Текст книги "Молчание в октябре"
Автор книги: Йенс Кристиан Грендаль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
4
Когда я проснулся, солнце уже переместилось на другую сторону и теперь отбрасывало послеполуденные лучи на фасады домов на противоположном берегу озера. Мне вдруг пришло в голову, что впервые после отъезда Астрид я не удивился ее отсутствию. В первый раз за все эти дни не надеялся в припадке минутной забывчивости услышать звуки из ванной или кухни, плеск воды или стук чайной ложечки о чашку. Я начал привыкать к одиночеству и вести себя в нем, не ощущая надобности считаться с присутствием в доме жены. Я уснул, разлегшись на середине двуспальной кровати, вместо того чтобы лечь на ту сторону, которая обычно составляла часть моей ночной территории. Я стал бросать сигаретные окурки в унитаз, от чего Астрид удалось отучить меня много лет назад. Теперь я ставил на проигрыватель те пластинки с джазом, которых не слушал годами, потому что она их терпеть не могла, а по вечерам стал довольствоваться бутербродами, хотя мы с ней все эти восемнадцать лет ежевечерне готовили горячий ужин, как бы ни выматывались за день. Меньше чем за неделю какая-то часть меня уже привыкла к одиночеству, несмотря на то, что мысли мои были постоянно заняты ею и ее исчезновением. Я уже мог представлять себе подробности своего существования без нее, хотя пока что совершенно не был уверен в возможности такой перспективы. Бродя без цели по квартире босиком или вяло сидя за письменным столом и наблюдая, как тени окутывают деревья внизу на набережной, я думал о том, как быстро самые экстремальные обстоятельства обретают черты тривиальности. И мое решение осуществить свою запланированную поездку в Нью-Йорк было как бы вопреки этой экстремальности, вопреки исчезновению Астрид, которая присвоила себе непонятное право перевести нашу жизнь в русло, о котором я имел лишь смутные и тревожные представления. Я знал только то, что вступил в полосу перемен, которые происходят с ней, с нами. Но не знал, к чему это приведет. Бывали моменты, когда я чувствовал себя ужасно обиженным, но через какое-то время снова начинал казниться и упрекать себя в том, что дал ей уехать и что не в силах перестать думать о причине ее отъезда. Я был уверен в том, что это моя вина, но вместе с тем не мог не задавать себе вопроса, неужто я и вправду так уверен, что все зависело исключительно от меня. Скорее всего, это следствие моей обычной эгоцентричности, моих бесконечных бессмысленных размышлений, которые, как привязанные, вертятся вокруг моего застывшего «я», подобно вращению лун вокруг пустынной планеты. Скорее всего, бессмысленно спрашивать, почему она уехала. Возможно, она и сама не смогла бы ответить на этот вопрос.
Сидя однажды днем над моими заметками о Сезанне, я вдруг понял, что пора со всем этим кончать. Яблоки Сезанна могут гнить и без меня. Раз вся моя прежняя жизнь рушится, то мне следует сосредоточиться над обдумыванием этого факта, а не отвлекаться на всякие амбициозные проекты и обещания или обязательства, выполнить которые нынче не в моих силах. Я поднял трубку и позвонил редактору, заказавшему мне статью. К моему удивлению, он проявил полное понимание, хотя я даже не сделал попытки что-то ему объяснить. Позже я понял, до чего бесплодными были все эти мои потуги минувших дней, хотя сразу было ясно, что мне теперь не до Сезанна. Вероятно, это проявилось в интонации моего разговора с редактором и сделало его таким покладистым. Обычно я бываю неизменно вежлив с людьми, и меня самого удивила резкость, с какой я говорил с ним по телефону. Положив трубку, я почувствовал облегчение и прилив бодрости. Впрочем, причиной тому могло быть и солнце, сиявшее за окном и наполнявшее квартиру живым, теплым светом. Я решил пойти прогуляться, раз уж теперь оказался свободен от взятых на себя обязательств. Давным-давно я не бродил по улицам просто так, никуда не спеша, поскольку меня никто и нигде не ждал. Все эти годы, что я прожил вместе с Астрид и детьми, город был для меня лишь местом целенаправленных и запланированных поездок. Были улицы, которые я проезжал ежедневно, но, с другой стороны, были и такие кварталы, куда я не наведывался годами, потому что у меня не возникало надобности туда ехать. Город уже давно перестал быть для меня влекущим, чуждым и многообещающим миром возможностей и открытий, скрещением встреч и взглядов, миром, который я когда-то исследовал, полный любопытства и юных надежд. Теперь он стал нашим миром, принадлежащим Астрид, детям и мне, и почти таким же обжитым, как комнаты нашей квартиры со всей их обстановкой, и я ходил по нему с уверенностью лунатика, хотя и понимал, что наш город – это всего лишь один из многих городов, созданных воображением других его обитателей сообразно их собственным воспоминаниям, переживаниям, разочарованиям или возрожденным надеждам. Но в тот день, когда я бродил по нему без цели, то в одном направлении, то в другом, город вновь стал для меня запутанным лабиринтом, и, несмотря на то что я знал здесь каждый поворот в перекрестье улиц, у меня возникло чувство, будто я заблудился. Была пятница, на улицах было полно народу, и повсюду царило обычное, лихорадочное, полное надежд оживление, какое бывает всегда, когда приближается уикенд с его праздностью, гулянками, приключениями и попытками к бегству. Время от времени я ловил свое отражение в окнах автобусов или витрин, проходя мимо домов по освещенной солнцем улице, и спрашивал себя, как делал это вчера во время ужина у друзей, действительно ли это я – человек, быстрым шагом идущий мимо собственного отображения в стеклах витрин и автобусов, мимо пешеходов, едущих в автобусе пассажиров и неподвижных восковых манекенов в витринах магазинов. Иной раз я напрасно искал свое отражение в зеркалах и видел там лишь случайные, безымянные для меня фигуры и лица прохожих, точно я превратился в пару растерянных глаз, наблюдающих фильм, который разыгрывается между светом и их сетчаткой.
Я присел в одном из кафе, намереваясь почитать газету, но не смог даже сосредоточиться на заголовках. Грандиозные события, происходящие в мире, казались слишком мелкими и незначительными в моем сознании, целиком поглощенном отсутствием Астрид и внезапной, невыносимой пустотой, в которую теперь вторглась толпа на улицах, заполнив ее собою. Я был лишь способен сидеть в своем углу и разглядывать прохожих с тем же чувством апатии и заброшенности, какие ощущает человек, оказавшийся в кафе чужого города и разглядывающий людей, языка которых он не понимает. Хотя в воздухе еще чувствовалась прохлада, стулья и столики уже выставили на улицу, и там разместились люди, которых было ничуть не меньше, чем внутри кафе. За одним из крайних столиков одиноко сидела девушка приблизительно одного возраста с Розой. Она и одета была так же, как Роза, с той же элегантной небрежностью. На ней был свитер грубой вязки с воротником хомутиком и вытертые мужские брюки с нашлепкой «Принц Уэльский», которые она наверняка откопала где-нибудь в магазинчике Армии Спасения. Как брюки, так и свитер были на пару размеров больше, чем требовалось, и во всем облике девушки было бы нечто комическое, если бы не ее элегантная поза. Она сидела, положив ногу на ногу, откинув руку с сигаретой рассеянным, усталым жестом, и пристально глядела на площадь сквозь узкие солнцезащитные очки, переводя взгляд от пульсирующей струи фонтана на стайку голубей, которые через равные промежутки времени вдруг вспархивали и рассыпались в разные стороны. Ее медно-рыжие волосы были собраны на затылке и скреплены карандашом, протыкавшим неплотно закрученный узел. Ее худенькое личико было усеяно веснушками, и я вдруг живо заинтересовался, кого же это она здесь дожидается. Кто этот молодой человек, которого могла полюбить такая высокомерная, непосредственная на первый взгляд девушка? Я заказал еще одну чашку кофе и стал дожидаться вместе с ней, одновременно наблюдая, как грациозно она отхлебывает чай из своей чашечки. Вдруг она подняла голову и устремила взгляд в какую-то точку на площади. Дождавшись, пока тот, кого она увидела, в свою очередь заметит ее, она подняла в приветственном жесте узкую руку и улыбнулась. Я устремил взгляд в том же направлении, пытаясь разглядеть человека, которому она помахала, но тут же увидел, как из толпы прохожих отделилась девушка и направилась в нашу сторону. Минуту спустя я узнал Розу, а она уже приблизилась к столику и обняла свою рыжеволосую подругу.
Я поспешно развернул газету, точно с первой до последней секунды был поглощен статьей промышленного раздела, сообщающей об экономическом росте в Южном Китае. В ту же минуту я разозлился на самого себя, раздосадованный своим абсурдным поведением. Я укрылся за газетой, точно у меня совесть была нечиста. Пристыженный, я спросил самого себя, неужто я и вправду сижу здесь и украдкой подглядываю за молоденькой рыжеволосой девушкой, подобно какому-нибудь старому кобелю, который пытается скрыть свое тайное и бессильное распутство. Я ведь еще далеко не стар и был не старше юного бунтующего художника Розы, когда стал ее отцом. Отчего же я не подождал, пока она заметит меня, а потом не помахал ей весело рукой и не поднялся навстречу, когда она подошла бы поздороваться? Почему я не допил кофе, не направился к выходу, а по пути не разыграл удивление от неожиданной встречи, не поцеловал ее в щеку и не обменялся с ней парой слов, прежде чем уйти, предоставив им и дальше общаться друг с другом. Чем дольше я сидел, укрывшись за газетой, тем больше понимал, что теперь уже будет неловко, если Роза меня заметит. Но мне невыносимо было смотреть ей в глаза. Я не смог бы вынести того, что Гунилла из Стокгольма снова станет лживым предметом, объясняющим отсутствие Астрид и делающим его чем-то нормальным и естественным. Я не был уверен, что мне удастся сохранить марку бесстрастности на лице и утаить внутреннее глухое беспокойство и мучающие меня вопросы. И все же я не мог время от времени не наблюдать за ними украдкой из-за газетного листа. Теперь в рыжеволосой больше не оставалось и следа от ее высокомерия и утомленности жизнью. Она подняла на лоб солнцезащитные очки, придававшие ей вид изысканной и неприступной представительницы богемы. Она понимающе кивала головой и громко смеялась тому, что Роза ей рассказывала. До меня доносился их смех, и я вспомнил, как часто слышал такой же смех сквозь закрытую дверь Розиной комнаты, когда у нее собирались подруги. Приглушенный смех из таинственного и недоступного мира пылких мечтаний и коварных девичьих интриг. Подрастая, Роза стала постепенно уклоняться от наших прежних доверительных отношений, теперь она поверяла свои тайны только матери. Я не мог представить себе, что заставило этих девушек за столиком кафе наклонять друг к другу головы, а затем откидываться назад в приступе смеха. Мы с Розой любили друг друга по-прежнему, но в тех случаях, когда она посещала нас, я замечал по беглому поцелую, которым она награждала меня на прощанье, что, если не считать все более редких разговоров с Астрид, предметами нашего общения были теперь стиральная машина, практические отеческие советы или отеческие тысячекроновые банкноты, в которых она все еще нуждалась. Другие темы для разговоров она находила теперь в общении, скажем, с этой рыжеволосой девушкой с карандашом в волосах, со своим художником или с другими сверстниками, которых я даже не знал.
Через некоторое время рыжеволосая вошла внутрь кафе и стала спускаться по лестнице, ведущей к туалетам, а Роза осталась сидеть, задумчиво глядя на освещенную солнцем площадь, где толпы людей сходились и расходились случайными, произвольными коловращениями. У меня еще была возможность подняться и подойти к ней, я мог бы еще сделать вид, как будто только что заметил ее. Но я не сдвинулся с места. Мне вдруг пришло в голову, что я не знал бы, что ей сказать. Мы сидели по разные стороны стеклянной стены кафе с видом на площадь, и мне вдруг подумалось, что мы с ней уже находимся по другую сторону от тех лет, когда имели доступ к неким скрытым каналам внутри нас, многие из которых были скрыты даже от нас самих. Конечно, можно было бы ограничиться тем, чтобы спросить ее как дела, и она, без всякого сомнения, улыбнулась бы и ответила, что у нее все в полном порядке. Но я не был уверен, что мне удастся соблюсти точное соотношение между дистанцией и близостью, между отцовской нежностью и нейтральной вежливостью. По сути дела, я был, пожалуй, даже рад, что она больше не нуждается во мне, хотя иногда испытывал по этому поводу легкую горечь. Но я не хотел дать ей заметить, что на этот раз я могу нуждаться в ней, потому что нахожусь в растерянности, не знаю, что мне делать, и чувствую, как почва уходит из-под ног. Я хотел пощадить ее, избавить от этого невеселого зрелища и одновременно хотел пощадить себя и не допустить, чтобы она видела меня таким. Мне было совершенно ясно, что Роза с такой уверенностью ориентируется в этом новом для нее мире, потому что знает, что у нее есть я и что я всегда бываю непоколебимо спокоен, независимо от того, нуждается она во мне или нет. Но я понимал и то, что не смогу вынести ее удивленного, а может, даже испуганного взгляда, если она увидит, что я знаю еще меньше, что я еще более уязвим и растерян, чем она. Она продолжала подтрунивать надо мной, но делала это только потому, что не могла представить себе, что это может всерьез задеть меня. Она поддразнивала меня, пыталась поколебать мое спокойствие, но в душе была уверена, что это ей никогда не удастся. Стоило ей хоть чуть-чуть повернуть голову, например чтобы посмотреть, не возвращается ли подруга, и она увидела бы меня. Но она продолжала сидеть, устремив взгляд вперед, покуривая сигарету, погруженная в какие-то свои мысли. Она была очень красивой и совсем взрослой, сидела в профиль ко мне, сощурив глаза, с сигаретой в мягких, девичьих губах. Она все больше и больше начинает походить на Астрид, какой та была в молодости. Те же густые каштановые волосы, те же узкие зеленые глаза и широкие скулы. Но, рассматривая дочь в тот день, я все еще мог заметить в ее облике последние, ускользающие следы ребенка, каким она была не так уж и давно. Я опять представил себе, как гуляю вдоль озера, держа ее пухлую ручонку в своей и отвечая на самые немыслимые вопросы, как расхаживаю взад и вперед по комнате с ней на руках, а она вопит как оглашенная и отрыгивает прямо мне на спину. Я вспоминаю, как однажды ночью стоял в больничной палате и видел, как она появляется из широко раздвинутых бедер Астрид, сине-фиолетовая, вся в крови, с темным незрячим личиком, напоминавшим мне темные сморщенные лики каменного века, найденные на дне торфяного болота. Но она была живая, неистовая, охваченная страхом, орущая, с головенкой, откинутой назад, и сжатыми кулачками, молотящими воздух. Это было не так уж и давно, а вот теперь она сидит и курит, щурясь от солнца.
Астрид, Симон и я проводили наше первое лето вместе у моря, в домике, снятом у друзей. Она только что официально развелась со своим кинорежиссером, отказавшись от всех финансовых притязаний, и, я полагаю, не только из гордости, а затем, чтобы покончить со всем этим как можно скорее. Ее решимость не оставляла ему выбора, поскольку она была пострадавшей стороной, и тем унизительнее для него было то, что она даже не пыталась содрать с него шкуру. Он изменил ей, и тем не менее ему было позволено сохранить при себе и его виллу, и его деньги, так что ему в этой истории досталась весьма неприглядная роль. Астрид больше не могла скрывать от него, где теперь живет, но она всегда просила меня оставить ее одну, когда ее бывший муж приходил за Симоном. Он, разумеется, не упускал случая высказаться по поводу тех жалких условий, в которых она оказалась, променяв на них фешенебельную виллу в северном предместье. Но тут же разражался рыданиями на глазах сына и экс-супруги, изображая глубокое раскаяние и униженно умоляя дать ему еще один шанс, несмотря на все случившееся и во имя того, «что между ними было». Симон становился совершенно неуправляемым, когда отец приходил, чтобы взять его с собой. Мальчик не желал идти с отцом ни в Тиволи [3]3
Тиволи – увеселительный сад в центре Копенгагена.
[Закрыть], ни в кино, и Астрид приходилось буквально отдирать от себя вцепившиеся в нее детские ручонки и выпроваживать его за дверь, а когда Симон наконец уходил вместе со своим удрученным седоватым отцом, она ожесточенно принималась за уборку, пылесосила, мыла окна, чтобы хоть как-то унять клокотавшую в ней ярость. О своем замужестве с кинорежиссером она всегда говорила как об ошибке, о неосмотрительности или неверном шаге, объяснить которые могла, лишь дистанцировавшись не без удивления и иронии от той молодой девушки, которая шесть лет назад не смогла устоять перед страстью зрелого человека. Рассказывая об их совместной жизни, она оправдывала свой опрометчивый брак влюбленностью юной души, ослепленной иллюзиями, которые длились слишком долго и завели ее слишком далеко. Я никогда не говорил ей, что думаю по поводу ее объяснений. Быть может, она умаляла их взаимное чувство, низводя его до легкомысленных эротических причуд, с тем чтобы противопоставить его нашим отношениям и убедить себя, что наши с ней чувства незыблемы и неизменны, как закон всемирного тяготения. Вопреки смутным, тревожным опасениям, таившимся в глубине души, она, вероятно, хотела уверить и себя, и меня в том, что именно я – мужчина ее жизни, а не первый случайно подвернувшийся шофер такси, который вез ее и сына. Мы оба были все еще молоды и, возможно, опасались своей молодости и удивлялись той поспешности, с которой наша любовь сменила свою личину. Быть может, в какие-то неконтролируемые моменты ей также приходило в голову, что новое лицо ее любви может оказаться всего лишь еще одной маской. Мы пока еще не забыли страданий, испытанных до этого, и не могли знать, что история столь же неясна и двусмысленна, как и будущее. Мы продолжали верить, что прошлое можно изгнать заклинаниями и ритуальными жестами и что одного нашего теплого дыхания достаточно, чтобы вдохнуть жизнь в наши надежды. Мы не собирались заводить ребенка, но и не восприняли как трагедию то, что Астрид той весной забеременела. Это была еще одна непредвиденная случайность, которая должна была изменить нашу жизнь. Она ничего не сказала мне о своих подозрениях, пока не побывала у врача и не получила подтверждения. Рассказала она мне об этом в своей обычной манере, точно так же, как говорила о своей любви ко мне, с тем же недоверием к словам, точно ей приходилось пробовать в руках тяжесть каждого слова, удивляясь его весомости и необычности. Она сказала мне об этом однажды вечером, когда мы лежали с ней в постели и она рассеянно перебирала мои волосы. И снова я испытал то же чувство, что и тогда, когда, посмотрев на нее, стоявшую в моей кухне перед мойкой, подошел и впервые к ней прикоснулся. Это было то же легкомысленное, головокружительное предчувствие того, что передо мною открывается новая жизнь, что я, наконец, получил ответ на мучивший меня вопрос. А почему бы и нет? Сообщив мне о своей беременности, она отвела взгляд, дожидаясь ответа. Я взял в ладони ее лицо и улыбнулся в ответ на ее испытующий взгляд. Почему бы ей не стать матерью моего ребенка? Когда же, как не сейчас, придать моей жизни определенную осмысленность? Чего мне еще ждать? И чего мне бояться? Моя спокойная улыбка убедила Астрид в том, что мы можем соединить наши жизни, что это больше не просто мечта, не надежда в ряду других, которая в юности заставляет людей метаться в поисках чего-то, кидаясь в разные стороны. Я не вполне сознавал, что делаю, но все же сделал это, и захватывающее дух ощущение прыжка в неизвестность, причем без страховки, охватило меня, наполнив удивительным чувством уверенности, какого я прежде никогда не испытывал. Когда наступило лето, она была на третьем месяце беременности и мы поселились в домике у моря. Мы никому не сказали, куда уезжаем. Сохранить развод в тайне было невозможно. Газеты помещали на первой странице снимки известного кинорежиссера, которого бросила жена. Когда обнаружилось, к кому ушла Астрид, мне пришлось то и дело выслушивать колкости по этому поводу. Домик у моря стал нашим тайным прибежищем, здесь мы надеялись переждать, пока новые разводы или смерти не отвлекут на себя внимание публики в этом вульгарном мире кричащих заголовков и хищных белозубых улыбок, запечатленных при свете блицев на страницах печати. Это был мир, с которым Астрид теперь распрощалась. Было самое начало лета, пляж постоянно пустовал. В домике были только Астрид, Симон и я, и недели сливались воедино, как и краски моря в течение дня. Под конец мы перестали отличать дни друг от друга, точно так же, как мы не замечали изменчивости моря, светло-серого по утрам, темно-зеленого днем и сине-фиолетового по вечерам, со слепящими бликами низкого закатного солнца.
Солнце только что скрылось за горизонтом. Симон и я стояли на коленях во влажном прохладном песке у кромки моря и рыли канаву для того, чтобы волны могли заполнить крепостной ров вокруг замка из песка, который мы строили весь день. Это был мрачный, серый средневековый замок с конусообразными башнями, сооруженными с помощью детского совка. Мы почти не разговаривали друг с другом, целиком поглощенные возведением этого мощного инженерного сооружения, и даже не заметили, как море под оранжево-зеленым небом потемнело. Дул береговой ветер, и невысокие волны обессиленно наползали на влажный берег. Постепенно нам удалось загнать воду в крепостной ров, хотя и ненадолго, потому что она постоянно уходила в песок, оставляя после себя лишь немного грязной пены. Я слышал, как Астрид зовет меня, наверное, уже давно пора было ужинать, но Симон делал вид, что не слышит зова матери, и я продолжал рыть ров, хотя начал уже сомневаться, что из этого выйдет что-то путное. Астрид снова позвала меня, и я поднял голову. Она стояла на верхней ступеньке крыльца, ведущего в дом, находившийся за откосом, поросшим кустами шиповника. Она снова и снова выкрикивала мое имя, крича с каждым разом все громче. Она звала меня по имени, причем пронзительно, почти истерически. Но лишь когда она в который уже раз выкрикнула его, я наконец стал догадываться, что стряслось что-то неладное. Я отшвырнул пластмассовый совок и со всех ног кинулся к дому. Она стояла бледная и заплаканная. Приблизившись, я увидел полоски крови, стекавшие по ее голым ногам под легким летним платьем. Я на руках внес ее в дом, положил на диван и набрал номер «скорой помощи». При виде крови на ногах матери Симон тоже расплакался. Она попыталась успокоить его, при этом не сводя глаз с меня, звонившего по телефону. Не знаю, как долго я сидел, держа ее за руку и гладя по голове, не в силах сказать ничего, кроме обычных банальных фраз. Но вот машина наконец приехала. Астрид захотела, чтобы я остался дома с Симоном, который сидел, скорчившись в кресле, онемев от ужаса. Вскоре мы уже стояли с малышом, наблюдая, как машина «скорой помощи» удаляется в полутьме по пустынной дороге. Готовя ужин, я говорил с мальчиком без умолку, одновременно пытаясь успокоить его и заглушить собственную тревогу. Говорил обо всем, что мне приходило в голову: о крепостном рве, который мы прорыли вокруг рыцарского замка из песка, об огромных опустевших средневековых замках, где некогда томились скукой рыцари, с нетерпением ожидая, когда можно будет выступить в очередной поход. Позднее я положил мальчика на диван, накрыл его одеялом и сидел около него, пока он не уснул. Потом вышел из дома, сел на верхней ступеньке крыльца, там, где она стояла, зовя меня и выкрикивая мое имя. Я сидел и смотрел на сероватую, прозрачную, как стекло, поверхность моря под светлым вечерним небом. Смотреть, в сущности, было не на что, но все-таки я устремил взгляд на неподвижную пустынную водную гладь, подобно тому, как путник устремляет взгляд на пустынную дорогу, не зная, на что ему еще смотреть. Я видел контуры маленького замка у кромки моря, видел, как волны с равными промежутками времени бились о подножье его стен, и он казался темным жалким островком, окруженным белеющей пеной прибоя. Теперь, когда мы почти начали верить в то, что началось как случайная встреча, пробудившаяся было надежда грозила рухнуть снова. Теперь, когда тело начало обретать форму, еще несовершенную, еще незавершенную, но уже ставшую не только плодом нашего воображения, наших объятий и слов. Впервые в жизни я говорил с кем-то, кого не было рядом. Я говорил с Астрид, стоявшей на крыльце в вечернем сумраке, и просил ее держаться, не сдаваться, как будто мои слова могли что-то изменить.
Вокруг меня все больше сгущалась тьма, а я сидел и курил на ночном холоде у поросшего кустами шиповника откоса и смотрел на первые звезды, выступившие на застывшей бездне небосвода. Затылок у меня заломило, оттого что я задрал голову, глядя на мертвенный отблеск звезд. И еще больше, чем прежде, ощущал не только свое одиночество; я понимал, что одиноки мы оба – я и Астрид, что мы предоставлены себе и друг другу.
На следующее утро мы навестили ее. Нам сказали, что ей придется остаться в больнице еще на несколько дней. Врач ничего не мог обещать. Астрид лежала, обессиленная от пережитого волнения, а Симон до смерти испугался, увидев мать на белой больничной койке, такую бледную и слабую. Она спокойно заговорила с ним, объяснила, что произошло, а потом спросила, что сталось с нашим замком из песка. Симон ответил, что замок уцелел, волны не разрушили его. Она улыбнулась этому известию, словно маленькому чуду, и забыла о своих тревогах. Я вспомнил, как она напевала свои песенки в такси, в тот зимний вечер, когда рухнул их мир. Теперь она распространяла вокруг себя то же спокойствие, несмотря на то, что внутреннее напряжение не покидало ее. Тогда, в такси, ей удалось успокоить мальчика, унять его плач с помощью простенькой песенки, которую она, не переставая, напевала ему все время, пока я возил их по городу. Она не имела представления о том, куда едет, и при этом способна была петь сынишке, нежно и спокойно, как бы давая ему понять, что нет нужды бояться, тревожиться о том, где они и что происходит вокруг них, пока он может прижиматься к обнимавшим его рукам матери. Мы ходили к ней в больницу каждый день. Судя по всему, теперь главное для нее было лежать спокойно, не двигаясь. Самое страшное осталось позади, она выдержала. До этого времени мне приходилось оставаться с Симоном не более чем на два-три часа, но он уже привык воспринимать меня как главного человека в своей жизни. И все же я удивлялся себе, целуя его на ночь или, позднее, тихонько подходя к его комнате, чтобы, приоткрыв дверь, посмотреть, как он спит. Впервые в жизни кто-то нуждался во мне, кому-то мое присутствие было необходимо. Он дружелюбно наставлял меня, когда я забывал положить кусочек масла в его овсяную кашу или помочь ему почистить зубы, и мы вместе с ним составляли список продуктов, когда мне предстояло идти за покупками, чтобы я чего-нибудь не забыл. Большую часть времени мы проводили на берегу у моря. Я учил его плавать, и уже через несколько дней он отпустил мои руки и впервые немного проплыл самостоятельно, не чувствуя никакого страха. Когда спустя четырнадцать дней Астрид вернулась из больницы, он смог проплыть вместе с нами до ближайшей отмели. Он улыбнулся в ответ на ее удивленный взгляд и заметил, что, в сущности, мы теперь плывем уже вчетвером, трое в воде, и один у нее в животе.
Я навсегда запомнил эту ночь без сна на откосе у моря. В моей памяти запечатлелось, что именно там, на крыльце из мореной древесины, началась наша история, или, вернее говоря, в историю превращалось то, что началось поздним зимним вечером как непредвиденное стечение обстоятельств. В прошлом, всегда, сколько я мог себя помнить, ощущалась дистанция между моими мыслями и чувствами, между моим внутренним «я» и тем миром, который окружал меня, с его событиями, лицами, чередой дней. Как будто сам я находился где-то в стороне и постоянно жаждал преодолеть эту дистанцию, жаждал открыться, чтобы свет окружающей действительности и взгляды чужих глаз смогли проникнуть вглубь и разглядеть во мне неизвестного, скрытого во тьме. Но ни этот свет, ни эти взгляды не способны были проникать достаточно глубоко, так что всегда оставался затененный угол, укрывающий того, кем я, по сути, должен был быть. Когда Инес обернулась ко мне однажды жарким летним днем в полутьме музейного зала среди разрушенных временем римских бюстов, я подумал, что наконец нашел кого-то, кто способен разглядеть человека, скрытого в глубине меня, и я попытался ухватиться за нее, так как мне показалось, что в ее глазах я увидел нечто, увиденное ею во мне. Так я во всяком случае надеялся. В ту пору, когда я встретился с Астрид, я почти утратил надежду стать кем-то иным, а не одним из многих бредущих сквозь окружение и время, просто лицом в этом изменчивом и быстротечном водовороте городских будней. Но в ту ночь, когда я сидел, наблюдая за едва заметным, ускользающим переходом от черноты неба к морю, все мое существо в эту минуту сконцентрировалось в двух коротких словах, которые я без устали повторял полушепотом среди кустов шиповника. Я повторял их до тех пор, пока они не перестали означать нечто конкретное и определенное, а стали олицетворять собою абсолютно все. «Держись! Держись!» – твердил я про себя.
А потом однажды вечером следующей зимой, когда я стоял в родильной палате, наблюдая, как появляется на свет Роза, перемазанная кровью Астрид, мне вдруг показалось, что одновременно с этим рождением появляется на свет и мое внутреннее «я». Пока Астрид, крича от боли, выпрастывала из своего тела ребенка, сформировавшегося внутри нее, я чувствовал, что наконец преодолел не дававшую мне покоя дистанцию и моя любовь больше не была всего лишь чувством, вопросом, жестом в пустоте, а превратилась в нечто, возникшее между нами, и лишь теперь, набрав воздуха в легкие, возвестила о себе громким криком.
Наши первые годы прошли словно в дымке усталости и счастья, дни и месяцы утратили свое очертание, растворились в головокружительной, неустанной спешке. Думая о них, я вспоминаю их не в виде устоявшихся, остановившихся мгновений, а как движения на месте, всегда на одном и том же месте. Наши первые годы были как бы просветом в беспросветности времени, и мне помнится мое тогдашнее ощущение, как будто я после долгого блуждания среди деревьев в глухом лесу по едва заметным, заросшим тропкам наконец вышел к свету и снова увидел небо. Я и вправду стал думать, что ждал встречи именно с Астрид, сам не подозревая, что это она. Я стал думать, что наконец нашел свое место, что здесь мне и следует находиться.








