Текст книги "Красная земля Испании"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
...Ночью я вышел из отеля, – городок спал, а мне не спалось, и, согласитесь, это естественное состояние для любого человека, оказавшегося бы на моем месте. Луна была совсем белой, с радужным фиолетовым ободком. Даже ночью улица была поделена на точные, бескомпромиссные цвета непроглядно-черный и сине-голубой, лунный.
Я вышел из городка; ветер, который прилетал с полей, был пронизан горьким запахом жженых листьев, был он теплым и сухим, и приближение зимы угадывалось только в черной бездонности неба, которое зимой всегда кажется дальше от земли, и звезды перемигиваются чаще, и цвет их меняется – делается каким-то неживым, электрическим...
– Пст! – окликнул меня человек из длинной белой машины, стоявшей на обочине. – Пст, амиго!
"Пст" – это не оскорбительно в Испании. Так обращаются не только к официанту, шоферу или кондуктору, так обращаются и к другу.
– Русский или английский – пожалуйста, – ответил я, – на крайний случай немецкий. Йо но компрендо эспаньоль.
– Неужели вы из России? – спросил высокий мужчина на хорошем английском и быстро вышел из машины. – Фантасмагория какая-то.
Был он одет в охотничий костюм – ботинки с высокими крагами, зеленые гольфы, шляпа с пером. Он протянул руку.
– Давайте знакомиться, – и назвал свое имя.
Был он маркизом, из семьи, широко известной в Испании, и был маркиз слегка пьян. (Еще тогда я подумал, что кое-кто из хранителей канонов изящной словесности наверняка поморщится: "Маркиз был пьян".)
А как быть, если наш разговор у него на "финке" [загородное поместье], в котором принимали участие известный тележурналист и профессор Толедского университета, носил такой характер, что имени собеседника моего не назовешь и, следовательно, иначе, как "маркиз", не определишь, учитывая специфику испанской ситуации?
Маркиз ждал "автопомощь", что-то у него случилось с карбюратором, он гонял по бездорожью, отыскивая жирных красноголовых куропаток, – не удивительно, что мотор к вечеру сдал.
Мы перебросали в кузов подошедшего "пикапа" десятка два птиц и поехали к маркизу, на берег лагуны, в новый дом, построенный из старинных мореных бревен. Маркиз не уставал поражаться, что встретил в ночной Ла-Манче настоящего "совиетико", цокая при этом языком и делая левой рукой точно такой жест, как шоферы и пастухи: пальцы в кружок, локоть отстранен от туловища, словно отталкиваешь кого-то незримого, и резкие движения – вверх и вниз, вниз и вверх...
Налив мне вина, маркиз пояснил:
– Мое. Самое вкусное. У него тоже есть виноградники, – он кивнул на журналиста. – То, что он делает в печати, – хобби, на самом деле он эксплуататор. Как и я. Только он еще примыкает к "Атлантику" [крупнейший банк Испании]...
Маркиз выжидающе посмотрел на меня и закончил:
– А это значит, что он тайный агент вездесущего "Опус деи".
Журналист-"эксплуататор" весело посмеялся.
– Как и всякий истинный аристократ, наш друг пугает сам себя и всех окружающих. Власть имущим аристократам нравится сокрушать тайные заговоры. Особенно когда их нет – ведь без заговоров так скучно...
Профессор, сняв "очки-велосипед", попросил:
– Дай виски, маркиз. Твою доморощенную бурду я пить не могу. Изжога.
– Сейчас он начнет звать к крови, – пояснил маркиз, вздохнув. – Объясните: почему интеллектуалы, вместо того чтобы обращаться к светлому в человеческих душах, апеллируют к нашему звериному изначалию? Может быть, вы, – он обернулся ко мне, – тоже хотите виски? Нет? Правильно, вино – это солнечные консервы. Дешево, но полезно. Режьте хамон, это тоже сделано у меня, мясо изумительное...
– Долго думаете пробыть у нас? – спросил профессор.
– Месяц...
– Если побудете дольше, увидите хорошую корриду.
– Я в воскресенье приглашен на Пласа де торос... Профессор вскинул брови:
– Я имею в виду иную корриду. Когда пустят кровь "Опусу".
Об "Опусе деи" до недавнего времени я знал очень мало, как, впрочем, и большинство жителей "шарика", пока в Париже не появилась сенсационная "Белая книга" участника "Опуса", который впоследствии вышел из этой таинственной технократо-масонской ложи.
Организация эта была создана в 1928 году двадцатишестилетним Хосе Марией Эскрива Балагером. О ней до недавнего времени никто ничего толком не знал.
Сейчас об "Опусе" в Испании знают все. Я видел, как полиция замазывала громадный лозунг на стене дома: "Испания – да, "Опус" – нет!" Не правда ли, занятно: полиция охраняет достоинство "Опуса"?! Сам Балагер, купивший ныне титул маркиза, приставку "де" и добавление к имени "Альба", живет в Риме. Ранее об "Опусе деи" можно было судить лишь по книге изречений Балагера, озаглавленной резко и кратко – "Путь".
Я прочитал эту книгу. Это нечто среднее между цитатником "великого кормчего" и выдержками из Библии, серьезно подредактированными человеком, прошедшим хорошую школу бизнеса.
"Ты полон сил. Энергии. То, что должно быть сделанным, сделай! Иначе Тереса из Авилы никогда бы не стала святой Тересой, а Игнасио Лойола не стал бы святым Игнасием..." "Стоп! Не говори: "У меня такой характер, я не могу иначе!" Будь мужчиной!" "Компромисс – это слово можно найти лишь в словаре тех, кто не хочет сражаться, в словаре тех, кто признает себя побежденным, даже не начав драки". "Без четко составленного плана всей твоей жизни ты никогда ничего не добьешься". "Сердце – в сторону! Долг – сначала! Лишь выполнив долг, можешь вернуть сердце на место". "Ты, счастливый сын бога, живи и чувствуй дух нашего братства! Но без фамильярностей!"
В Испании, где авторитет католичества весьма силен, всякое слово, произнесенное от имени бога, воспринимается очень серьезно. Но можно ли считать "Опус деи" организацией воистину католической, религиозной?
– "Опус" далек от религии, как я от гинекологии! – говорил профессор. "Опус" служит делу. Он космополитичен! Сам Балагер утверждает, что его филиалы существуют в шестидесяти странах пяти континентов. И вот, пользуясь тем моральным капиталом, который наработал в Испании католицизм, они, – профессор обернулся к журналисту, – твои друзья по "Опусу", объединив вас в масонскую ложу бизнеса, растаскивают Испанию по карманам, не утруждая себя думами о национальном достоинстве испанцев! Поэтому вас не любят.
Журналист отхлебнул вина и спросил:
– Кого это "нас"? И почему "не любят"?
– Перестань! Теперь кое-кто из министров открыто говорит о том, что состоит в "Опусе"!
– Ты не ответил на второй вопрос: почему не любят? За что? Разве "Опус" не помог борьбе с безработицей? У нас ведь нет безработицы, Эусебио! Разве "Опус" – если, конечно, это "Опус" – не строит отели на Солнечном берегу [Солнечным берегом называют район Средиземноморья от Малаги до Гибралтара], куда приезжает ежегодно двадцать миллионов туристов?! А их доллары остаются в Испании! Хочу подчеркнуть – в Испании!
– А что эти доллары дают испанцам? Их видят испанцы? Эти доллары немедленно вкладываются в строительство новых отелей и вилл!
Маркиз зевнул, прикрыв рот тонкой ладонью, и тихо спросил меня:
– Не скучно? Потерпите, они скоро подерутся. Мы ведь горячая нация, анархисты... Распусти нас – все друг друга перестреляем...
Журналист явно дразнил профессора своей вкрадчивой медлительностью, отточенной четкостью формулировок и предельной обнаженностью своих позиций.
– Ты напрасно сердишься, Эусебио. Да, деньги вкладываются в новые отели, а это означает в свою очередь приток еще большего числа туристов, что позволит в будущем иначе спланировать бюджет страны, выделив средства на строительство школ и больниц...
– Каких школ и чьих больниц? Я сам рву себе зубы! Сам! Ниткой к двери! Как в тюрьме! У меня нет денег на стоматолога!
– Это твое личное дело, – улыбнулся журналист. – Меня сейчас интересуют не твои зубы, а твои соображения. Что ты предлагаешь – в широком плане?
Профессор сел на подоконник.
– Ничего, – устало сказал он. – В этом всегдашняя беда интеллигенции. Ничего я не предлагаю, я выступаю лишь против очевидно несправедливого. И я очень боюсь того, что армия, те в ней силы, которые связаны с американцами, а это "черные полковники", – могут воспользоваться народной нелюбовью к "Опусу"... И американцы поддержат "полковников", потому что те – против ваших "европейских тенденций развития".
Журналист не выдержал, вспылил:
– Ты говоришь как оголтелый... красный!
– Красными не рождаются, красными становятся... И я совершенно не против того, чтобы вы вели свой бизнес, – возразил профессор, – но только, пожалуйста, думайте хоть немного о будущем, а это значит – о народе... И не только через призму вашего личного благополучия, а как о той силе, которая станет в конечном итоге принимать решение, самое последнее решение! От этого никому и никогда не уйти. Никогда, и никому, – повторил профессор, – и нигде... Вы все ищете лишь очевидную выгоду. И губите душу народа: разлагаете юношество мизерными идеалами аккуратного благополучия; ученых заставляете служить вашей схеме, душите их мысль; в искусстве поощряете серость...
Маркиз выключил громадный краснодеревый комбайн: два молчаливых человека в белых смокингах и накрахмаленных перчатках кончали сервировать стол.
Он подошел к профессору, положил ему руку на плечо и сказал:
– По-моему, ты торопишься, Эусебио, как всегда, торопишься. И у моего гостя может создаться впечатление, что Испания составлена из одних только нерешенных проблем. Разве мы не готовим Испанию к демократии? Разве мы не накормили народ и не одели? Разве испанские женщины ездят за продуктами во Францию, Эусебио? Нет, к нам по субботам приезжают француженки и унижают себя дотошной торговлей на рынках Сан-Себастьяна и Барселоны... Ты знаешь испанцев, ты знаешь горячность нашу и порывистость, податливое загорание от яркого слова и горделивое желание умереть за то слово, в которое поверил. У нашего гостя может создаться впечатление, что мы сейчас выходим из изоляции лишь потому, что полны нерешенных проблем, а это ведь неверно. Мы идем на широкие контакты с миром лишь потому, что наиболее сложные проблемы уже решены, и решены спокойно, бескровно и взаимоуважительно... (Хм-хм, – "бескровно и взаимоуважительно"!)
Я слушал маркиза и вспоминал заповедь Балагера, отца "Опуса": "Скажи то, что сказал, только в ином тоне, без гнева, и твои аргументы окажутся наисильнейшими".
Профессор включил "радиокомбайн". Лондон передавал новости. Сообщалось о демонстрации в Мадриде. Несколько демократов, и среди них выдающийся режиссер Бардем, автор "Смерти велосипедиста" и "Главной улицы", были арестованы. Диктор читал бесстрастным голосом о забастовках в Астурии, которые, по утверждению корреспондента, "были организованы коммунистами", и о подготовке к процессу в Бургосе.
– Нет, – покачал головой профессор и вздохнул, – Нет, – повторил он, все-таки я прав...
(Вероятно, он-то сказал это отнюдь не потому, что был последователем Балагера, который советует: "Научись употреблять слово "нет".)
Я вернулся к себе, когда рассвело и мир окрест снова стал узнаваемым и реальным.
...Возле Сеговии открыт музей "Рио Фрио", куда посетителей пускают "от солнца до солнца".
Но в Испании есть что смотреть и после заката солнца, и накануне рассвета.
* * *
– Какие-то у вас странные "хвосты", – сказал я товарищу, который показал мне головой на трех неимоверно расфранченных юношей с тщательно уложенными в парикмахерской кудрями. (Наверное, в подвалах на Пуэрта-дель-Соль, где размещена секретная полиция, есть свои искусные парикмахеры. Как-то неудобно, по-моему, приходить в обычную парикмахерскую и делать кудри, чтобы потом следить на улицах за хорошими людьми.)
– Ничего странного, – ответил мой товарищ. – Они экипированы под праздношатающихся, а таких у нас много, они поэтому незаметны в толпе. Будь мы с тобой в промышленной, высокоразвитой стране, я бы искал шпиков, загримированных под рабочих. В Парагвае их, например, гримируют под нищих крестьян – это типично для диктатуры Стресснера. Тайная полиция оберегает диктатуру нищеты. Ничего, а?
Мой товарищ хорошо знает местную полицию – он просидел в Бургосе восемь лет, из них два года в одиночном "пенале".
– Меня арестовали на рассвете, – рассказывает он, – меня и еще двенадцать наших товарищей. Младшему было шестнадцать. По закону нас обязаны отпустить после семидесяти двух часов задержания, если у тайной полиции нет материалов, чтобы передать дело в трибунал. Поэтому первые трое суток – самые трудные. Спать не дают ни минуты. Сначала тебя допрашивают молодые ребята вроде тех, которые шлепают сейчас за нами, – завитые, в перстнях, очень сильные. Впрочем, допрашивают они мало, больше бьют. В тайную полицию отбирают очень сильных молодых людей – они проходят специальную медицинскую комиссию. Среди молодых шпиков более всего ценятся тупицы – их "бросают" на работу с арестованными интеллектуалами; это одна из форм "прессинга" на узника: попробуй поговори со стеной, сразу начнешь беситься. Молодые следователи избивают в течение двух суток, они работают по конвейеру: четыре часа бьет одна группа, четыре другая, четыре – третья. И так – сорок восемь часов кошмара. А потом в камеру врывается старик – в скромном костюме, без перстней, седой, как правило. Мне потом показалось, что их специально подкрашивают, – седина всегда вызывает доверие. Так вот, этот старик начинает орать на молодых следователей:
"Мерзавцы, как обращаетесь с человеком! Стоит только заболеть, так сразу начинаете свои штучки! Вон отсюда! Вы уволены из полиции! Ищите себе работу на фабриках!"
Молодые понуро уходят из камеры, старик выключает прожектор, направленный в твои глаза, снимает наручники, дает воды, заказывает кофе и начинает беседу.
"Вы должны понять этих мальчиков, – говорит он, – их отцы погибли во время гражданской войны; сиротство, ожесточенность. В конце концов, виноваты обе стороны, но не это главное. Главное в том, что мы все испанцы, одна нация, одна страна".
Дальше он будет петь еще два часа, и если это подействует, и ты начнешь исподволь вступать с ним в беседу, и подпишешь какой-нибудь, по его словам, "сущий пустяк", арест продлят на месяц или на год. Некоторые из товарищей, особенно молодые, не знакомые с опытом борьбы, попадаются в ловушку – после двух суток пыток, без сна, когда глаза слезятся от света прожекторов, люди начинают тянуться к этому мягкому голосу, к доброжелательному взгляду, к участливо протянутому стакану воды.
– А если ты оказался крепок? – спрашиваю я. – Если ты не отвечаешь этому старому актеру, тогда как?
– Тогда снова приходят молодые и бьют насмерть. У меня они выхлестали шесть зубов и поломали три ребра. Потом, когда подходит конец третьих суток и меня надо по закону отпускать, они вводят в игру провокатора, который дает показания, что я член подпольной группы, готовил восстание, ну и так далее.
...Вечером товарищ привез меня в Гвадараму, к памятнику жертвам войны, воздвигнутому неподалеку от Мадрида.
– Монумент рекламируют как надгробие всем испанцам, погибшим на фронтах, и красным и коричневым, – сказал мой товарищ. – Доверчивые попадаются на эту гнусную удочку. Им ведь никто не рассказывает, что этот памятник воздвигали узники концлагерей, коммунисты, католики, социалисты, анархисты. Их здесь похоронено несколько тысяч, под этими шлифованными гранитными плитами...
* * *
Лечу в Севилью. "Шумит, бежит Гвадалквивир", табачные фабрики, прекрасная Кармен, цыганские ярмарки, Проспер Мериме. (Роман Кармен пожаловался мне как-то: "В "По ком звонит колокол" Карков говорит: "Возьмем с собой Кармен, он тоже хотел ехать на фронт". Наши переводчики посчитали, что у Хемингуэя опечатка – ведь Кармен женское имя, – и перевели: "Возьмем Кармен, она тоже хотела ехать...")
Сосед по самолету, увидав у меня в руках томик Стендаля – "Путешествие по Риму", улыбчиво сказал:
– Талантливый человек, смело выступающий против закостеневшей, а потому жестокой данности, обрекает себя на горе, нищету и смерть. Лишь тот, кто верит в бога, поднимаясь на борьбу с тиранией, счастлив, ибо он убежден в своем духовном бессмертии. Тот же, кто дерзнул не веруя, проклянет свой порыв в ту минуту, когда за ним захлопнется дверь тюремной камеры или в глаза уставятся черные дырки винтовок.
Молодое красивое лицо, широко поставленные глаза. Белый воротничок, черный пиджак.
– Вы священнослужитель?
– Да. Но я не просто поп. Я поп-революционер. Сейчас таких немало в Испании.
Таких сейчас немало во всем мире. Я помню встречу с его святейшеством бонзой Там Нгуэном, настоятелем древней ханойской пагоды Ба Да и вице-президентом Ассоциации буддистов Вьетнама.
В пагоде тогда было сумрачно. Навстречу мне поднялся высокий старик в желто-коричневой широкой юбке. Ему далеко за семьдесят, но пожатие его руки крепкое. В отличие от многих вьетнамцев, Там Нгуэн редко улыбается. Когда бонза беседует с вами, он закрывает глаза, и видно, что он все время соприсутствует мыслью с тем, что говорит: фразы у него литые, точные, словно рисованные.
– Когда мне было шесть лет, – вспоминал бонза, – старые интеллигенты обучили меня иероглифике. "Учись иероглифике, – говорили они, – и ты будешь счастлив". Я освоил эту науку изящного, но счастливым не стал. Умный торговец антиквариатом Нгуэн сказал мне: "Учись европейской науке, сынок, и ты будешь счастлив". Десять лет я изучал во французской школе математику, физику, философию, но счастье не пришло ко мне. По вечерам в доме моих родителей собирались гости. Я помню, многие говорили: "Только сила может дать человеку счастье". Я думал тогда: "Но ведь мы маленький народ. Неужели мы всегда будем несчастны?" Я сравнивал военную, политическую и интеллектуальную мощь Франции с нашей. "Значит, нам всегда придется быть под ними? – думал я. – Значит, выхода нет?" Я начал пристально смотреть вокруг себя: чем живут люди моей страны? Я видел молящихся в пагодах: их лица были просветленными, а в глазах было счастье. И я подумал тогда впервые: "А может быть, сила в человеческом духе?" Я начал изучать тексты Будды и Конфуция. Там утверждалось, что все проблемы мира будет решать не сила, а гуманизм. Но прежде надо совершенствовать свой дух. Это не может не привести к совершенствованию окружающих тебя людей: хорошее еще больше заразительно, чем дурное. Необходимо внушать миру свое просвещенное и просветленное "я". Сила вашего очищенного от скверны "я" даст счастье миру. Пусть поначалу люди смеются над вами. Все равно впоследствии они не смогут не взять с вас пример. Если с меня возьмут пример хотя бы десять человек, то, значит, с меня возьмет пример весь мир.
Я тем временем продолжал преподавать в школе. "Я умру и уйду к праотцам, а что останется после меня? – думал я. – Самое страшное – умереть, не оставив после себя следа в этой жизни. Значит, ты попросту труслив и бесталанен". Тогда мне было уже тридцать лет. И я решил, порвав с семьей, уйти в пагоду. Я построил себе маленькую пагоду, днем работал как крестьянин, на поле, а утром и по вечерам изучал священные догмы Будды. Так прошло три года, и люди стали приходить ко мне за советом.
Моя семья? – переспрашивает бонза. – Будда учит доброте. Если я должен добро относиться к людям, то отчего я не должен быть добр к семье? Я обеспечил их всем, чем мог, перед тем, как навсегда уйти в пагоду. Но я не мог закабалить свой дух, я не смел остаться с ними – это значило предать самого себя. Сколько тогда лет было моей жене? – переспросил он, посмотрел на меня, трагично улыбнулся и ответил:
– Я не помню.
Надрывно заревела сирена воздушной тревоги. Пришел высокий, бритоголовый служка и сказал:
– Пожалуйста, пойдемте в бомбоубежище.
Бонза посмотрел на меня и спросил:
– Может быть, продолжим беседу здесь?
Он повернулся к служке и сказал.
– Оставь нас. Будда охранит нас так же, как "абри" (бомбоубежище). Не надо считать судьбу фетишем, но верить в нее все-таки не грех...
Я спросил разрешения закурить, поскольку меня предупредили заранее, что Будда против табака. Бонза подвинул спички и ответил:
– Будда ничего не запрещает. Будда может только советовать... Вы спрашиваете меня об отношении буддистов к христианству. Я помню слова Библии: "Страна бога в твоей душе". Ну что ж... я не против этой догмы. Правда, во времена колонизаторов здесь насильно насаждалось католичество. Их храмы надменно возносились к небу, а наши пагоды смиренно ластились к земле. Если у меня есть сейчас право быть буддистом, я обязан этим коммунистам, которые изгнали французов. Почему подобного права верить своему богу мы должны сейчас лишать католиков? Это негуманно. Сам я, правда, к католичеству отношусь с известной долей недоумения: зачем учить людей тому, что над ними – бог? Каждый человек может стать богом – этому учит Будда.
– Как вы относитесь к литературе и искусству, ваше святейшество?
– Ничего существующего и ничего несуществующего. Что полезно людям в искусстве, то существует. А что народу мешает улучшать самих себя, того попросту не должно существовать. Я имею в виду не репрессивные меры. Каждый человек после того, как он морально усовершенствуется, вправе определить для самого себя: что ему нужно в искусстве, а что нет.
– Как вы строите вашу проповедь?
– Буддизм обращает проповедь не к безликой массе, заполнившей храм, но к каждому страждущему в отдельности.
– В чем суть страдания?
– Страдание каждого определяется уровнем его сознательности. А сознательность при всем том несет в себе и честолюбие, и, если хотите, моральную алчность. Поэтому я не могу вам ответить прямо: вопрос о страдании, вопрос вопросов всех религий, – сугубо индивидуален. Вообще буддизм – это не столько религия, сколько состояние. Наш священный текст гласит: "Из людей рождаются будды". Буддизм более всего требует освободить себя от привычек, может быть, в этом ответ на ваш вопрос о страдании. Отрешение от всего суетного дает людям спокойствие. Вы, например, не можете достичь любви прекрасной девушки, и вы страдаете. Будды это не касается: он равно может любить и юную красавицу и беззубую старуху. Будда предложит вам изъять из своего духа это чувство любви, и вы обретете счастье. Вы – писатель. Вы привыкли писать в тишине, имея под рукой чашку кофе и сигару. Без этих привычных вам вещей вы не можете писать, и вы страдаете. А Будду это не волнует: он на стороне того писателя, который может писать повсюду – и в концлагере колонизаторов, и во тьме ночи, и под палящим солнцем: привычки не мешают такому писателю отдавать свое просветленное "я" людям мира. Видимо, страдания все же связаны с людскими привычками, рождены ими.
– В чем главная суть вашего учения?
– Соотношение силы и гуманизма. Наш, современный буддизм утверждает, что сейчас сила и гуманизм определяют мир. Сила и гуманизм, – ни в коем случае наоборот. Раньше мы говорили только о гуманизме. Сейчас, под бомбами американцев, мы не можем не говорить о силе. Сила и гуманизм – только так и не иначе. Во всяком случае, во Вьетнаме, – добавил он жестко. – Я специально заново просмотрел Сакья-Муни. Там встречается в описаниях масса плохих людей. Как же быть с ними? Быть гуманным? Или сначала сильным – по отношению к злу? Врага не побеждают гуманизмом. Его побеждают силой. А следом за победой силы обязан вступить в свои права гуманизм. Эта догма так же точна и по отношению к каждому: победив силой своего разума и воли то дурное, что в тебе есть, ты сможешь нести добро, то есть гуманизм, людям, братьям твоим.
– Что вы считаете важным выделить в философии буддизма?
– Метампсихоз. Я не знаю, кем я был в моих прошлых жизнях: королем, обезьяной или пальмой? А кем я буду в моих будущих жизнях? Собакой? Героем? С халой? Глиной? Это зависит от того, как я прожил эту жизнь.
Я обернулся: в самом святом месте пагоды Ба Да, под потолком, в зыбком свете тусклых светильников, смотрели прямо на меня три одинаковых будды: "Там Те Фат" – "Три поколения" будд. Это символ прошлого, настоящего и будущего.
Где-то возле электростанции громыхнули взрывы. Особенно яростно залаяли зенитки. Бонза прислушался к разрывам бомб, и лепное, сильное лицо его стало еще более жестким – острее обозначились острые желваки, и губы тронула гримаса то ли презрения, то ли гнева.
– Три будды, которых вы видите, – продолжал он, – зовут людей равно уважительно помнить прошлое, служить настоящему и верить в будущее. Нельзя забывать, отказываясь от прожитого, – это неуважительно к самим себе... Поэтому, думая о будущих ваших жизнях, всегда помните прожитые вами... Или хотя бы честно относитесь к той, которую осознаете сейчас. Это позволит вам чувствовать себя родственником всех пальм, обезьян, героев, скал, сигарет, атомных бомб и книг – всего окружающего вас в этом вашем мире. И прошлое, и настоящее, и будущее – при всей их разности – суть одинаково. Родственность с прошлым и будущим, желание прожить настоящее, честно служа родине, людям, правде, – мои братья по вере во имя этого сжигали себя в Сайгоне в знак протеста против кровавого безумия агрессоров, терзающих нашу землю и наше небо.
Я спрашиваю, чему будет посвящена проповедь во время Нового лунного года на празднике "Тэт".
– Я посвящу эту проповедь изучению проблемы "Во Уи". Это фраза из "Будды": "Ничего не бойся!" Я на этом построю проповедь. Я это свяжу с войной, я буду говорить о том, что страдания неизбежны, и агрессор будет и впредь приносить их, но нужно уметь терпеть, ибо, теряя сейчас, ты получишь после.
Меня радует, – продолжал буддистский монах, – что какие-то догмы нашего учения совпадают с учением социализма. Один из краеугольных камней вашего учения – это святое и уважительное отношение к труду. У нас есть история, священная история о будде, которого звали Чи Диа Ботат. Он мало знал теорию, он мало занимался в монастыре, зато он помогал людям: кому подтолкнет тележку, кому поможет нести мешок. Он был очень силен и любил заниматься трудом. Ему было не важно, заплатят ему или нет. У него было хорошее здоровье, веселое настроение, он любил помогать людям. Вследствие этих своих качеств он тоже стал буддой. Разве это не совпадает, – улыбается монах, – с вашим учением?
– Ваши дети тоже буддисты?
Реакция бонзы на мой вопрос была неожиданной – он рассмеялся.
– Нет, – ответил он, продолжая улыбаться. – Мои дети коммунисты. Один из них журналист, он живет в Хайфоне. Другой – инженер. Они атеисты. Когда они были маленькими, я учил их моей великой вере, но после враги заставили их отложить в сторону священные книги и взять винтовки. У них появились другие учителя, когда они ушли в партизаны.
Мы вышли на улицу. Налет кончился, но поблизости, где-то возле переправы через Красную реку, в темном небе металось бело-красное пламя: горели дома. Бонза долго смотрел на то, как в небе причудливо полыхало пламя пожарищ, а после повторил, нахмурившись:
– Только сила. Сначала обязательно сила. А после – доброта. И – никак иначе.
Ночная Севилья совсем не похожа на Мадрид, Толедо, Саламанку. В архитектуре так сильно заметно арабское влияние, что мне порой казалось, будто я иду по маленьким улицам Бейрута.
Ни в одной гостинице мест нет. Старинный, мавританского стиля отель "Кристина" забит американскими туристами. Когда я говорил с портье, ко мне подошел парнишка:
– Если вам нужно место в отеле, я покажу.
– Спасибо.
Мы пошли по изразцовой Севилье – почти весь город в изразцовых стенах, – и во всем кругом мне слышалась тихая, протяжная музыка арабов. Мы толкнулись в три отеля, и музыка исчезала – мест нигде не было. Парень спросил:
– Согласитесь переночевать в приватном пансионате?
– Почему нет? С удовольствием.
– Но там плохо с удобствами.
– Бог с ними. Важно, чтобы было куда положить голову.
Он привел меня на улицу Девы Марии, долго дергал чугунную ручку звонка язык, торчащий из пасти льва. Заспанная девушка открыла маленькую скрипучую дверь, и я оказался в большом – с пальмами и бассейнами – мавританском дворике. Испанские дома прекрасны и в каждом вас может ждать сюрприз. Вы стучитесь в ворота и не знаете, какое чудо будет вас ожидать: то ли войдете в пыльный дворик, то ли окажетесь в сказке из "Тысячи и одной ночи". Хозяин дома разорился, уехал из Севильи – испанец не может терпеть позора, – и теперь его племянник сдает комнаты на ночь. (После я выяснил, что в тех отелях, куда парнишка меня приводил, номера были. Но он вошел в "преступный сговор" с портье – те отказывали иностранцам, говорящим по шпаргалке, подобно той, которую для меня составил Хуан Мануэль, и, получая мзду от хозяев, парень тащил их в пансионаты, подобные тому, где остановился я.)
Утром сразу же пошел к Гвадалквивиру. Коричневый, мощный, он не "шумел и не кипел" – еще не пришло время ливней. На берегу – цеха табачной фабрики, где работала Кармен, уже модернизированные. Но все равно Гвадалквивир есть Гвадалквивир, а табачная фабрика всегда останется "той" табачной фабрикой.
Зашел в семинарию "Метраполитано", приладил кинокамеру, начал снимать великолепной красоты изразцы, которыми выложены древние стены. Ко мне подошел невысокого роста, плотно сбитый мужчина и, поздоровавшись, спросил:
– Вы из Штатов?
– Нет, я из Советского Союза.
Обычная реакция: "Не может быть!" Отец Исидор пригласил меня в семинарскую столовую. Здесь, в отличие от прежних времен, подают и херес, и коньяк, и водку "Смирнофф".
Отец настоятель выпил коньяку.
– Мы не догматики, – сказал он, занюхивая коньяк терпким хамоном, – совсем не догматики. Мы отрицаем догму. Церковь умеет делать быстрые выводы из уроков истории. Сейчас нельзя говорить с паствой языком тридцать восьмого года – от нас отшатнутся молодые люди. Надо держать руку "на пульсе времени", – он снова улыбнулся, – кажется, у вас говорят именно так? Мы, например, ввели как обязательный предмет изучение марксизма-ленинизма. Пусть лучше они изучают этот предмет вместе с нами. Некоторые будущие пастыри сейчас носят на груди значки Мао Цзэ-дуна. Мы не запрещаем им этого. Мы не боимся изучать наших идейных противников. Зайдите в крепость Алькасар – вы увидите там не только великолепную живопись, не только поразительные сады, вы увидите, как в мавританском доме, начатом постройкой при римлянах-язычниках, был создан центр христианской мысли.
Отец Исидор завел меня в маленькую церковь при семинарии. Церковь называется "Санта-Мария де лос Буэнос-Айрес". Это переводится: "Святая Мария доброго ветра".
– Между прочим, – сказал отец Исидор, – после того, как аргентинские капитаны побывали здесь, они назвали свою столицу Буэнос-Айрес – Добрый ветер.
Когда мы вышли из церкви, отец Исидор предложил зайти выпить сока. Он спрашивал меня о положении верующих в Советском Союзе. Говорил о том, что в Испании скоро многое должно измениться, а потом вдруг по-русски запел: