355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Красная земля Испании » Текст книги (страница 7)
Красная земля Испании
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:49

Текст книги "Красная земля Испании"


Автор книги: Юлиан Семенов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

Три раза великий лирик Хемингуэй, словно гениальный режиссер, высветил великого гражданина и республиканца – Хемингуэя. В первый раз – когда он пишет о нас: "Говорят, это наш будущий враг. Так что мне, как солдату, может, придется с ними драться. Но лично мне они очень нравятся, я не знаю народа более благородного, народа, больше похожего на нас". Второй раз – когда он лежал в номере "Гритти", и еще только рассветало, и он был один, а напротив на двух стульях был портрет итальянки, и он говорил с собой и с портретом Ренаты: "Я любил три страны, и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад. И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии.

– Да, – тихонько повторил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.

Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, – добавил он". И в третий раз – когда солдат Кантуэлл думает о сильных мира сего: "Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что остается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков".

Можно ругать власть и посвящать этой ругани целые романы, можно бранить каудильо, можно в самый ярый период "холодной войны" сказать о своей любви к русским, но все это может оказаться – и, увы, сплошь и рядом оказывается лишь острым памфлетом.

Но Хемингуэй писал не памфлет – он писал роман о любви старого солдата и юной венецианской аристократки. И сила воздействия – гражданственного, республиканского воздействия – в этом его романе громадна, как и во всех других вещах, хотя этому отведены всего-навсего три фразы.

Критика ругала Хэма за роман. Критики утверждали, что он исписался, что он потерял самого себя. Мне очень хочется верить, что Старику не было больно из-за этих подонков. Ему всякое приходилось слышать в свой адрес, – чего не накричат бойкие журналисты и журналистки! Многие не понимают "Восьми с половиной" Феллини и из-за этого так зло раскладывают гениальную киноисповедь итальянца. (И я был высоко горд, когда именно моя Родина на нашем кинофестивале присудила этому фильму высшую награду.) Можно считаться талантливым – куда труднее талантливым быть. Критика тогда не смогла подняться до Хэма. Чтобы подняться до его романов, можно и не быть талантливым, но обязательно надо пережить такую же последнюю любовь, и ночь в "Гритти" за бутылкой вина, и холодный ветер, который задувал под одеяло на гондоле, и последние слезы итальянки, которая дала себе ученическое твердое слово никогда не плакать... Пусть не Италия – пусть костер в архангельском лесу, за Холмогорами, в весенний рассвет, когда уже разлетелся тетеревиный ток, и ты в шалаше на берегу Двины, а над тобой высоко-высоко тянет казара, или Ирак, берег Персидского залива, ночь, и пьяные матросы бьют женщину с растрепанными черными волосами, похожую на венецианку... Или... Это у каждого должно быть свое "или", А если их не было и человек не может себе представить, как это бывает, или он не хочет поверить Старику, что именно так и бывает, – тогда пусть ругает его роман: это не больно и даже не обидно.

Наверное, когда он писал этот свой роман, это свое точно увиденное п р о в и д е н и е, ему было мучительно радостно и так же больно. Хэм не думал о полковнике, когда писал роман, потому что он списывал его с того человека, которого слишком хорошо знал. Зато он с такой поразительной нежностью выписал итальянку, и получилось чудо: она высветила собой Кантуэлла. Можно понять писательскую технологию Хэма – только потому, что в его творчестве ее не было вовсе. Он писал из самого себя, мучительно честно, до самой последней степени честности, и поэтому какие бы точные "натуралистические" подробности он ни писал – они звучат как музыка Моцарта, они, эти так называемые "натуралистические подробности", невозможно чисты у него.

Старик в этом романе описывает день, вечер, ночь, рассвет, раннее утро, утро, день и ночь – последнюю ночь полковника Кантуэлла. А мы сопереживаем жизням и судьбам – это умеют делать с нами только гении.

Хемингуэй никогда не "темнил" – ни в жизни, ни в творчестве. Он всегда был писателем одной темы – темы человека доброго, открытого, нежного, сурового. Он всегда исповедовал религию антифашизма, он был последователен в своей ненависти к нацистам и к войне. Он никогда не декларировал этого – ни в интервью, ни с трибун. Он просто таким был.

Я, право, не знаю, каким бы был сейчас мир наших представлений, не живи на земле этот добрый бородатый Солдат.

Мир стал беднее, когда он ушел от нас сам. Но мир стал богаче, и щедрей, и мужественнее, потому что он – антифашист, солдат, Папа – жил в нем, в этом нашем маленьком и огромном мире...

Я подумал обо всем этом, когда ехал от Луиса Мигеля Домингина на встречу с одним из тех нацистов, который воевал с Кантуэллом, и с Хемингуэем, и с моим отцом, и с его друзьями – Константином Лесиным, Иваном Кузьменко, Алексеем Великоречным, и которого мы отлупили, но который еще жив и с которым поэтому надо продолжать драку...

* * *

Осенью, когда туристский сезон сходит на убыль и по дорогам Андалузии уже не мчатся, перегоняя друг друга, звероподобные машины, а уютно дребезжат старенькие, причудливо раскрашенные автобусы, набитые крестьянами, Андалузия красива особой, первозданной красно-зеленой, протяжной красотой. Выгоревшая земля, которая прекрасна своим глубинным, могучим красным цветом: темно-голубое небо; бело-зеленые, вспененные реки и – тишина. Она особенно ощутима, когда поют птицы. Их не видно, но все время слышен их диковинный, то близкий, то далекий, доверчивый и нежный посвист. Будет пустая дорога и безлюдье, но вдруг, когда бурая дорога поднимется на бугор, а потом рухнет вниз, вы можете увидеть окруженное пальмами мавританское поместье, или хижину пастуха, или коттедж-модерн, окруженный голубыми бассейнами, или разваливающийся крестьянский дом, или охотничью виллу, сложенную нарочито грубо.

Я ехал по такой прекрасной, осенней, тихой и странной Андалузии, ехал под вечер, "заголосовав" грузовик возле харчевни. Солнце уже садилось, и небо из темно-голубого сделалось сиреневым. Мы поднялись на один из бесчисленных холмов, и шофер, показав рукой на красивые башни замка, построенного в мавританском стиле, сказал:

– Финка "Мертинка".

Я сразу не поверил, переспросил:

– А кто хозяин? Сеньор Рейна?

– Да, – ответил шофер, – сеньор Рейна. Очень хороший человек, простой и веселый сеньор...

Я долго охотился за этим человеком. Кто же такой этот добрый и простой сеньор? Кто же такой этот Леон Хосе де Рамирес Рейна?

Его подлинная фамилия Дегрель, должность – гаулейтер Бельгии, звание командир "валлонского легиона СС", который огнем и мечом прошел по Советскому Союзу. Он – кавалер железного и рыцарского креста с дубовыми листьями.

О себе он писал так: "Не многие немцы пользовались таким уважением и вниманием фюрера, как я, командир иностранной дивизии СС". Он писал об этом не в те дни, когда Гитлер кликушествовал в Берлине. Он писал об этом в 1969 году в газете фалангистских профсоюзов "Пуэбло" – в своих мемуарах, названных "простенько, но со вкусом": "Воспоминания фашиста".

Когда бельгийским правительством был заявлен протест против опубликования этих возмутительных мемуаров, Дегрель в интервью другой мадридской газете заявил: "Я еще напишу тридцать книг, и все они будут посвящены Гитлеру".

В последний день войны Дегрель бежал в Норвегию на минном тральщике. На военном аэродроме в Осло стоял немецкий двухмоторный "хейнкель". Дегрель приказал пилоту запускать моторы. Пилот колебался: уже был заключен мир, а на фюзеляже его машины была свастика. Дегрель закричал, вытаскивая из кобуры парабеллум:

– Немедленно заводите мотор, курс – Испания!

Горючее в самолете кончилось в ту минуту, когда показался испанский берег. Самолет упал в воду неподалеку от Сан-Себастьяна. Солдаты испанской береговой охраны подобрали двух тонувших людей.

В Мадриде Дегрель занялся бизнесом – он купил строительную компанию и получил подряд на сооружение стратегической базы американской авиации в Торрехоне. Он тогда не афишировал себя. Но когда легализовался Скорцени, а фон Тадден стал набирать силу в Мюнхене, когда в Бельгии бывший соратник Дегреля, эсэсовец Дебро, выступил с нацистским манифестом, когда новоявленный итальянский дуче Альмиранте воссоздал "Итальянское социальное движение", продолжающее заветы Муссолини, Дегрель, обнаглев, созвал журналистов и предстал перед кинокамерами. Он начал выступать с воспоминаниями, давать интервью, утверждая, что лишь случайно Гитлер не победил во второй мировой войне. Он заявлял, что если бы Гитлер высадил десант во Владивостоке, тогда ударные германские клинья могли бы пробить коридор через Сибирь и великий рейх утвердил бы себя от Ламанша до берегов Тихого океана.

У Дегреля было несколько особняков, разбросанных по всей Испании, сказочной красоты финка "Мертинка", великолепное поместье в Мадриде, на Пасео де лос Хесуитас; он устроил нацистский шабаш во время бракосочетания своей дочери Марии Христины с испанским бизнесменом, когда рядом с ним, окруженный телохранителями, стоял Отто Скорцени, а почетными гостями были зять Франко, бывший министр Серано Суяьер, мэр Мадрида Карлос Ариас и председатель верховной судебной палаты Франсиско Руис Прадо.

Однако новая ситуация – в первую голову экономическая – вынудила официальный Мадрид принять меры против Дегреля, когда тот "доигрался". Это случилось, по мнению моих испанских друзей, лишь потому, что бельгийский министр иностранных дел Армель в беседах со своим тогдашним испанским коллегой Лолесом Браво довольно часто возвращался к теме Дегреля. (Сейчас Армель стал председателем Совета министров Европейского экономического сообщества, куда Испания так мечтает войти. Лишь когда экономическая конъюнктура Испании зашаталась, а бельгийцы в этой организации "общего рынка" играют весьма заметную роль, лишь тогда Дегрель вынужден был скрыться. Считают, что он скрывается в Испании, и убеждены, что власти знают, где он находится, защищая его от досужих газетчиков.)

...Я попросил шофера подъехать к воротам "Мертинки". Старый служитель, внимательно оглядев меня, на мой вопрос ответил:

– Я не понимаю по-английски.

Тогда я спросил его по-немецки:

– Сеньор Рейна дома?

Служитель чуть усмехнулся:

– Если вы так хорошо говорите по-немецки, вам лучше знать, где сейчас следует искать сеньора Рамиреса Рейна.

С этим он повернулся, вошел во двор и осторожно закрыл за собой тяжелые ворота.

* * *

Сегодня, как всегда, встретился с друзьями в "Хихоне", поужинали в маленьком ресторанчике, который все шепотом называют "Эль коммуниста", потом были у актеров в театре, а в полночь кто-то предложил:

– Ребята, поехали на каток "Реаль Мадрид"? Он ведь работает до двух часов ночи...

Приехали на каток, и я очень много смеялся, когда наблюдал за тем, как испанцы катаются на коньках. В Испании льда не бывает. Новый крытый стадион гордость Мадрида. Мужчины катаются очень плохо, но падают как истинные идальго, – вроде бы и не он упал, а если и упал, то что случилось?! Девушки падают лениво, как дуэньи, так же весело и кокетливо.

Ходят по трибунам среди наблюдающих (наблюдающих здесь значительно больше, чем катающихся) юноши, высматривают подружек, девушки высматривают женихов, и все пьют "Куба либре" – ром со льдом, один из самых популярных здесь коктейлей;

Провел день с еще одной "красной герцогиней". Ее зовут Мария Кармен. Она порвала с семьей, ушла из дома. Ее отец, герцог-баск, не согласен с революционными устремлениями дочери. Она носит чиненые ботинки и штопаную юбку, но горда и счастлива, утверждает собственную независимость.

Таких здесь много – честных молодых людей, которые рвут со своим классом, ибо думают они о будущем.

Поехал к Домингину на последнюю корриду. Тореро уезжают в Латинскую Америку, потому что в Испании наступает настоящая осень. Последняя коррида была грустной. Какой-то подвыпивший старик на солнечной стороне Пласа де торос во время перерывов между боями танцевал на полупустой трибуне. Продавцы вина протягивали ему стаканы с тинто, оркестр аккомпанировал, подстраиваясь под жеманные па старика.

...А солнце жарит вовсю, небо – раскалено жарой, ласточки орут по-летнему,..

Неважно. Календарь гласит – осень. Адиос, коррида! До весны. Адиос, Домингин! До мая...

* * *

Антонио Альварес рассказал про самое веселое и интересное соревнование басков – "эль конкурсе де перос пасторес". Конкурс пастушеских собак. Проводят его в августе в Бильбао. Собаки должны прогнать отары сквозь горное ущелье. Побеждает тот пес, который – ни в коем случае не кусая овец – быстрее других псов прогоняет свою отару через горное ущелье. Пастух не вправе помогать собаке советом – он недвижим, стоит, опершись на посох.

– Я любил смотреть на это соревнование сверху, – говорит "Антоша". Льется "река" овец – бурная, пенная, быстрая. Пес мечется то сзади, то по бокам, чтобы ни одна овца не вышла из отары. А когда он пригонит "своих" овец через ущелье – ложится, словно человек после тяжелой работы... Лежит, дышит загнанно и смотрит на пастуха – своего хозяина и бога: "Ну что?"

Высок престиж "советских испанцев", которые вернулись в Мадрид после тридцатилетнего пребывания в нашей стране. Мне рассказывали, что в одной семье отец, который тщится быть "грандом", исповедуя "прекрасное гишпанское ничегонеделанье", кричал дочери, вернувшейся из Москвы: "Что вам дала Россия? Что вы привезли оттуда? Где меха, золото?" Дочь ответила: "А два диплома – мой и мужа? Две твои дочери и мой сводный брат не умеют ни читать, ни писать. Они лишь имеют "фиат" в рассрочку! Чтобы успокоить твое честолюбие, мы купим два "ситроена". Но в них ли счастье-то? Ты не знаешь настоящего счастья! Мы знаем!"

(Ах, эта испанская страстность! Ехал на автобусе в Сеговию. Сидел рядом с шофером. Проезжали мимо я строительных рабочих – здесь ремонтировали дорогу. У шофера здесь оказалось много знакомых, он то и дело бросал руль, высовываясь из окна, переговаривался со своими приятелями. Он просто не мог держать руль, ибо как же говорить не жестикулируя?!)

...Режиссер Ниньо Кеведо кончил снимать фильм о Гойе и пригласил меня на студию – посмотреть, как работает великий испанский актер Пако Раваль, озвучивая Гойю.

Пако Раваля, которого мы полюбили в замечательном фильме Бардема "Смерть велосипедиста", знает вся Испания. Он много снимается во Франции и Италии. Начал он с того, что был осветителем. Сейчас во время съемок он перешучивается со своими прежними товарищами по искусству:

– Давай свет левей, плохо будет виден глаз. Ты остался таким же лентяем, когда был моим шефом, сукин сын!

...Мальчику было четыре года, когда в их маленький городок приехали фламенго. Он слышал музыку бродячих артистов, и он помнит эту музыку.

– Знаешь, – вспоминает Пако Раваль, – я обижен на родителей до сих пор за то, что они не взяли меня на представление. Но я стоял у забора, и слышал песни, и плакал от счастья. В двенадцать лет я впервые посмотрел бродячий театр, который пришел в деревню. Когда представление кончилось (играли пьесу Лопе де Вега, сокращенную донельзя), я ушел в горы и упал в траву и шептал слова драмы, подражая интонациям бродячих актеров. Во время гражданской войны я жил под Мадридом. В маленький домик, набилось одиннадцать семей. Во время бомбежек нас загоняли в подвал, а в подвале один из профессоров спрятал от бомб свою библиотеку. Он позволял мне брать любую книгу и читать во время бомбежек. Бомбежки были для меня часами радости. Я не слышал грохота, плача, я не чувствовал ужаса. Я читал... Мои родители не могли мне дать образование. Отец – железнодорожник, мать всю жизнь кухарила. Но я начитался книг, голова у меня распухла, и я, естественно, решил, что мое место в искусстве.

А как подступиться к искусству? Я нанялся в осветители. Однажды актер Франсиско Орей ушел со съемочной площадки в бар – был перерыв, он имел право уйти. Но перерыв кончился, свет поставили, а его все не было. Меня послали за Ореем в бар. Он неторопливо попивал виски. "Поди и скажи, – попросил он, чтобы на тебе поставили свет, мы с тобой одного роста". Я передал режиссеру просьбу Орея. Режиссер очень долго ругался и махал кулаками у меня перед носом, а потом заставил меня стать на площадку и начал прикидывать вместе с оператором свет на моем лице. А потом, забывши, что я не Франсиско Орей, он сказал: "Ну давайте ваш монолог". И я начал говорить монолог, я знал его. И вдруг режиссер сказал: "Внимание, приготовились! Снимаем!.." Вот с этого все и пошло... Я считаю, что меня не было бы как актера, не будь рядом со мной Чехова, Ремарка, Достоевского, не будь одной из самых моих любимых книг "Хулио Хуренито" Ильи Эренбурга, не будь Веласкеса, Пикассо, Рембрандта. Я полюбил и Сальвадора Дали, но теперь мы разругались – я не терплю шатаний в человеке... Я отношу себя к тем идиотам, которые не отделяют художника от гражданина... Ты спрашиваешь, кто мой любимый режиссер? Бенюэль. Он заражает всех вокруг своей гениальностью. Очень люблю Бардема... Советские фильмы? Я видел один советский фильм. Это было в Риме. Показывали "Балладу о солдате", я сидел и плакал, в меня тыкали пальцами, а потом прибежали кинорепортеры и стали снимать меня. А я ничего не мог с собой поделать. Закрыл лицо руками и плакал.

– Сеньор Раваль! В павильон!

В зале, где идет перезапись фильма (тут синхронно не снимают), сидели два худеньких старичка, внимательно слушая текст, который записывал Пако. Они слушали текст еще более внимательно, чем режиссер Ниньо Кеведа.

Вдруг один из стариков, поднявшись, хлопнул в ладоши.

– Сеньор Кеведа, я прошу изменить эту реплику. Нельзя говорить дурно о монархе.

Я посмотрел на Ниньо:

– Это что, представители цензуры?

Он шепнул:

– Нет, это мои хозяева. Они финансируют картину. Они продают ковры, у них избыток денег, и они решили вложить их в кинематограф, это сейчас выгодно.

– Я не буду менять реплику! – сказал Пако.

Ниньо взял Раваля под руку, вывел его в коридор. Пако возмущенно грохотал:

– Пошли их к черту, Ниньо! Это ж безобразие! Я не буду перезаписывать эту реплику! Не буду!

Кеведа, побледневший, враз осунувшийся, шептал:

– Пойми, если мы не перезапишем эту реплику, они придерутся к чему-нибудь еще и закроют фильм. Им выгоднее закрыть картину, чем получить политический скандал...

Пако Раваль поершился, повздыхал, но в зал вернулся.

Старики удовлетворенно и улыбчиво посмотрели на Кеведу.

– Вот видите, сеньор Кеведа, насколько лучше звучит эта редакция, чем та, которая была раньше! Вдумайтесь, сколько серьезного воспитательного смысла сокрыто в тех словах, которые сейчас произнес наш великий актер...

(Я подумал, что лишь в том случае, если талант сможет заявить себя с самого начала, с ним будут считаться. С Феллини считается папа, его антиклерикальная картина "Сладкая жизнь" была отмечена премией Ватикана. Старики "ковроделы" – умные люди, они понимают, что слова, обращенные против тирана XVIII века, рикошетом ударят по тиранам века XX, а они – верноподданные диктатора, тот гарантирует их прибыли.)

...Вернувшись из киностудии, сел к столу и написал рассказ – под свежим впечатлением о встрече с двумя старцами, которые так вкрадчиво и пристойно убивали режиссера Ниньо Кеведа и актера Пако Раваля.

С тех пор как в Афины приехал римский наместник, Плутарху дали понять, что все его произведения должны быть прочитаны иноземцем, прежде чем они станут фолиантом, доступным владыкам и философам.

Поначалу Плутарх не понял, о чем идет речь. Он был увлечен переработкой главы об изменнике Алкивиаде, и поэтому рассеянно ответил ликтору, принесшему эту просьбу наместника, вежливым и рассеянным согласием.

Плутарх никогда не читал своих работ вслух; ему это казалось жульничеством, потому что автор обязательно становится актером и улучшает написанное точно проставленными контрапунктами, дикцией и чувством. Плутарх обычно наблюдал за тем, как его читают друзья. Он внимательно следил за их лицами, и это наблюдение было для него работой, ибо он знал, кто из его друзей на какой строке и на каком слове улыбнется: друзья историка думали так же, как и он сам. Правда, Плутарх давал смотреть свои новые работы и некоему Девсону, которого все считали дураком. Так оно и было на самом деле. Тем не менее Плутарх приблизил его к себе и внимательно следил, в каких местах книги Девсон смеялся или плакал. Потом он переписывал эти куски наново, находя их чересчур прямолинейными, если смысл их был очевиден даже для такого ценителя, как Девсон.

В главе об Алкивиаде Девсон хохотал в том месте, где Плутарх рассказывал про состязания на весенней траве. В отрывке соперник Алкивиада кричал: "Что ты царапаешься, как баба?!" Алкивиад ответил: "Дурак, я царапаюсь, как лев!" Глядя на хохочущего Девсона, Плутарх решил, что этот кусок придется переписать и более точно расставить акценты. Не перерабатывая ничего наново, Плутарх отправился назавтра к римскому наместнику, желая заполучить еще одного ценителя. Однако римская стража не пустила его во дворец. Начальник охраны извинился перед Плутархом в слишком цветистых выражениях, которые свидетельствовали о его незнатности.

– Закон римлян один для всех, – сказал начальник охраны. – К сожалению, вы не известили нас заранее о своем визите, поэтому наместник не может прервать своей беседы с коллегами из армии. Но ваш труд я передам ему немедля.

Плутарх вернулся домой к ужину. Старший сын принес перепелов, стол был красочен, вино подавали терпкое, с гор, очень легкое. Плутарх вообще мало пил, а если и пил, то лишь легкое вино. Поэтому говорил он друзьям: "Я и в зрелости греховен, как юноша, и силен, словно борец".

После ужина Плутарх почитал вслух древних, прошелся по уснувшему городу, посидел на берегу, опустив ноги в воду, и отправился спать. Засыпал он сразу, едва только голова его касалась подушки. Во сне он увидел много дерьма и проснулся счастливым, потому что видеть во сне дерьмо – к богатству.

Днем к нему пришли от наместника с приглашением пожаловать во дворец. Они так и сказали: "Просим пожаловать во дворец на послеобеденную беседу". Плутарх был добрым человеком и поэтому не рассмеялся в глаза пришельцам – он не любил напыщенности.

...Наместник поднялся из-за стола и пошел навстречу Плутарху. Обняв историка, он усадил его возле окна, сам устроился рядом, и поначалу они говорили друг другу обычные приветствия, принятые теперь в Риме, который стремился сочетать самый широкий демократизм с утонченным аристократизмом. Плутарх отметил для себя, что наместник одет подобно простому солдату; суровая ткань его одежды подчеркивала развитые плечи атлета. Свою речь наместник пересыпал как острыми словечками, так и хорошими отрывками из речей классиков Рима и Греции. Плутарх легко подделался под его стиль, потому что он был гением, а гений – это обязательно артист и хитрец. Наместник же решил, что он расположил Плутарха и тот готов к откровенности. Поэтому он отошел к столу, принес рукопись историка и сказал:

– Это замечательный труд, я поздравляю тебя, корифей афинской философии.

– Ты слишком добр ко мне, – ответил Плутарх.

– Я получил много радостных минут, читая тебя.

– Только минут? В устной речи труд мой звучит более трех часов. Как же мало там хороших строк, если я смог доставить тебе только минуты радости!

– Для меня нет часов, – отпарировал наместник, – мы, военные люди, измеряем историю минутами, ибо сражение проигрывается или, наоборот, выигрывается не в час, но именно в минуту.

Плутарх удивился этому ответу, потому что он был не просто умен, он был суров и резок в своей правоте.

Плутарх понял, что наместник готовится сказать главное. Он не ошибся.

– Ты позволишь мне быть откровенным с тобой? – спросил наместник.

Плутарх хотел просить его не быть с ним откровенным – он боялся откровенности тиранов, – но ответил он сдержанным согласием.

– О ком ты думал, принимаясь за этот труд? – спросил наместник. – О чем думал? Что ты хотел выразить? К чему зовешь?

– Я ни к чему никого не зову. Я описываю факты истории,

– Не надо обманывать меня! В твоем труде обнажена бренность и суетность человеческого бытия – будь человек гением, будь он болваном. Вот в чем суть твоей работы. И ты хочешь, чтобы воин пошел в бой, на смерть за мое дело, прочитав твой труд? Ты думаешь, он пойдет сражаться с Персией, познакомившись с твоим спокойным юмором? Я уже не говорю о том, что главное действующее лицо в твоей работе не герой или борец, но зависть. Почитай тебя – так выходит, что взлеты и падения героев следствие только одного – человеческой зависти?! И ты хочешь, чтобы это читали мои легионеры? У тебя все погибали от зависти – все до одного! А где же законы развития? Где логика борьбы?! Где предначертания богов?! При чем тут зависть?!

– Оглянись вокруг, – сказал Плутарх. – Разве те, с кем ты начинал, не завидуют твоему теперешнему величию? Разве они твои союзники? Или ты им веришь? Разве у них не отвисает губа, когда при них говорят о твоих успехах? Разве у них не горько во рту, когда народ рукоплещет тебе, а их не знает вовсе? Разве они не будут ликовать, если ты падешь?

Наместник долго молчал, а после стал говорить, словно отдавая команды:

– Ты живешь в Афинах, которыми правит Рим. Чтобы жить здесь, ты должен утверждать мое дело. Я обязан быть с тобой резким наедине для того, чтобы на людях выражать знаки уважения. Так что прости меня за резкость, но резкость во имя дела величия нации будет прощена историей.

– Историю создают историки.

– Верно. Но лишь та книга уйдет в историю, которая будет напечатана. А право печатать отныне даю я. Писать для ларца – глупо. После твоей смерти дети выбросят ларец, как старую рухлядь, а рукописи испортит дождь: об этом позаботятся мои люди из архива. Эрго: в таком виде твоя книга не может стать историей. Я запрещаю ее.

– Это произвол.

– Вероятно. Но это произвол над личностью Плутарха во имя блага и величия нации.

– Ты убежден, что нация во имя своего величия должна унизить Плутарха?

– Я хочу спасти твою книгу. Я друг тебе, потому что ты Плутарх. Каждая глава должна быть сопровождаема выводами, которые бы ясно и недвусмысленно выражали твою позицию. В этих кратких выводах ты обязан будешь отчетливо высказаться по поводу того, что ты считаешь хорошим, а что плохим. Не бойся громко порицать зло и дважды повторить имя героя. Кстати, сцена, где Алкивиад царапается во время борьбы, прекрасна, я смеялся, как сумасшедший.

"Он из мелких торговцев, – понял Плутарх. – "Смеялся, как сумасшедший" фраза, которую говорят торговцы с нечистой кровью".

Плутарх написал к каждой главе "Сравнения". Они содержат выводы. Эти выводы надо читать особенно внимательно – они поразительны.

Плутарх умер за столом примерно через четыре месяца после беседы с наместником из Рима. Тогда не знали, как называется эта моментальная смерть за рабочим столом. Сейчас эта болезнь общеизвестна – инфаркт миокарда.

* * *

...Приехал к Бардему. Замечательный он человек – умный, тонкий. Его известность далеко перешагнула границы Испании. Ему сейчас трудно, он уже много лет ничего не может поставить в кинематографе. Он выходил на демонстрации протеста и не просто выходил, а возглавлял колонны патриотов. Три раза его арестовывала полиция.

– О чем я мечтаю? – переспрашивает Бардем. – Я мечтаю, как и положено идиоту, о невыполнимом. Я мечтаю поставить Лорку во МХАТе. Дико, да?

Близорукие глаза его за толстыми стеклами очков большие, доверчивые, грустные и честные, глаза замечательного художника, который не предает себя ни в чем – ни в творчестве, ни в политике. Он не снял ни одной картины для заработка. А предложения сыплются со всего мира – при мне к нему звонили из Рима и Парижа, предлагали снять музыкальную комедию.

Большой, улыбчивый, добрый Бардем меняется.

– Нет. Нет. Нет. Не буду. Нет.

Ответы его категоричны, лицо жестко, непреклонно.

– Предательство всегда начинается в мелочах, – задумчиво говорит он мне. Кажется, пустяк, что изменится? А изменится все – солнце, любимая женщина, мир, стихи Лорки. "И надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть собой, собою только, самим собою – до конца"...

В огромном госпитале Ла-Пас я поднимался на лифте вместе с моим новым другом, главным врачом родильного дома. На третьем этаже в кабину вошла сестра милосердия в фиолетовом – до того он был чистым, в скрипучем – до того он был накрахмален – халате, с новорожденным на руках. Ребеночек кряхтел. Сестра, приподняв марлевое покрывало, заглянула в лицо ему, стукнула его по спинке, чуть встряхнула, подняла над головой и сказала: "Кричи, испанец!"

Двери лифта раскрылись. Мы вышли на галерею. Под нами лежал Мадрид в знойном вечернем мареве – огромный город, нежный город, любимый мой город отныне и навсегда.

"...Душная жара в Мадриде спадала лишь часам к десяти вечера, когда гуляки начинали занимать столики в открытых кафе на красно-сине-желтой авениде Хосе Антонио. Именно в это же время в Университетском городке и в рабочей Карабанчели – там, где с наступлением вечера все погружается во тьму и лишь горят маленькие, подслеповатые фонарики, кажущиеся декорациями, взятыми напрокат из прошлого века, собирались люди – по двое или по трое. Они быстро перебрасывались несколькими словами и расходились в разные стороны, исчезая в чернильной темноте узеньких переулков. Рабочие и студенты, писатели и режиссеры, люди разных убеждений – коммунисты, католики, социалисты – все они готовились к проведению демонстрации с требованием амнистии политзаключенным. Встречи происходили с соблюдением строгой конспирации – за этими людьми охотятся и "гражданская гвардия", и полиция, и секретные агенты с Пуэрта-дель-Соль.

Положение в те дни было напряженным: только что стало известно о том, что председатель военного трибунала в Бургосе полковник Гонсалес потребует смерти для шестерых и 750 лет тюрьмы для остальных десятерых патриотов Испании, басков, брошенных в застенки по сфабрикованным обвинениям.

В первый же день процесса защитник обвиняемого Иско де ла Хиелесиаса доказал всю шаткость и несостоятельность улик. Обвиняемый Хосе Абрискета сказал: "В течение восьми дней меня пытали так, что я мог подписать заявление, будто убил комиссара полиции или любого другого человека..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю