355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Лавряшина » Свободные от детей » Текст книги (страница 5)
Свободные от детей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:50

Текст книги "Свободные от детей"


Автор книги: Юлия Лавряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Почему я не объяснила ему тогда, что первая любовь не стоит всей жизни, которую мой брат, как обычно, застенчиво моргая, скомкал и вручил этой пчеломатке, не способной ни на что большее, как только рожать и рожать? Что это юношеское помешательство тем и хорошо, что проходит, тонкой пленкой оседая в памяти… У каждого из нас был мальчик или девочка, оставшийся только улыбкой в весеннем небе, особой песней, звучавшей в тот момент, когда прозвучали неловкие признания, или тишиной, до сих пор балующей слух…

Но всего этого Антон не услышал от меня, потому что к тому времени я уже сбежала из дома и знать ничего не хотела о том, что там происходит. Наслаждалась своим одиночеством в Балашихе, где в первое время снимала квартиру, открывшим мне, что на рассвете можно слушать соловья, а не вопли младших сестры и брата. И тем, что никто не проворчит над ухом: «Хватит своей писаниной заниматься, лучше бы полы помыла»…

Самое удивительное, что я до сих пор каждый день с ведром и тряпкой привожу в порядок свою планету. И вовсе не потому, что так завещал Маленький Принц… Просто это уже въелось мне в подкорку. Наше детство никуда не уходит от нас, вопреки знаменитой песенке. Оно всасывается в кровь и незаметно проникает в мысли, окутывает сердце. И за ним нужен глаз да глаз, чтобы наше неразумное, простодушное детство не заставило нас впасть в полный маразм и творить глупости со своей жизнью. Как поступил мой брат, по-рыцарски женившись на первой же забеременевшей от него девочке…

– Ты меня не слушаешь? – останавливается Влас.

– Я слушаю. Но ты пока не произнес ничего, что могло бы меня переубедить.

Он смотрит на меня с тоской:

– Зачем тебе этот геморрой?

– Твоим языком ответить? Это прикольно.

– Очень! Что прикольного девять месяцев переваливаться с боку на бок жирной гусыней?

По безнадежности тона угадывается, что Влас уже сдался.

– Я должна это попробовать. Узнать ощущения. Говорят, что как Толстой описал роды Карениной – смех один для тех, кто рожал. Если уж ему не удалось вообразить…

– Опять твои профессиональные заморочки? Ладно. Пробуй, – он поднимается, издав суставами легкий хруст, напоминающий, что и его молодость не вечна. – Только без меня.

– В том смысле, что ты не осчастливишь меня своей драгоценной спермой?

– Не осчастливлю! – огрызается он.

Почему-то мне становится еще уютней в моем кресле. Я слегка ерзаю, приглядываясь, как пробивается рассвет будущих приключений.

– Хозяин – барин. На мое счастье ты не единственный обладатель этого жиденького сокровища.

У него злобно подергивается лицо, а это ему не идет. Амплуа Малыгина – добродушные и пройдошливые Иванушки-дурачки, в лучшем случае разудалые разбойники, но никак не Кощеи. Внезапно ощущаю, как же мне не терпится, чтобы Влас поскорее ушел, оставив меня наедине с новым замыслом. Не то чтобы мне так хотелось осчастливить Леру, но не случайно же чувство вины перед братом то и дело начинает свербеть где-то внутри… Откупиться я собираюсь от этой своей виноватости? Помочь сестре, раз не смогла спасти брата… Я – старшая. Они ждут этого от меня. Или мне только кажется, что ждут?

– Ну, мучайся на здоровье! – у него глаза разозлившейся кошки. – Только помощи не проси, если тошно станет, поняла?

Мне становится так смешно, что его просто выносит из моего дома. Провожать? Всплакнуть у порога? Это еще смешнее. Я слышу, как Влас хлопает дверью. Положено содрогнуться от звука еще одной закрывшейся страницы моей жизни, но не так уж она была хороша, чтобы жалеть. Отдельные строчки стоили того, чтобы прожить их, но у меня еще будет время припомнить их и посмаковать удачные сочетания слов…

* * *

Однако времени Малыгин мне отвел даже меньше, чем я ожидала. Дверной звонок встрепенулся, разбуженный его пальцем, когда еще и пяти минут не прошло. Осмотр комнаты одним взглядом: Влас ничего не оставил у меня, значит, нашел в себе силы вернуться без повода.

Когда сюда приходил ты, повод вообще не был нужен… Ни разу не потребовался. Объяснять, что тебя привело? Слова сразу становятся беспомощны, если я хочу сказать о тебе. Разве я смогу объяснить, чем были те наши встречи? Только не банальными свиданиями. Ты проникал в мое заурядное существование не потому, что хотел скрасить его или добавить перчинки в свое собственное. Нет, когда ты появлялся здесь, я понимала, что ты выбился из сил. И приникал ко мне, показывая всем своим существом – горькой складкой между бровями, напряженностью губ, побледневших от гнева на себя, нетерпеливостью ледяных рук, – что больше не в состоянии бороться с собой, презирающим грех прелюбодеяния, равно как и все другие грехи. Ты пытался жить по тем нравственным законам, которые считал единственно правильными, а я мешала тебе…

Не тем, что звонила некстати или добивалась встреч – никогда этого не было. Ведь я понимала, как изнурительна эта борьба со мной, живущей внутри тебя. Но я не давала тебе забыть о себе воздухом московских улиц, которым мы оба дышали, передавая друг другу вдох-выдох через целые кварталы – с твоей Ордынки на мой проспект Мира. Общие облака над головами тянулись от тебя ко мне… Косой, слепой дождь, весь пронизанный солнцем, радостный, летел от меня к тебе… Я знаю, как невозможно тебе было хоть на минуту отвлечься от мысли обо мне, потому что со мной было то же самое.

Всегда забываю взглянуть в дверной глазок. И получаю сюрпризы вроде этого: на пороге возникает не явившийся с повинной Влас, а соседская девочка, имени которой не знаю. Зареванная и перепуганная до смерти, даже светлые волосики топорщатся от страха. Глаза утонули в расплавленном ужасе, который, похоже, спалил ей все нутро, от того она так жадно хватает воздух пересохшими губками, нижняя из которых трогательно выступает больше положенного, кривится отличительным знаком обиды.

Я затаскиваю ее в квартиру, ни о чем не спросив и не успев напомнить себе, что дети вызывают у меня не сострадание, а раздражение. То, о чем однажды обмолвилась Зинаида Александровна, что детей жалко, так жалко! – это не по мне. Безотносительной жалости не понимаю. Но вот эту соседскую девочку с ее детским горем уже прячу за своей дверью.

И, схватив за руку, протаскиваю в комнату, усаживаю на гостевой диван, которому в одиночестве всегда предпочитаю свое кресло. Ее ножки не достают до пола, беспомощно болтаются, топорщатся коленками, на которых, как и положено в ее возрасте – йодом замазанные ссадины. Девочка судорожно вздыхает и вопросительно смотрит на меня: можно довериться? Но меня интересует только одно:

– Почему ты ко мне прибежала? Между нашими квартирами – два этажа. Неужели никто не открыл?

Она обеими руками приглаживает встопорщившиеся волосенки и боязливо улыбается:

– Вы такая красивая… Я подумала, что вы добрая.

«Ты ошиблась», – едва не вырвалось у меня. Но я ничего не успела сказать, потому что в дверь опять позвонили.

Подскочив, девочка едва не тычется в меня мокрой мордочкой, мгновенно исказившейся ужасом:

– Не открывайте! Она опять меня побьет!

– Это твоя мама?

Особенно удивляться нечему и возмущаться тоже… Родители бьют своих детей. За то, что они хоть похожие, но другие, и осмеливаются иметь свое «я». За то, что их надо кормить, а для этого нужно зарабатывать, предавая талант, напрягаясь больше любых мыслимых возможностей и занимаясь делом, которое вызывает отвращение. Любимое дело и любимая семья – две вещи несовместные. Что-то одно обязательно начинаешь ненавидеть, потому что другим приходится поступаться, отказываясь тем самым от своей цельности. От души своей. От той себя, какой тебя задумал Бог. В народе говорят проще: за двумя зайцами погонишься…

Девочка кивает:

– Папа сегодня сказал, что маме придется со мной дома сидеть, пока я начальную школу не окончу. Ну, вы знаете…

– А в каком ты сейчас?

Звонок повторяется, прошивает пронзительным звуком, и маленькое тельце болезненно передергивается. Но она все же находит в себе силы ответить:

– Ни в каком. Я в сентябре только в первый класс пойду.

«Еще три-четыре года», – мысленно подсчитываю я, поймав себя на том, что не знаю точно, сколько теперь учатся в «началке».

– А кем была твоя мама до того, как ты родилась?

В этом вопросе даже мне самой слышится упрек. И девочка мгновенно ловит его и прячет глаза – мне чудится, что ради того, чтобы в ответ не упрекнуть меня в черствости. Отвечает еле слышно:

– Она работала на телевидении. Журналисткой.

Десять лет вне профессии. Без камер и новостей. С кастрюлями и памперсами. Банальный вопрос: стоило ли пять лет учиться, чтобы потом в два раза дольше подтирать сопли своему чаду? Зачем тогда и школа тоже с ее тригонометрическими функциями и физическими законами? В каменном веке рожали, не зная этих законов, и все получалось. Вот книг не писали, в космос не летали… Может, и не стоило начинать? Тупо рожали бы и рожали, в геометрической прогрессии умножая род человеческий, и бродили бы по земле, босые, в шкурах, окруженные десятками вшивых, грязных детишек, – счастливые! Гигантские кролики, овладевшие только одним искусством, одной наукой, одним ремеслом…

В стуке, которым эта женщина уже в нетерпении осыпает мою дверь, слышится дробь, которой она готова расстрелять целый мир, лишь бы отбить себя саму у этого злобного сообщества, пытающегося вогнать ее (каждую из нас!) в потасканную шкурку крольчихи. Скоро транспаранты повесят по Садовому кольцу: «Рожай! Рожай! Государству нужны новые солдаты!» Глуши в себе ужас, в котором одновременно и ты со своей потраченной на ерунду жизнью, и твой еще не рожденный сын, которому уже шьют военную форму, готовят автомат. Тебе – черный платок в сорок лет и до смерти. Потом разве снимешь траур? Даже если попытаешься надеть шляпку, черная кайма так и останется вокруг лица, и ты будешь видеть ее, чувствовать кожей. Всегда.

Родить – похоронить. Еще раз, и еще, снова и снова. Именно так и жили в веках предыдущих, в тех же пеленочках, что в колыбель, укладывали в гробик, и снова отправлялись рожать, уже не соображая, что происходит, – природа-мать велела!

Эта женщина, которой я уже открываю дверь, смеет спорить с природой. Пусть подло, на ребенке отыгрываясь, но сопротивляется, борется, кулаками отстаивая свое нежелание сживаться с кроличьими ушами. Я тоже не хочу этого, и потому смотрю на нее как на сестру. Не по несчастью – по разуму. И она мгновенно понимает, что в моем взгляде, и губы робко улыбаются: неужели нашла?

– Даша у вас? – спрашивает после обычного приветствия.

Я киваю, пропускаю ее. Красивая, стройная женщина, еще держится, сохраняет форму, надеясь, что это когда-нибудь пригодится. Судя по цвету волос ее дочери, блондинка она вполне натуральная. Взглядом оцениваю волнующую мягкость в меру большой груди – после родов она обрела этот признак женственности или обладала им раньше? Впервые приходит в голову, что для человечества, уже перенаселившего планету сверх всякой меры, может стать спасением гомосексуальность. Женщина никогда не родит от женщины, но радости может получить не меньше, чем от мужчины. И никаких опасений, и этих безумных подсчетов сроков, никаких абортов, оставляющих ощущение младенческой крови на руках, никаких десятилетних перерывов в карьере…

Малыгин в чем-то прав: должна быть низшая каста рожающих, всегда ведь найдутся лишенные интеллекта, но обладающие отменным здоровьем вроде Лизы. Пусть производят солдат, чернорабочих, кого угодно, лишь бы не мешали нам жить.

– Она очень напугана, – говорю я, не обнаружив Даши в комнате, где оставила ее. – Наверное, спряталась где-то. Присаживайтесь.

Она опускается на то место, где только что сидела ее дочь, криво усмехается:

– Не воспринимайте всерьез все, что она говорит. У нее бывают истерические реакции.

К счастью, она говорит о своей дочери в третьем лице, как и должно быть. Назойливое и слащавое материнское «мы», которое слышишь повсюду, вызывает у меня приступы тошноты. Человек добровольно отказывается от своей личности, срастаясь с другим существом, и даже не понимает трагедии происходящего. Индивидуальность нивелируется.

– Даша наблюдается у невропатолога, – поясняет она тихо. – В ее воображении все происходящее принимает уродливые, гипертрофированные формы. Стоит заговорить с ней чуть строже обычного, она уже начинает рыдать и прятаться. Но если идти у детей на поводу, из них вырастают те монстры, которые катаются по полу в магазинах, требуя игрушку. Ведь правда?

– Абсолютная, – подтверждаю я. – Сейчас я приведу ее.

– Спасибо, – она устало улыбается. – Кстати, меня зовут Агатой. А ваше имя я знаю.

Заметно, что Агате осточертело все, что наполняет ее жизнь, но она держится стойко, как оловянный солдатик. И это вызывает уважение. Я оставляю ее и отправляюсь на поиски Даши, которая находится не сразу, уже заставив меня беспокоиться. Девочка прячется за моим любимым креслом, и это на миг вызывает во мне досаду, будто священное место осквернено.

– Выходи. За тобой мама пришла.

Но она только мотает головой, пытаясь разжалобить меня видом своего кривящегося ротика. Я вытаскиваю ее за руку. Упираясь, Даша цепляется за синие подлокотники и чуть сдвигает кресло.

– Сколько в тебе силы, однако!

Внезапно девочка обхватывает меня за пояс и бормочет сквозь слезы:

– Не отдавайте меня! Не отдавайте. Она же убьет меня сегодня!

– Глупости, – я разнимаю ее руки. – Никто тебя не убьет. Ты все придумываешь, признай это. Фантазия – это, кстати, совсем не плохо, может, ты даже станешь писателем, как я…

Ее руки беспомощно свешиваются:

– Не стану. Она убьет меня.

– Опять ты…

– Женщины часто убивают детей, вы разве не знали? Вы же тоже убили двоих!

Она будто плеснула в меня кипятком. Отшатываюсь, ошпаренная, и на миг теряю над собой контроль:

– Откуда ты знаешь?!

Только Лере было известно о тех двух абортах, не могла же она…

– Я вижу, – шепчет Даша. – У вас так не бывает? Я думала, писатели тоже так видят.

– Что значит – видишь? Ты насмотрелась фильмов про экстрасенсов?

– Я сама по себе вижу, – она оглядывается на открытый проем двери, в котором в любую секунду может возникнуть ее мать.

И во мне вдруг начинает незнакомо вошкаться та самая жалость к маленькому существу, о которой до сих пор я только слышала. Жалко – просто потому, что девочка такая слабенькая, жалкая, беспомощная, еще не подозревающая, что можно пережить любое горе, даже нелюбовь матери… Я пережила и убаюкала это в себе, ведь на самом деле ни убить, ни изгнать эту беду не удается. Но можно научиться с ней жить…

Прижимаю ее голову только на мгновенье, но Даше этого достаточно, чтобы вцепиться в меня обеими руками. И опять этот горячечный шепот:

– Не отдавайте меня! Не отдавайте!

– Она не убьет тебя. Она тебя любит.

Я стараюсь говорить тихо, но внушительно, чтобы слова пробились к ней, совсем очумевшей от страха. Проводя рукой по волосам, пытаюсь снять ее дрожь, но Даша задирает голову:

– Вы сами знаете, что это неправда.

– Если мама иногда сердится на тебя, это еще не значит, что она тебя не любит.

Почему детям принято лгать? Внушать им понятие о несуществующей любви… Разве не честнее было бы признать, что ты не любишь своего ребенка? Ну, не любишь! Потому что разум у тебя не помутился после родов, и ты ясно видишь, какой это несимпатичный, вредный, крикливый, противный человечек, любить которого ничуть не естественней, чем любить сестру или брата, тоже – кровное родство, однако это встречается еще реже.

К этой девочке, которую я продолжаю обнимать, привязаться было бы легче: она хорошенькая и трогательная, и неглупая. Но это на первый взгляд… Матери лучше знать все скрытые пороки своего ребенка, уже научившегося по-взрослому играть на публику. И если Агата говорит, что ее дочь – психопатка и лгунья, значит, так оно и есть. Не воспринимать же всерьез ее потуги на ясновидение! Хотя… Откуда ей известно о моих абортах?! Что-то слышала? Где? Кто мог говорить об этом? Или просто придумала на ходу, чтобы огорошить меня, сбить с толку?

Расцепив руки, Даша горестно повторяет:

– Она не любит меня. Не любит. Вот Катина мама ее «заинькой» зовет и «солнышком». И они всегда смеются, когда гуляют вместе.

– Первобытные люди тоже умели смеяться. Ты ведь не хочешь стать первобытным человеком?

Глупый довод, ничтожный… Ты тоже любил посмеяться, хотя посторонним казался человеком сумрачным. Солнце в тебе всходило для своих. Для любимых. Для меня. И тогда всплывали старые байки, свежие анекдоты, истории юности, забавные эпизоды последних дней, остроумно облеченные тобой в слова. Нам было весело с тобой, хотя теперь все, даже наш смех, кажется мучительным. Потому что вспоминать о счастье – всегда мучительно…

Даша не отвечает на мою откровенную глупость. И становится по-чеховски стыдно – не перед собакой, так перед ребенком. И губы кривятся виновато, и щекам жарко.

И чтобы избавиться от неприятного, нежеланного, что заставляет меня испытывать эта девочка, я беру ее за руку и вывожу к матери. Даша больше не упирается, но я чувствую, как она дрожит. Выдуманные химеры бывают страшнее настоящих.

– Вот ваша беглянка!

Меня саму начинает мутить от деланной жизнерадостности тона, но ни одна из них не замечает этого. Они смотрят друг на друга, и я вижу, что в глазах Агаты действительно нет любви, одна только лютая злоба. Но как еще можно смотреть на человека, который лишает тебя жизни?

Она встает:

– Пойдем.

Но руки дочери не протягивает. От Даши не получаю ни прощального взгляда, ни укоризненных слов. Опустив голову, она покорно уходит вслед за матерью и ни разу не оглядывается.

– Спасибо, – сухо говорит Агата на пороге, ей явно неловко.

Закрыв за ними дверь, я пытаюсь распознать в душе облегчение, но не нахожу ничего. Даже обычного желания сесть за работу. Слишком много постороннего и ненужного сегодня вошло в мою жизнь: семейные посиделки, нытье Власа, детские страхи.

Я смотрю из окна на притихший ночной двор, в котором не раз видела Дашу с Агатой, всегда таких нарядных и благополучных с виду. Меня не раздражают дети, играющие под окном, пока они не начинают вопить во все горло, ссорясь или чего-то требуя. А иногда просто игры такие… Дети вообще не умеют разговаривать тихо, они орут, как итальянцы в их карикатурном изображении.

Тогда я начинаю ненавидеть этих детей, от них не спасают никакие стеклопакеты, и отвлекающие от работы звуки проникают в комнату. Мне просто хочется тишины. Чтобы сосредоточиться и напитать своей энергией мне одной доступную реальность, которую хочется показать всему миру. Надеюсь, мои книги однажды прочтет весь этот мир, бестолковый и занятой, не способный творить тишину, все и самого себя разрушающий. Только я, наверное, к тому времени переселюсь в вечное царство безмолвия, где мне будет так хорошо, как нигде и никогда на земле.

* * *

На экране ноутбука реплики тех, кто называет себя childfree, русская аббревиатура ЧФ: «Я люблю себя, я самодостаточна. Я люблю свое тело. Как я могу истязать его проталкиванием грейпфрута через задний проход?!»

«В «Ашане» сделали целый блок касс для беременных женщин и инвалидов. То есть беременная приравнивается к человеку без ноги – чем не повод стать ЧФ?»

«Те, кто заводит детей – эгоисты! Они думают лишь о том, чтобы нашлось кому заботиться о них в старости».

«Я люблю своего мужа. Очень. Зачем нам с ним третий, даже если он станет его продолжением? У меня есть он сам, к чему продолжение? И я не хочу обрекать человека, которого люблю, на бессонные ночи и поиски второй работы».

«Чем меня так уж осчастливило общество, что я обязана родить для него очередного члена?»

«Я просто не хочу детей».

«Нужно заботиться о тех детях, что уже есть, а не плодить новых».

«Дети – это колоссальное количество не компенсируемых ничем проблем».

«Сотни поколений трудились из принципа – мы делаем это ради счастливого будущего наших детей. Мы – другие. Мы хотим быть счастливыми не в будущем, а сейчас. Жить и радоваться жизни. Время от времени менять работу, чтобы не наскучила. Использовать всю индустрию развлечений. Получить дополнительное образование. Как в эту схему может вписаться ребенок?!»

Доводы тех, кто не приемлет образа жизни «чайлдфри», читать не хочу. Их такое глобальное большинство, спорить с ними все равно, что лаять на слона. Да и не нужно, ведь лозунг ЧФ – «Живи сам, и не мешай жить другим». Этого я и хочу: чтобы мне не мешали. Ни Влас со своими инстинктами (сама позову, когда приспичит!), ни дети за окном, ни соседки, обсуждающие на лестничной площадке какую-то чушь – это утверждаю, даже не прислушиваясь. Стальную дверь себе поставила, но их визгливые голоса все равно просачиваются. Приходится закрывать еще и дверь в комнату, вентилятор включать, чтобы не озвереть от духоты в своей берлоге.

Все чаще прихожу к мысли, что мне нужен загородный дом, где никто не помешает, не отвлечет в самый неподходящий момент. И подальше от Леры, чтобы в гости не бегала, не отвлекала своей солнечностью, легкостью… А мне, чтобы работа шла, необходимо отяжелеть в своем кресле, и видеть только экран ноутбука – в нем сосредоточено все, что мне требуется: свет, люди, эмоции, мысли. С ним я не заскучаю ни за городом, ни на Крайнем Севере… Но вспоминаю о том, сколько времени будет уходить на то, чтобы добраться до театра, до любого издательства, и охладеваю к этой идее.

Форум childfree покидаю с ощущением, что угодила в компанию малолеток: возраст не называется, но все их преувеличенные вопли по поводу ужасов материнства, особенно уродства беременных женщин, напоминают детские страшилки. Может, потому что сама я уже настроилась на беременность? Чистый эксперимент, весомый результат которого достанется сестре… А мне – долгожданная женственность тела, угловатость которого в моем возрасте уже неуместна.

Не знаю, зачем я с утра пораньше забралась в Интернет… В только что прочитанных диалогах не обнаружилось и намека на толерантность, которую провозглашают «свободные от детей». Они презирают «детных» столь откровенно, как даже я себе не позволяю, хотя эти соплюхи, едва окончившие школу, еще и судить не могут, что такое настоящее одиночество, которого демонстративно жаждут, и какова зависимость между самореализацией и свободой. И где проходит грань между этой самой свободой и ненужностью…

Когда ты ушел из этого мира – от меня! – я впервые почувствовала себя ненужной настолько, что недели и месяцы заполнились моей пустотой. Всегда кто-то нуждался во мне, и чаще всего это раздражало, потому что это были братья-сестры, в которых я сама такой потребности не ощущала. Я сбежала от них при первой же возможности, и шла по улицам, смеясь от радости, что наконец-то у меня есть отдельный угол, куда никто не сунет свой нос. Пусть маленький, пусть арендованный, но иллюзию изолированности от мира он создает.

Но тебя я впустила в него с радостью…

Когда ты ушел, я поняла, что значит настоящая изолированность – от вдохновения, от образов, которые всегда роились в моем воображении, от моих выдуманно-реальных героев. Со мной не было никого. И меня самой не было.

Спустя несколько месяцев я начала проступать смутным абрисом – так раньше проявляли фотографии. И постепенно вернулась. Вся ли? Не знаю.

Так в чем я пыталась укрепиться, читая откровения ЧФ? Две девочки вчера разбередили душу, пробудили что-то, чего я в себе знать не хочу… Та в театре, оставшаяся в памяти полупрофилем, окруженная молчанием и тихой радостью предвкушения сказки. Порадовала ли я ее своей пьесой? Вторую, Дашу, точно ничем не порадовала, и сердце до сих пор сжимается, будто сдала ребенка в гестапо, чтобы самой уцелеть. Как она там? Просто подняться на два этажа и нажать кнопку звонка кажется немыслимым. Какое право я имею интересоваться чужой жизнью, контролировать ее?

Словно вырвавшись из моих мыслей, которые давлю, как недокуренную сигарету, раздается звонок. Влас для меня существует лишь в темноте, а мое большое окно сияет солнечным светом. Значит, это не он…

Впервые жалею, что это не он. Едва увидев стоящих за дверью, понимаю, что угодила в какую-то чудовищную фантасмагорию, где я даже не автор, а действующее лицо. Один в милицейской форме, другой, долговязый, в штатском и с ними заплаканная Агата, только сейчас – именем – напомнившая свою знаменитую тезку. Так и кажется, что сейчас из-за ее плеча покажется яйцеподобная голова чудаковатого гения криминалистики. Но вместо него высовывается моя соседка по площадке Евдокия Петровна.

«Кто-то вызвал милицию, – догадываюсь я. – Значит, эта тварь все же избила малышку… Что же мне – подтвердить, что Даша боялась этого? Или не лезть не в свое дело?»

– Участковый инспектор Дорохин, – тот, что в штатском сует мне в лицо удостоверение.

Разглядеть, что там написано в действительности не успеваю, но Дорохин уже прячет корочку, убежденный, что таким, как он, положено верить на слово.

– Разрешите?

Это он тоже спрашивает лишь для проформы и проходит, не дожидаясь моего ответа. Мне остается только отступить и впустить в жилище отшельника всю эту странную компанию. Не решившись пройти дальше передней, Дорохин выжидающе смотрит на меня с высоты своего роста, и, видимо, рассчитывает, что я поинтересуюсь тем, что им понадобилось. Но я предпочитаю подождать, пока он сам на правах вожака стаи объяснит мне, зачем они явились. Пару минут мы меряемся силой характера, потом он едва заметно вздыхает:

– Зоя Викторовна Тропинина, надо полагать?

– Думаю, вы не сомневались в этом, когда только вошли сюда.

Тонкие губы Дорохина не скрывают усмешки.

– Вы правы, Зоя Викторовна. Вас интересует, по какому вопросу мы к вам пришли.

– Уверена, что вы мне сейчас скажете.

– Хорошо бы вы так же уверенно и ответили, – философски замечает участковый. – Что вы можете нам сказать о местопребывании Дарьи Восниковской?

– Кого?

Я действительно впервые слышу это имя, и, кажется, Дорохин угадывает, что мое недоумение непритворно. Однако уже в следующую секунду я соображаю, о ком идет речь, потому что Агата, срываясь на истерику, выкрикивает:

– Где моя Дашенька? Где мой ребенок?

В голове у меня, видимо, происходит какое-то замыкание, потому что я не понимаю, о чем она спрашивает. Вернее, почему она спрашивает об этом меня?

Мое замешательство всеми воспринимается по-разному: Дорохин озадаченно поднимает брови, старушка всплескивает коротенькими ручками с нестрижеными ногтями, которые растут лопатой, Агата заходится в плаче. Я перевожу взгляд на того милиционера, который своей принадлежности не скрывает и носит форму. Он один сохраняет такую невозмутимость, которая составила бы честь английскому «бобби».

– Откуда мне знать, где Даша? – спрашиваю я его. – Она ушла вчера с ней… С матерью. И больше я девочку не видела.

Собственные слова со стороны кажутся не просто неубедительными, но предельно лживыми, как у любого допрашиваемого. А меня уже допрашивают, я ощущаю это задрожавшими поджилками. И угадываю, что против меня затевается какой-то заговор, ни цели, ни смысла которого я пока не понимаю.

– Спокойно, Зоя Викторовна, – произносит Дорохин тоном, от которого моя дрожь переходит в тряску. – Никто вас пока ни в чем не обвиняет.

Как заключенная сцепив за спиной руки, спрашиваю по возможности спокойно:

– А в чем вообще меня можно обвинить? Дашу избили, так? Но я-то при чем?

– А почему вы решили, что девочку избили? – радостно цепляется участковый.

Стараясь не смотреть на Агату, которую, по сути, выдаю с потрохами, торопливо рассказываю обо всем, что случилось вечером. Но это только мне кажется, что все теперь прояснилось. И кажется мне это не дольше нескольких секунд, потому что Агата начинает орать:

– Она врет! Вы же видите, она все врет!

– Это смешно! – вырывается у меня, хотя даже я сама не вижу в этом ничего смешного. – Какой у меня повод избивать чужого ребенка, которого я видела-то всего несколько раз?

И тут Агата движением фокусника вытаскивает откуда-то мою последнюю книгу, и мне же ее тычет в лицо:

– Да потому что ты ненавидишь детей! Здесь ты сто раз об этом говоришь! Вот же – самое начало, – она открывает первую страницу и росчерком искусственного ногтя выделяет предложения в самом верху. – Читайте все! «Я просто не люблю детей. Не хочу их. И, судя по всему, уже не буду их иметь».

Она громко захлопывает книгу, заставляя меня дернуться, как от пощечины:

– Убедились?

В ушах шумит так, будто мою голову зажали между огромными раковинами. Только сейчас это не отзвук прибоя, это гул черной воронки, в которую я вот-вот сорвусь. Где моя чертова сильная воля, которую все так любят нахваливать?!

– Если я не хочу иметь детей, это еще не значит, что я их пинаю на каждом шагу…

Это все, что я могу выдавить из себя. Так куце, так неубедительно. Однако Дорохин неожиданно смягчает тон:

– Зоя Викторовна, речь идет не о телесных повреждениях.

– Нет? А о чем тогда… идет речь?

– Даша… – он заглядывает в бумаги. – Восниковская пропала. Сигнал от матери поступил в отделение еще ночью. Сегодня ваша соседка Головкова подтвердила, что видела, как вечером Даша зашла в вашу квартиру.

Я смотрю на Евдокию Петровну, еще позавчера угощавшую меня пирожками с капустой: «Покушайте, милочка!» Она говорила, что гордится соседством со мной…

– А как Даша выходила вместе с матерью, вы что – не видели? – спрашиваю у нее тоном, после которого всякое дружеское общение между нами становится невозможным.

– Так я же спать пошла после, – бормочет старушка, оправдываясь. – Девятая серия-то кончилась… Вы вот не смотрите, Зоенька, а напрасно… Душевный такой фильм.

Больше не надеясь на непробиваемого милиционера, который не реагирует вообще ни на что, и опасаясь встретиться взглядом с Агатой, чтобы адская тьма не поглотила, обращаюсь только к Дорохину:

– Послушайте, товарищ участковый… Эта женщина… Агата Восниковская пришла ко мне буквально следом за своей дочкой. Даша не пробыла у меня и двух минут. Она только и успела сказать, что боится матери. Боится, что та изобьет ее.

– Ну, эту версию вы уже изложили, – напоминает он. – Зоя Викторовна, надеюсь, вы поймете нас правильно… У нас ордер на обыск. Ильин, найдите мне понятых.

«Этого просто не может быть», – я думаю об этом почти отстраненно, ведь перемещение в несуществующую реальность для меня дело обычное. Я как-то ухитрилась угодить в расщелину между мирами, не приготовившись к этому, не включив ноутбук.

Кто-то цепляется теплыми пальцами за мой локоть:

– Да вы присядьте, Зоенька…

Отталкиваю эти обманчиво мягкие руки Евдокии Петровны:

– Да как вы смеете касаться меня после этого?! После того как оклеветали…

Она оскорблено поджимает губы:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю