтянуть, накачать, срезать…
Но любой операции боюсь панически: наша мама умерла под наркозом, когда удаляли банальный аппендикс. Отец ушел от нас задолго до этого, так бесследно исчез, что до сих пор никак не проявил себя в нашей жизни. Трагедией это почему-то не стало… Впрочем, как и смерть мамы. В тот день никакие предчувствия меня не мучили. Наоборот, все в душе так и пело от радости, потому что слух волнует первая настоящая капель, а сердце трепещет насквозь пронизанное весенним запахом, который лучше всего будоражит надежды. Из университета возвращалась, чуть ли не приплясывая, сумкой размахивала, как школьница из жизнерадостного фильма тридцатых годов. Хотя знала про операцию, но она казалась такой заурядной – в любой районной больничке справятся. А мама для меня была… Ну, в общем, уже почти никем. И давно.
Она не любила нас с сестрой и не скрывала этого. Душа ее целиком принадлежала Антону, за которым она следила взглядом, полным тоски прирученной собаки, которую хозяин то и дело бросает ради других. Когда у нас родился брат, я внезапно ощутила, как мать ненавидит нас с Лерой. Ее приводили в бешенство наши голоса, наши шаги, которые всегда звучали громче положенного, а малыш спал, и мы обязаны были заткнуться. Раз и навсегда.
До появления Антона мы с сестрой еще надеялись завоевать ее любовь, тянулись слабенькими душонками, которые каждая брезгливая гримаса больно ранила. Мы замечали их, но всякий раз надеялись, что сейчас мама позволит припасть к ее теплу, погладит по голове, потормошит ласково… Высвобождаясь с раздражением из наших объятий, которые всегда были только попыткой, настоящих не получалось, она говорила по телефону: «Не люблю девчонок». Это было не только о нас, о девочках вообще, но слышали только мы двое. Это не волновало ее, как вообще не волновало что-либо с нами связанное.
Однажды нас привели классом в Пушкинский музей – плановая экскурсия, которую мы все, малолетние кретины, восприняли без восторга. И я впервые увидела «Поцелуй матери» Эжена Каррьера. Других картин я в тот день не заметила, они все слились в одно – прекрасное, яркое, но не различимое. Куда позднее я влюбилась в пейзажи Коро, в которых смятенная душа проступала явственнее, чем во многих портретах, жанровых картинах. В его поразительное по контрасту непокоя природы и гармонии женской красоты «Купание Дианы», в его безумный «Порыв ветра»… И в руки Мадонны Энгра… И в глаза художницы, замеченной самим Гойей, руки которой как раз не представляли для него интереса, как олицетворение техники, в его оценке уступавшей по значимости мысли и духу работы. И в «Песчаный пляж» Поля Синьяка… И в чаек на Темзе Клода Моне… И в Пикассо целиком…
Даже Одилон Редон, «Обновление» которого похожее на пересвеченную фотографию, сразило меня позднее инверсией красок, в тот мой первый приход замечено не было, хотя находилось с Каррьером в одном зале. Но в тот раз я увидела только трех смутно проступающих из сумрачной дымки женщин, похожих на призраков. Одна из них, одетая в черное, отвернувшись, нехотя принимала поцелуй дочери, льнувшей к ней, все еще надеющейся на чудо. Но то, как подбоченилась мать, выдавало ее нетерпение, неприятие и полную безнадежность любви дочерей, которые тянулись к ней ростками. Вторая даже приблизиться не решалась…
Я смотрела на наши с Лерой души, которые этот невероятный француз рассмотрел сквозь время, и не могла даже сглотнуть – так перехватило горло. Передо мной была не картина в обычном понимании слова… Я видела запечатленный плач, который мы с сестрой скрывали даже друг от друга. И я поняла, что мы обречены на нелюбовь, этого не изменить… И перестала ждать. Я постаралась сосредоточиться на себе.
А после ее смерти вдруг поняла, что нет никакой гарантии, что я смогу полюбить своего ребенка. Что это не происходит само собой: во время родов организм женщины, вытолкнувшей плод, не заполняется взамен любовью. А если ее нет, давать ребенку жизнь не просто бессмысленно – преступно! Обрекать маленькое существо, которое ни в чем не виновато перед тобой, на те муки, что выпали нам с сестрой? На то постоянное ощущение собственной неполноценности, которое сопровождало нас все детские годы? За что? Просто мы были девочками, а матери хотелось сына. Как говорится, ничего личного…
* * *
Досмотреть спектакль до конца мне не удается. Согнувшись в три погибели, ко мне подкрадывается девочка из бухгалтерии, имени которой не помню, хотя мне называли его раз сто. Не то чтобы снобизм во мне заглушал здравый смысл, и всех, кто вне искусства, я считала бы обслугой, но мне интереснее те, кого хоть с натяжкой, но все же можно отнести к творцам. Иногда натяжка больше самих творцов, но какие уж есть…
– Вас Сергей Николаевич просил срочно зайти, – шепчет девушка мне на ухо.
И я только сейчас замечаю, что директора театра нет на прогоне. Гнев обжигает щеки, мне уже самой хочется ворваться к нему в кабинет и проорать что-нибудь негодующее, отхлестать словами. Меня просто выталкивает из кресла, и я торопливо иду вслед за посыльной, хотя и сама хорошо знаю, где кабинет директора. Но путь до второго этажа оказывается слишком длинным, я успеваю растерять свою ярость благородную и вспомнить, какого обаятельного мужика сейчас увижу.
А вся злость выплескивается на подвернувшегося по дороге мальчишку лет шестнадцати, чернявого и смазливого «мажора», посмевшего не уступить мне дорогу в дверях. Одет с дорогой небрежностью, на морде – врожденная печать хамства. Наверное, из старшеклассников той школы, которую привели на прогон. Наш спектакль ему надоел, решил пошляться по театру, себя показать… Попер на меня, снес, да еще рассмеялся вслед.
– Ублюдок! – произношу я достаточно отчетливо.
Он услышал, но только еще громче заржал:
– Уродина старая!
Я резко оборачиваюсь и делаю шаг к нему – так придурковатых малышей пугают. Но этот не отскакивает, смотрит с вызовом: «Что ты мне сделаешь?»
– Педик! – вырывается у меня.
Но это его не задевает. Он только ухмыляется:
– Да, ну и что?
Мне безумно хочется, чтобы сейчас в фойе выбежал Влас Малыгин и снес бы это чахлое создание одним ударом. Но я запрещаю себе даже думать о том, что иногда все же нуждаюсь в чьей-то помощи. Нельзя ни на кого надеяться, за это всегда приходится расплачиваться эмоциональным рабством. Мне бы самой садануть по этой отвратной роже, но я понимаю, что он из тех, у кого рука легко поднимется на женщину. Особенно если она кинется в бой первой.
– Ты очень хорошо воспитан, – говорю я, пытаясь изобразить нежную улыбку, хотя губы плохо слушаются. – Передай мое восхищение твоим родителям! Они потрудились на славу.
Что-то в его лице неуловимо меняется, но он не сдается:
– Да ты моим родителям в подметки не годишься!
– Уверена! Не дай бог быть подметкой на вонючих сапожищах.
Не дожидаясь, пока услышу что-нибудь подобное и в свой адрес, я быстро поднимаюсь по лестнице, по сути дела, сбегаю, ругая себя последними словами: сцепилась с мальчишкой, как идиотка! Когда уже научусь держать себя в руках? Эмоции захлестывают до того, что в глазах темнеет, соображать перестаю, когда меня оскорбляют. Готова шипеть и драться, как кошка, даже если напротив лев. Но этот скорее шакал, чем лев…
Перед кабинетом директора заставляю себя продышаться, чтобы в голове прояснилось. Этот человек обращается ко мне, слава богу, только по делу, так что нужно вернуть себе способность соображать, прежде чем войти к нему. Перед сном я еще вернусь к этому дикому эпизоду, переберу все шарики из мозаики, которые разроняла трясущимися руками… Сжимаю их в кулаки: еще не хватало, чтобы кто-нибудь заметил, в каком я состоянии. Утешать никто не будет, а похихикать за спиной – это всегда пожалуйста! Все, готова. В кабинет – как на сцену.
С директором Сергеем Николаевичем, не только именем, но и всем обликом похожим на брата Толстого, встречаться всегда одно удовольствие. Когда заглядываю к нему в кабинет, он сразу начинает улыбаться так многозначительно, что я чувствую себя Таней Берс, которую глубоко женатый и немолодой человек пытается втянуть в трагически-страстный роман. Но это я уже проходила…
– Зоя! – восклицает он, теша мое сердце тем, что никогда не употребляет уменьшительно-ласкательную форму моего имени, которую я сама терпеть не могу.
Сергей Николаевич уже идет мне навстречу, подтянутый и легкий, – бывший артист. Когда он прочитал первую из моих пьес, то сказал с такой печалью, что захотелось приласкать его:
– Мне впервые за долгие годы захотелось вернуться на сцену, чтобы самому сыграть главную роль…
Я сумела убедить его, что в своем театре он ведет главную роль постоянно. Славская говорит про него: «Наш директор красив так, что это даже неприлично!»
– Зоя! – он уверенно сжимает мои плечи, и я даже не пытаюсь дернуться, сбросить его руки. – Как я рад вас видеть! Ну, как там?
И тут же забивает все возможные с моей стороны упреки:
– А у нас гость, Зоя.
Сергей Николаевич произносит это так, словно я-то сама уже не гостья в их театре, допущена в ближний круг. И я против воли чувствую, что польщена.
Гостя я уже увидела: седые, серебристые волосы, смуглое лицо. «Товарищ с Востока? Ему пара нужна?» – сразу полезли в голову обрывки старой песни. Но это уж слишком дико, с этим Сергей Николаевич не мог ко мне обратиться. Проституток у него в театре пруд пруди – молоденьких и хорошеньких. Хотя, может, я и несправедлива к ним… Наверное, просто злюсь, пытаясь угадать, с которой из них Малыгин развлекается, пока я работаю как лошадь.
Сергей Николаевич называет на удивление русское имя:
– Валерий Александрович жаждал встречи с вами.
– Неужели? – я осторожно опускаюсь в кресло напротив, куда меня пихает директор.
– Валерий Александрович хочет просить вас, Зоя, написать книгу о его сыне…
Сердце сжимается в недобром предчувствии:
– А что такое с сыном?
– С сыном все прекрасно! Мальчик заканчивает Гнесинское училище по классу вокала, и уже есть люди, готовые сделать новый проект в шоу-бизнесе. Нужно написать книгу о пути этого мальчика, о его детстве, о том, как он делал в музыке первые шаги.
– Написать все как было? Или…
– Или, – кивает директор. – Ну, вы понимаете, Зоя! Фантазии вам не занимать, вы сумеете сочинить любую легенду. За соответствующий гонорар. Но это вы обсудите наедине, а я на минутку, с вашего разрешения…
И Сергей Николаевич быстро выходит из кабинета, оставляя меня наедине с заботливым папашей. Его темное, с клювом вместо носа лицо не выражает той радости от нашего знакомства, которая предполагается правилами хорошего тона. Я хотя бы улыбнулась ему…
– Итак?
Акцент у него все-таки есть, несмотря на русское имя. Я пытаюсь понять – какой? Армянский? Грузинский? Попробуй, различи на слух… Одет хорошо, явно не на рынке торгует. Он коротко называет сумму, которую готов заплатить за книгу. Услышанное откликается во мне радостью: я-то боялась, что мне какую-нибудь жалкую тысячу долларов предложат… Но сразу не соглашаюсь, это против правил.
– Смотря за сколько листов… Не обычных бумажных, я имею в виду, – я перебираю лежащую на столике бумагу для принтера.
Но заказчик оказался подготовлен к разговору:
– В издательстве мне сказали – восемь листов.
– А! Ну, восемь еще куда ни шло…
– Это мало? – наконец-то его непроницаемая физиономия отражает хоть что-то.
– Это в самый раз. Только я вот-вот уезжаю с театром в Швецию.
Валерий Александрович проявляет пугающую находчивость:
– Вот там и начинайте писать! Время не терпит.
– Мне бы сначала хоть увидеть вашего мальчика…
– А он здесь!
Только заговорив о сыне, он начинает улыбаться. «Свет очей моих, – насмешливо думаю я за него. – Плод чресел моих…» Зачать ребенка – самое элементарное деяние изо всех доступных человеку, но почему-то именно этим многие гордятся, как главным достижением. Благо Эйнштейна родили бы или Пушкина… Мне уже хочется взглянуть на этого мальчика, который, может, и впрямь поет, как соловей, черт его знает!
– Так позовите, – предлагаю я.
Вместо того чтобы подняться и пойти за своим сыном, мой заказчик достает телефон и звонит.
– Где ты? Зайди к директору. Я тебя с писательницей познакомлю.
Мне не очень нравится его тон, я не слышу должного уважения. Но уговариваю себя, что это акцент виноват, интонации другие, может, у него и в мыслях нет держать меня за обслугу.
Но когда открывается дверь кабинета, я цепенею. Конечно, это не школьник, сбежавший с прогона… Как я сразу не догадалась, что это раньше срока «зазвездившийся» сынок шляется по театру, милостиво дожидаясь, когда папа договорится за него, купит писателя, купит продюсера, купит место под солнцем?!
Меня тошнит от этих бездарных мальчиков и девочек, которые прокладывают себе дорогу деньгами, пустоту внутри ими же забивая! А зрители, читатели словно ничего не замечают, не понимают… И покупают книги, которые будто написаны Буратино с деревянненькой головой, и ходят на концерты, чтобы послушать фонограмму, и смотрят сериалы и фильмы, в которых никто не умеет играть и которые поставлены беспомощно… Что происходит? Массовое отупение? Вкус атрофировался напрочь? Отпал, как некогда хвостик?
Я встаю и делаю шаг навстречу будущей знаменитости:
– Без меня. Я не собираюсь пачкать руки дерьмом.
На этот раз он даже не толкает меня плечом, когда я прохожу мимо. Проношу себя, как флаг с баррикады – врагу в руки не дамся. Даром Красная Пресня неподалеку…
Директора в фойе нет, зато посланником Божьим появляется Влас в костюме разбойника, и я впервые бросаюсь к нему с такой радостью:
– Уведи меня отсюда!
Ни о чем не спрашивая, Малыгин стискивает мою руку и тащит в свою гримерку. Я бывала там не раз, но сейчас мне кажется здесь уютно как никогда. Влас делит гримерку с другими актерами столь же невысокого ранга, но сейчас она, к счастью, пуста. Усадив меня в крутящееся кресло перед большим зеркалом, которое давно пора протереть, он опускается передо мной на корточки.
– Что стряслось?
Тревога в глазах неподдельная. Я провожу рукой по его светлым волосам, по горячей щеке – он только что со сцены, взбудоражен.
– Ничего особенного… Ты видел меня в зале?
– Честно? Я вообще никого не вижу в зале, когда в образе. Хоть и не такой уж образ… Нет! – спохватывается Влас. – Я не имею в виду, что ты плохо написала. Пьеса классная! Но у меня-то роль – с гулькин нос!
– Написать тебе большую?
Спрашиваю это с усмешкой, чтобы он не воспринял предложение всерьез, но Влас отзывается без улыбки:
– Напиши.
И даже не предваряет это обязательным: «Да ладно!» Но я увиливаю от продолжения разговора:
– Там уже закончилось?
– Последняя сцена. Я уже не нужен, можем сбежать.
Только сейчас вспоминаю, что нас ждет Лера, но Влас не дает мне сразу вскочить. Напустив на себя заговорщицкий вид, он шепчет:
– Подожди, у меня для тебя кое-что есть…
– Что именно? – я с опаской осматриваюсь, от этого человека всего можно ожидать.
Он запускает руку в ящик, что за моей спиной, и вручает мне маленькую лошадку. У меня вырывается смешок:
– Что это значит? Хорошенькая… Это символ чего-то?
– Никаких символов, – отрицает Влас. – Все натуральное. Все по-настоящему.
Потянув за руку, Малыгин помогает мне встать и подводит к окну:
– Смотри!
Я не верю своим глазам. Во внутреннем дворе театра привязаны к фонарному столбу две лошади. Еще не просохший асфальт таинственно поблескивает у них под копытами. Лошади терпеливо переминаются, ожидая, когда им позволят двигаться, но я не вижу рядом с ними человека, который мог бы их отвязать.
– Они ждут нас, – шепчет Влас. – Пойдем.
– Ты серьезно?! Это ты их пригнал?
– Ну, не то чтобы я… Но не без моего участия, – признается он скромно.
– Ты…
На большее меня не хватает, хотя одно «ты» самой кажется слишком значительным. Влас улыбается и трется щекой о мои волосы, сооружая на голове сеновал.
– Пойдем к ним, – снова зовет он. – Промчимся по вечерней Москве. Не все на BMW раскатывать!
Сердце у меня начинает колотиться уже на лестнице. Лошадей я до сих пор видела только на ипподроме на Беговой, куда меня периодически загоняет моя азартная натура. Да еще, может, во время городских праздников, когда под уздцы проводят унылых кобылок с гордо восседающими на них карапузами. От девчонок, что ведут лошадей, попахивает навозом, а, может, этот запах только мерещится, но даже если он действительно есть, не это всегда мешало мне подойти к ним поближе. Мне просто было неловко среди бела дня вскарабкаться на лошадь наравне с малышами и на глазах у десятков зевак медленно проплыть по парку… Еще то было бы зрелище!
Другое дело вытворить все то же самое, но когда тебя никто не видит. Темнота заставляет сердце волноваться, будто я иду на преступление. Но рука у Власа надежная, он держит крепко, и уже верится в то, что, если в седло меня подсадит он, я ни за что не рухну вниз.
Мы выбегаем во внутренний двор, и лошади, серая в яблоках и гнедая, вскидывают головы, взволнованно фыркают. Вечер хоть и сырой, но теплый, однако мне все равно чудится, что из их раздувающихся ноздрей вырывается пар. Это какая-то фантасмагория: огромные живые существа, уместные в пушкинском прошлом, – в дне сегодняшнем, в самом центре Москвы. В этих старых переулках не назойливо-неоновых, западных, как центральные улицы, а темных, мистических, восточных… Наш город сплюснут с двух сторон Западом и Востоком, зажат между ними. Кто победит? Здесь пока сохраняется Москва позапрошлого века – домов выше двухэтажных не найдешь, и каждый из них такой обшарпанный и милый, что так хочется огладить стены…
Но вместо этого неуверенно протягиваю руку и прижимаю ладонь к теплой, дышащей конской щеке. Гнедая настороженно косит глазом, и я думаю, что у лошадей они всегда немного диковатые. Но это не пугает. Какая-то генетическая приязнь к этим созданиям живет в каждом из нас, и жажда бешеной скачки по бескрайнему полю, хоть однажды в жизни, но дает себя знать. И тогда не находишь себе места в своей ухоженной квартире, располагающей к неге и лени. А сердце колотится и просит свободы…
– Не бойся, – говорит Влас и берет облюбованную мной гнедую под уздцы. – Ставь ногу в стремя.
То, что он позволяет себе командовать, отчего-то даже приятно. Дикая лошадь, предчувствие скачки и сильный мужчина рядом… Кажется, сердце уже заполнило всю меня – так оно колотится в каждом уголке тела, пульсирует в голове, шумит в ушах. Я ставлю ногу в стремя и перекидываю другую, на секунду позволив себе порадоваться тому, что надела джинсы, хотя подумывала нарядиться ради прогона спектакля. Но решила приберечь триумф для премьеры. Хороша была бы я сейчас в костюме от Версаче…
Влас так ловко впрыгивает в седло, будто провел на лошадях полжизни. И улыбается, как Делон в роли Зорро, только лицо его не скрыто маской. Это, конечно, не так таинственно, зато смотреть приятней. Но я не могу любоваться им долго, мне нужно во что бы то ни стало удержаться на этой высоте, которая не очень-то меня и пугает: в прошлый понедельник (выходной у артистов) мы прыгнули с Малыгиным с вертолета. Конечно, с парашютами, до полного безумия мы еще не дошли. Восторг был беспредельным, как небо вокруг, хотя, когда делала шаг в бездну, мне казалось, что сердце просто лопнет, переполнившись страхом. Но я выжила и даже неплохо приземлилась, по крайней мере не упала. А Влас визжал в воздухе от восторга, как ребенок… И этот ребенок меня не раздражал. Хотя я и ему не хотела бы посвятить всю свою жизнь…
Чуть сжав ногами округлые бока лошади, заставляю ее сдвинуться с места. Она слегка вздрагивает подо мной и плетется сперва неохотно, потом все ускоряет шаг и постепенно переходит на легкую рысь. Как держаться в седле, меня учила мировая литература, и сейчас я лихорадочно вытягиваю из памяти обрывки фраз, в которых прозвучало, как попасть в ритм движения, чтобы не слезть с лошади инвалидом.
– Ты родилась на коне, что ли?! – восторженно вопит Влас у меня за спиной. – Классно держишься!
– Читайте классику, сударь! – отзываюсь я. – Она научит вас всему.
Малыгина нельзя упрекнуть в том, что он ничего не читает. Но, как все люди театра, он предпочитает пьесы, чтобы совместить полезное с приятным: а вдруг заодно обнаружится такой материал, который хоть в антрепризу пустить можно? Правда, мои романы Влас прочитывает, когда выходят, в этом его не упрекнешь… Да если подумать хорошенько, упрекнуть Малыгина вообще не в чем: обаятелен, ненавязчив, весел. В приключениях себе не отказывает, в том числе и любовных, так ведь я и не требую от него верности. И сама не обещаю. Потому что была верна только одному человеку… И, по сути, остаюсь ему верна, каким бы абсурдным ни показалось это утверждение.
Темные переулки заполняются цокотом копыт, мне кажется, что мы прорвались через века, и сейчас впереди мелькнет длинный плащ и кончик шпаги. Неужели мы в третьем тысячелетии? И неподалеку, в Королеве, Центр управления полетами космических кораблей? Это все как-то не вяжется в нечто цельное, распадается обрывками веера, который создает ветерок, заставляющий волноваться реку времени. И она то замедляет ход, то пускает рябь против течения…
Но философствовать все сложнее, потому что копчик все же начинает побаливать с непривычки. И хотя от восторга захватывает дух, я понимаю, что для первого раза хватит, иначе я доберусь до сестры только ползком.
– Лерка ждет! – кричу я Власу. – Давай поворачивать.
Он охотно кивает, наверное, у него тоже что-то уже отказывает в организме. Выскочившая из подворотни девушка испуганно пятится, завидев нас, и Влас хохочет:
– Не бойтесь, мадемуазель! Мы не похитим вас, хотя перед вами разбойник из банды Маттиса и прародительница всех атаманш.
– Так ты напугаешь ее еще больше, – предупреждаю я.
Но девушка уже растворилась в темноте, и отыскать ее невозможно. Да и зачем? Чтобы рассеять ее иллюзию о том, как она проскочила сквозь временную дыру и попала на средневековую улицу, где на нее тотчас напали злодеи и пытались изнасиловать? Пусть хотя бы помечтает о том, что кто-то возжелал ее настолько, что готов был упустить своего коня…
– Спасибо, – произношу я так ласково, как только могу, когда Влас принимает меня с лошади.
– Тебе хоть понравилось? – спрашивает он с надеждой.
– А то! Будет что рассказать…
Я вовремя прикусываю язык, ведь обычно добавляют «внукам». Но у меня не будет внуков, это я знаю наверняка. Потому что прежде них все-таки должны появиться дети… А я не люблю детей.
* * *
У моей сестры лицо сказочной феи: ни одной острой черты, все мягкое и округлое, текучее. По отдельности не замечается, какой у нее нос, подбородок, брови. Они плавно сливаются в одно светлое и улыбчивое, будто лишенное тени, что Лера охотно дарит каждому из нас – поворачивается за столом то к одному, то к другому. В янтарном взгляде – заинтересованность, и я знаю, что это непритворно. Она увлечена жизнью не меньше моего, только я-то скорее наблюдатель и потому сохраняю некоторую отстраненность, которая, как мне кажется, способствует непредвзятости. Я не выказываю симпатии никому, Лера – всем.
«Ей бы психотерапевтом стать, – думаю с запозданием лет в пятнадцать. – Она из тех, кому хочется исповедаться».
Влас тоже спросил, впервые увидев мою сестру:
– Она не врачом работает?
– Урологом, – поддела я. – Хочешь записаться к ней на прием? Я устрою без очереди.
– Вот этим ты меня и держишь, стервочка, – удрученно заметил он. – Тебе абсолютно наплевать на то, когда и как я исчезну из твоей жизни. И исчезну ли вообще.
– Не разыгрывайте сцену, сударь. Вы и сами готовы улизнуть в любой момент… Колхоз – дело добровольное.
…Сейчас он в лицах расписывает, как прошел сегодняшний прогон и попутно достоинства моей инсценировки этой сказки, чтобы я размякла и увезла его сегодня к себе. Немногочисленные гости, которые кроме нас представлены моим братом с женой и тремя дочерьми, и мысли не допускают, что может сложиться иначе. Но сам-то Влас знает, что я вполне могу подвезти его и высадить. Искать же другую, звонить кому-то будет поздновато, когда мы вернемся в Москву из Лериного стародачного места.
А в его теле сейчас (как после любого удачного выступления) бурлит энергия, требующая выхода. Он даже за столом не может просто есть, как остальные, забывает об этом, потому что для него и один человек – уже публика. И актерство в нем так и прет наружу, лезет изо всех щелей, как подоспевшее тесто, заставляет его говорить без умолку, размахивать руками, забрасывать всех улыбками. У него потрясающая улыбка… И любоваться им – одно удовольствие. Но лучше делать это со стороны, не подпуская близко.
Между нами и артистами должно сохраняться расстояние, потому что обычный человек пропадет, шагнув в их реальность. Это мир страстей на один вечер, пока не дали занавес… И страсти эти ядовиты для тех, кто не приучен вводить их в организм малыми дозами. Вы погибнете, только пригубив любви актера, а он начнет готовиться к следующему спектаклю.
Жена моего брата Лиза слушает Власа, раскрыв рот. Она из тех, о ком так и хочется сказать «простенькая». Носит девичьи ситцевые сарафанчики, хотя после трех родов уже на колоду похожа, до сих пор коску заплетает… И глазки такие ясные, пустые, как мыльные пузырики голубоватого оттенка. Лиза так и видится мне за самоваром, увешанным баранками. Выпятив губки и отставив коротенький мизинчик, дует на чай, перелитый в блюдце, и звучно отхлебывает…
От того, как Антон смотрит на свою жену и то и дело касается ее без всякого повода – то пухлого плеча, то локтя в ямочках, – меня уже начинает подташнивать. Все так приторно в их отношениях, все так картинно, лубок да и только: румяные, ублаженные друг другом родители, только выбравшиеся из койки, купчишки этакие, и, как горошины из стручка, похожие на отца дочки – ни малейших подозрений.
Но было бы полбеды, если б они еще сидели по лавочкам, как в древней колыбельной, которую певала Антону наша матушка, с пеленок программируя дурачка на многодетную семью… Так нет, эти толстые девки носятся, как оголтелые по ухоженному Леркиному дому, так и норовя разнести его до основания. Интересно, в договоре на страхование недвижимости есть такой пункт: «Уничтожен необузданной детской энергией»?
Разыгравшись в «догоняшки», они сносят стильный светильник, который стоит дороже, чем они все вместе взятые, и я уже зажмуриваюсь, ожидая звона, но Егору чудом удается поймать металлическую стойку в двадцати сантиметрах от пола. Я уже предвкушаю, что Лерин муж сейчас хотя бы за ухо дернет это исчадие ада, и просчитываюсь: Егор только водворяет светильник на место и снисходительно усмехается. Он так молчалив, что порой мне кажется, что когда они остаются с Лерой одни, то начинают забывать голоса друг друга. Но сестра ни разу не пожаловалась мне, что ей скучно с мужем… Может, это он при мне умолкает?