412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йенс Кристиан Грендаль » Молчание в октябре » Текст книги (страница 10)
Молчание в октябре
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "Молчание в октябре"


Автор книги: Йенс Кристиан Грендаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Не успел я положить трубку, как телефон зазвонил. Я переждал пару сигналов, а затем взял трубку. Это была Астрид. Она хотела знать, в какое время я завтра прилечу и хочу ли, чтобы она встретила меня в аэропорту. Она спросила, не случилось ли чего, хотя мне самому казалось, что голос мой звучит абсолютно нормально. Я ответил, что спал, когда она позвонила. Я рассказал ей о выставке, которую осмотрел, а она сообщила о каком-то забавном замечании Розы сегодня утром. Внезапно я почувствовал, до чего сильно соскучился по ним, а ей показались забавными мои нежности по телефону только потому, что мы не виделись друг с другом пару дней. Я тут же позабыл о своей встрече с Инес, а когда в течение следующей недели время от времени вспоминал о ней, то сам удивлялся тому, что позабыл ее так же быстро, как позволил вдруг одолеть себя сомнениям и мучительным вопросам. Если я иногда ночью лежал без сна рядом с Астрид и прислушивался в темноте к ее спокойному дыханию, то это было вовсе не оттого, что меня преследовало видение Инес, ее глаза и губы, увиденные однажды зимним днем на площади Альма. Это было и не потому, что я представлял себе Инес, лежащую во тьме рядом со мной, в другой квартире, в другой части города, в другой жизни. Не встреча с Инес потрясла меня, а ее последствие, не мимолетный приступ желания в моем парижском номере отеля, когда я набирал номер ее телефона, но неожиданный, холодный свет, брошенный в мою нынешнюю жизнь, мое внезапное замешательство в тусклом полусвете парижского ненастья на площади Альма. Именно эти внезапные и головокружительные приступы невесомости не давали мне уснуть и заставляли обращать взгляд к невидимому во тьме лицу Астрид и, протянув руку, охватывать ее спящее тело, точно я боялся, что меня унесет куда-то ввысь и я умчусь в беспредельность ночи.

Я больше не был одиноким с тех пор, как Астрид однажды зимним вечером появилась из ворот виллы, ведя за руку маленького мальчика, и села на заднее сиденье моего такси. Да и она сама с тех пор не чувствовала себя одинокой. Она была молода, когда родила Симона, и еще моложе была тогда, когда встретила седоватого режиссера с уверенными руками и настойчивым взглядом, который, казалось, лепил ее, глядя на нее и обнимая ее. А она, эта молодая женщина, улыбалась в ответ на его зрелую мелодраматическую страсть, но потом в конце концов уступила ей. Быть может, ей надоело быть в тени и захотелось выйти на свет. Она ведь была, можно сказать, невидима, когда он заприметил ее. Она была еще совсем ребенком, когда во время летних каникул, гостя у тетушки, однажды утром получила весть, что автомобиль ее родителей сорвался в пропасть на горной дороге в Италии. Последние годы ее детства прошли в школе-интернате, а потом она наконец стала свободна и могла делать что хочет. Но она не знала, что ей делать с этой обретенной свободой. Она была одна в целом свете, и ее ошеломляла мысль обо всех открывшихся перед нею возможностях, у нее кружилась голова при виде всех путей, манящих ее, всех лиц, встречающихся на этих путях, и она еще не успела ни на что решиться, когда седоватый режиссер положил на нее глаз. Некому было рассказать ей, кто она такая, никто не пришел и не сказал ей об этом. Поначалу ее просто забавляло, что зрелого человека можно довести до такого безрассудства, а потом ей понравилось быть тайной его жизни, невидимой для всех других, а временами и для него самого, когда она закрывала глаза, а он тискал ее, вне себя от желания. Потом ей наконец захотелось выйти на свет, быть может, потому, что она боялась совсем исчезнуть, если и впредь будет оставаться его драгоценной тайной, которую ему так ловко удавалось скрывать от жены и дочери. Она сама могла быть по возрасту его дочерью и все-таки уступила, когда он, сам устав от своей тайной игры, в один прекрасный день появился на пороге ее квартиры со своими чемоданами и своим патетическим взглядом. Она подумала, что, может быть, это все-таки любовь, то, что началось как тайная охота, когда юная добыча распаляла старого охотника своей загадочной или рассеянной улыбкой. Она решила, что это наверняка любовь и, приняв решение, не изменяла ему. Она утвердилась в своем решении, обосновалась вместе с маленьким сыном и его отцом в белом доме к северу от города, отдавшись течению времени. Сперва она не задумывалась над тем, почему ее седоватый муж стал все чаще поздно возвращаться домой, а когда однажды вечером узнала почему, наступил долгий миг, во время которого ей казалось, что она падает и падает в пропасть, бесконечную и бездонную. Когда она наконец очнулась и ощутила под ногами доски пола, то была уже в совсем ином мире. Они жили теперь в разных мирах, она и кинорежиссер. Это была не она, это не могла быть она, та юная женщина, которая родила их ребенка и заботилась о нем, в то время когда муж лежал где-то в городе в постели с другой, еще более молодой женщиной, и единственное, что она знала, – так это то, что не может больше ни единой минуты оставаться в этом доме, внезапно ставшем чужим.

У нее не было пристанища нигде, когда она сидела на заднем сиденье такси со своим маленьким сыном, но это не было для нее внове. Поэтому, быть может, она лишь немного поколебалась, когда шофер такси предложил ей пожить у него несколько дней. Он казался таким славным, и они были почти ровесники. И она осталась жить у него. Позднее она, должно быть, спрашивала себя, как это случилось, что она положила на него глаз и почему он внезапно стал для нее не просто услужливым таксистом, квартира которого по ночам пустовала. Вышло ли это случайно? Поначалу это ничего особенного не значило, и, быть может, именно поэтому она уступила ему. Он был просто случайно встретившимся ей шофером такси, а для него она могла быть кем угодно. Он не спешил открываться ей и говорить, что она значит для него; она могла быть для него кем угодно, и, обнимая ее, он предоставлял ей думать все, что ей заблагорассудится. Он не вводил ее в заблуждение и на первый взгляд не строил никаких планов, этот человек, который каждую ночь раскатывал по городу взад и вперед. Она, должно быть, спрашивала себя, не слишком ли это опрометчиво, когда обнаружила, что беременна. Но не могла не улыбнуться, когда в ответ на ее сообщение он лишь посмотрел на нее спокойно и сказал: «Почему нет?» Быть может, и она подумала: «А почему, собственно, нет?» Позднее она рассказала ему, что именно его спокойствие убедило ее, когда он, вместо того чтобы запаниковать, лишь посмотрел на нее, как человек, который знает, что делает. Она не могла не полюбить человека, который способен был так спокойно посмотреть ей в глаза, ей, в сущности, совершенно чужой женщине, сообщившей, что может сделать его отцом, если он не против. Это его неожиданное «Почему нет?» заставило ее забыть о том, что ей самой не мешало бы спросить себя, почему отцом ее ребенка должен стать именно он. Она не могла не полюбить человека, который дерзнул использовать шанс, предоставившийся ему по чистой случайности, потому что знал, что, как бы там ни было, это дело случая, с кем встретиться и когда, и потому что у него хватило мужества поверить, что именно сейчас, а не в будущем году или еще когда-либо его жизнь должна определиться.

Только лишь потом, после того, как решающий шаг был сделан, и сделан, можно сказать, вслепую, ее любовь обрела опору. Поначалу ей просто понравились его глаза, спокойствие, которое было в его взгляде и голосе, в общем, нечто чисто случайное. Однажды Астрид рассказала ему об этом, и он улыбнулся. Да, ответил он, не все ли равно, почему человек влюбляется. Однажды утром она проснулась оттого, что он произнес ее имя своим мягким, спокойным голосом, и, открыв глаза, вдруг почувствовала, что именно здесь ее пристанище, в его спокойном взгляде, который, казалось, обволакивал ее всю, со всех сторон. Взгляд его ласковых, слегка меланхоличных глаз, казалось, создавал вокруг нее некое пространство, в котором она могла оставаться сама собой и откуда могла бежать, когда ей вздумается, и так далеко, как ей захочется, но при этом никуда не исчезать. Впрочем, у нее больше не было желания убегать, как она убегала в молодости, когда еще один влюбленный щенок или еще один отчаявшийся зрелый человек воображали, что способны открыть ей, кто она, в сущности, такая, и лепить ее образ своими похотливыми руками. В молодости ей казалось, что где-то внутри она не такая, что там она другая и разгадать ее может лишь посторонний, неизвестный ей человек. Она бросала мужчин одного за другим, и молодых, и зрелых, из-за разочарования, потому что это был явно не тот человек, который способен вызволить на свет божий ту неизвестную и прекрасную женщину, что жила внутри нее. Да и кто бы это мог быть? Она посмеивалась над собой, рассказывая о своих девичьих терзаниях. Постепенно она не смогла думать о том, кто она, при этом не думая о той жизни, которая стала ее собственной однажды зимним вечером, когда она бросила своего седоватого кинорежиссера, обнаружив, что больше не находится в том мире, в котором себя воображала. Все, что происходило в ее судьбе до этого вечера, постепенно стало казаться ей стертым, ничего не значащим, отвергнутым наброском ее будущего. Но так она рассказывала мне о себе много лет назад. В сущности, говорить об этом так много не было надобности. Мы были здесь, и этого было достаточно.

Я не могу осмыслить первые годы нашей совместной жизни, не могу отделить их друг от друга. Даже если я разматываю эти годы подобно нити из клубка повествования, даже если мой рассказ путается между прошлым и настоящим, между явью и клубком есть различие. Хотя клубок состоит из той же нити, сам по себе он все же не история. Это просто массивный клубок из спрессованных дней, намотанных друг на друга, и внутренность клубка уже давно сокрыта в его мягкой глубине. По мере того как я разматываю нить, клубок становится все меньше и меньше, он утрачивает свою тяжесть, и под конец остается всего лишь одна-единственная невесомая ниточка, длинный ряд связанных между собою точек, которая скручивается и свертывается при моей попытке объяснить сложности и повороты этих лет. Годы наматываются друг на друга в соответствии с вечным круговоротом земли, в коловращении перемен и превращений. Меня забавляет, когда о времени говорят как о каком-то определенном месте, где движешься взад и вперед. А может, это и впрямь место, где все дни и часы находятся рядом друг с другом. Быть может, человек рассказывает свою историю, чтобы суметь найти путь сквозь лабиринт воспоминаний и мгновений, отделенных забвением. Но через этот запутанный лабиринт ведет много дорог, и если пойдешь по одной из них, то отрежешь себя от всех остальных. Через лабиринт движется человек, разматывая свой клубок, а когда он кончается, в руках остается лишь кончик, за который можно держаться. И мы медленно возвращаемся назад, двигаясь по собственным следам. Иной раз слышишь голоса за тонкими стенами тьмы, иногда замечаешь просвет, думая, что там есть дорога, но продолжаешь идти по собственному следу, боясь потерять путеводную нить и окончательно заблудиться. В своих воспоминаниях я нахожусь повсюду одновременно, каждое мгновение, забытое или живущее в памяти, но меняющееся от места к месту. В своем повествовании я могу быть лишь в одном месте в определенное время, если хочу найти путь между этими местами, найти выход и уяснить себе, каким образом я шел от одного места к другому.

Роза откинула голову, зажмурилась от солнца, и ее длинные волосы мягко упали ей на плечи. Я представил себе, как она воспринимает свет солнца в виде оранжевого тумана сквозь зажмуренные веки, представил себе, как она прислушивается к цокающим шагам прохожих, к голосам, доносящимся до нее от других столиков. Когда закрываешь глаза, то оказываешься как бы в центре мироздания. Звуки внешнего мира и твои собственные мысли сливаются в одном и том же невидимом пространстве. В уголках ее губ появился легкий намек на улыбку. То ли тепло, коснувшееся ее щек, было тому причиной, то ли какая-то мысль, пришедшая ей в голову. Она подняла руку и провела ею по шее, медленным, ласкающим жестом, и я узнал его. Так поглаживала шею Астрид, когда задумывалась, углубляясь в собственные мысли. Я тоже на какой-то момент прикрыл глаза, и это словно приблизило нас друг к другу, меня и Розу. Почему же я не могу просто встать и подойти к ней, почему мы сидим по разные стороны стеклянной стены кафе, моя дочь и я, ее отец? Я устыдился того, что скрываюсь от нее, но я знал также и то, что, если выйду наружу и встречусь с ней взглядом, мне тоже будет стыдно, стыдно оттого, что Астрид покинула меня. Если я иногда, когда тьма была слишком густой или слишком бездонной, невольно охватывал руками тело спящей Астрид, боясь ускользнуть от нее, то одного взгляда Розы было обычно достаточно, чтобы убедиться в том, где мое место, в том, что именно здесь мой дом, а не какая-то случайная точка на земном шаре. Ее взгляд держал меня крепко, словно невидимый шнур бумажного змея, но сама она даже не подозревала об этом. В ее глазах именно я держал конец шнура, чтобы она могла без опаски взмыть вверх и парить там, изучая небесное пространство. Когда я стоял в родильном отделении, держа в руках мягкое тельце новорожденной дочери, завернутое в одеяло, меня переполняли безумный страх и растерянность. Я боялся уронить ее и бормотал про себя те же слова, которые повторял однажды летней ночью, сидя около кустов шиповника на крыльце, обращенном к морю: «Держись! Держись крепче!»

Когда я вновь открыл глаза, то увидел, что она сидит, наблюдая за сверкающими, колеблемыми ветром струями фонтана, где вода разбрызгивается по краям блестящими каплями и пеной, бесконечно обновляющаяся и неустанно исчезающая с тем же пульсирующим движением. Я держался. Теперь пришло время ослабить хватку.

Я увидел рыжеволосую подругу Розы, которая поднялась по лестнице, ведущей из туалетов, а затем двинулась между столиками кафе, приближаясь ко мне. Она подкрасила губы, и теперь ее алый рот резкой чертой выделялся на бледном веснушчатом лице. Встретившись со мной взглядом, она слегка улыбнулась. Я улыбнулся в ответ и не спускал с нее глаз, пока она приближалась, а затем прошла мимо. Я заметил слабый румянец, проступивший под веснушками, прежде чем она скрылась из виду. Если бы я отвел глаза в сторону в тот миг, когда она увидела меня, то мое смущение показало бы, что мой взгляд не был случайным. А теперь смутилась она, потому что я ответил на ее легкую, открытую улыбку, промелькнувшую в ее заинтересованном взгляде. Быть может, она улыбнулась, отметив про себя на ходу, что мужчина, читающий газету в углу кафе, в сущности, довольно недурен. А может быть, ее согрел на какую-то секунду мой внимательный взгляд и краешком сознания ее коснулась мысль о том, что я мужчина, а не только человек, который по возрасту годится ей в отцы. После этого она тут же замкнулась в себе, испугавшись, что я могу истолковать ее улыбку как призыв. А возможно, и тут пришла моя очередь покраснеть, возможно, ей известно, что я отец Розы, и она покраснела при мысли, что мой взгляд был дерзким нарушением распределения ролей. Я снова ухватился за газету и выглядывал из-за нее, словно настороженный кот, наблюдая за двумя девушками, освещенными солнцем. Если рыжеволосая и знала, кто я такой, она не дала этого понять Розе. Они снова принялись болтать, кивая и улыбаясь друг другу, и в какой-то момент, когда я снова почувствовал себя до некоторой степени в безопасности, она вдруг поглядела мимо Розы через стеклянную стену кафе и на мгновение поймала мой взгляд. Так повторялось несколько раз. Она как будто хотела удостовериться, что я все еще здесь и наблюдаю за ней. Мои глаза беспокойно забегали по газетным заголовкам, и я стал тщательно следить за выражением своего лица. Спустя некоторое время, когда я снова поднял глаза от газеты, то увидел, что они уже ушли. Я продолжал сидеть, глядя на оставленные ими чайные чашки, и увидел на краю чашечки Розиной подруги алый отпечаток ее нижней губы, словно привет, посланный моему смятению сорокачетырехлетнего субъекта.

Я двинулся по Стрёгет навстречу весеннему солнцу, под которым человеческие силуэты то смыкались воедино, то снова расходились, и толпа напоминала темный движущийся лес силуэтов, отбрасывавших длинные тени, сливающиеся на слепящей брусчатке. Низкое солнце в расщелине между домами поглощало силуэты, тонкие и невесомые, как бронзовые фигуры Джакометти. Солнце било прямо в глаза, так что я не мог различить лиц в темном потоке фигур, пока они не делали последнего шага мне навстречу, выступая из темного круга, и мы, за секунду до того, как нам разойтись, встречались глазами. Я подумал о том, что прохожу под чужим взглядом, который минуту спустя сменится другим, идущим сзади, и чужие лица все время меняются перед моим взглядом, проходя мимо по очереди, выступая навстречу из тени. Казалось, они не просто проходили мимо, а шли сквозь меня, и сам я проходил сквозь их взгляды в том же движении, в том же ритме шагов и мелькающих лиц. Я постоянно видел перед собой другие лица, и эти движущиеся мне навстречу лица смотрели на меня, и мне казалось, что я не могу оставаться одним и тем же более чем на мгновение, вбирающее в себя чей-то мимолетный взгляд.

5

Я вышел из отеля и стал бродить по улицам между Пятой авеню и Таймс-сквер, в толпе пешеходов, среди вертикальных квадратов освещенных окон и горизонтального потока автомобильных фар. Я разглядывал лица, которые двигались мне навстречу во тьме, выступая из островков света, все новые и новые лица, чужие, каким был и я сам в этом городе, в который все постоянно откуда-то приезжают. Это единственный из чужих городов, где каждый сделанный мною шаг не напоминает мне о том, что я иностранец, и где моя внешность и мой акцент – это всего лишь еще одна разновидность среди множества разновидностей людей, непохожих друг на друга. Если я действую на нервы шоферам такси, барменам и официанткам, то это вовсе не оттого, что они считают меня иностранцем, а, напротив, потому, что они принимают меня за ньюйоркца, который невыносимо медлителен или просто нерешителен и туповат. В Нью-Йорке я могу быть кем угодно, лишь бы я не забывал исправно давать чаевые. В тот вечер на меня успокоительно подействовало блуждание то в одной, то в другой толпе пешеходов по сети разделенных на квадраты улиц. Усталость подействовала на меня, как местный наркоз, и лишь мои слух и зрение не участвовали в этом приятном ощущении полудремы. Все, что я видел и слышал вокруг, было повторением того, что я уже видел и слышал прежде: автомобильные гудки, обрывки фраз, освещенные окна домов и поток лиц. Казалось, я вошел в какой-то фильм, виденный мною сотни раз: те же самые уличные сценки, которые повторяются во всех фильмах о Нью-Йорке. Но фильм не вел меня от сцены к сцене, скорее, это было так, словно передо мной разматывалась кинолента и я двигался, не сходя с места. Шагая вперед без остановки, я видел, как город живет вокруг меня, движется, а я смотрю на него, пассивный и неподвижный, из какого-то уголка в глубине моего существа. Я думал обо всех этих людях, которые приехали сюда, увлекаемые стремлением к бегству или слабой надеждой на какие-то перемены. Они шли теми же улицами, которыми теперь шел я, по тем же глубоким улицам между громадами квадратных домов. Меня снова поразила мысль о том, что этот город притягивает к себе столь великое множество людей со всех уголков земного шара и в то же время сам не имеет сколько-нибудь заметного центра, как это бывает в европейских городах. Там, если ты идешь по улицам достаточно долго, то обнаруживаешь, что они всегда сходятся в каком-то одном пункте. Старые, закопченные таинственные города, куда приезжаешь поездом однажды вечером и спустя минуту после того, как выходишь из здания вокзала, оказываешься лицом к лицу с подсвеченными апостолами или святыми на фасаде кафедрального собора. Здесь же все вокзалы находятся под землей. Ты прибываешь сюда впервые, и тебе остается лишь плыть по течению, двигаясь по улицам, регулярно пересекающимся через равные промежутки времени. Сам по себе этот город никогда не создает у тебя впечатления, что ты прибыл в зачарованное царство своей мечты. На самом деле это как бы незримый город. Невидимая сеть его улиц запечатлена в воображении тех, кто сюда приезжает. Это, по сути дела, отображение тех мест, которые они покинули, быть может, навсегда. Нью-Йорк видим лишь тем, кто смотрит на него сквозь призму смутного, призрачного воспоминания о степях Украины, о горах Армении, о трущобах и бидонвилях Пуэрто-Рико или о залитых водой рисовых полях Гонконга. Здесь так просто найти дорогу и в то же время, как ни странно, легко заблудиться, потому что монотонность квадратной планировки мешает человеку сориентироваться и отыскать путь туда, куда он направляется. Но в тот вечер меня это вполне устраивало, так как мне не нужно было идти куда-то в определенное место. Я пообедал на Пятьдесят второй стрит, в одном из тех демократических, функционально обустроенных заведений, где можно сидеть на высоком табурете за длинной стойкой, не смущаясь тем, что ты закусываешь в одиночестве. Я сидел, наблюдая за уличным движением позади зеркально отраженной в окне рекламы пива из красных неоновых трубок, и в оконном стекле ярко освещенного помещения отражался мой силуэт на табурете, склонившийся над стойкой бара, призрачный, так что прохожие шли по тротуару как бы сквозь меня. Среди них были бездомные попрошайки с бумажными пакетами и красивые, торопливо бегущие куда-то женщины всех рас и цветов. Я взглянул на свои часы, прибавил шесть часов и попытался вспомнить, что именно я делал в это же самое время прошлым вечером. В тот вечер я стоял в углу сцены, спиной к опустевшим зрительским креслам и смотрел на упругие, как резина, ярко накрашенные губы моей матери, обнажавшие белые вставные зубы, раздвигавшиеся в хищной улыбке всякий раз, когда кто-нибудь подходил, чтобы поцеловать ее в щеку во время небольшого «нахшпиля» после ее премьеры, о которой она напомнила мне звонком в тот вечер, когда у меня ужинали Роза и ее художник. Она, как обычно, была самоуверенна и театральна на сцене, и как обычно вокруг нее толпились фанаты, аффектированные театралы и экзальтированные примадонны с блудливыми глазами, чтобы заверить ее, что она была неподражаема и великолепна, превзошла себя и превосходно вошла в образ, что игра ее была исполнена чувств, вдохновенна, изысканна и безупречна. Если у моей матери и был когда-либо весьма умеренный талант, то он уже давно был загублен ее ненасытной жаждой поклонения и любви зрителей, которые, вот уже несколько десятилетий наблюдая за ее игрой, покатывались от хохота там, в темноте зала, и обливались слезами благодарности, растроганные тем, что она своими разбитными ужимками и фривольными гримасами потрафила их площадному чувству юмора, а своими крокодиловыми слезами и вздохами волнообразно вздымающейся груди возвышала их банальное беспутство и чувствительность до уровня роковых страстей и великой любви.

В прежние годы ее осиная талия и бесконечная череда кавалеров обеспечивали ей роль за ролью как слабой и неотразимо очаровательной женщине, не способной обуздать свои пылкие чувства. В общем-то она была классическим олицетворением поговорки о том, что если пусто в голове, то нужно иметь кое-что между ног, и в этом директора театров один за другим имели возможность убедиться. Но в конце концов возраст все же вынудил ее перейти на роли «зрелых дам», и вместе с тем это обстоятельство дало критикам повод обнаружить новые грани ее таланта, облагороженного мудростью опыта. Ее панически пугала мысль о старости, и она была слишком глупа, чтобы осознать хоть что-нибудь из тех реплик, которые выкрикивала со слезливым надрывом, но после того как ее главная соперница была обезврежена с помощью инсульта, роль театральной гранд-дамы оказалась вакантной и досталась ей, поскольку других претенденток не нашлось.

Сидя в темном зале и следя за ее слезливо-сентиментальными ужимками на ярко освещенной сцене, я еще раз утвердился в правильности своего решения никогда не ходить в театр и пожалел о том, что не остался дома. Но после того как Роза и ее рыжеволосая подруга исчезли в толпе, я, возвратившись с прогулки домой, понял, что мне предстоит пустой, скучный вечер в тихой квартире, и ухватился за премьеру моей матери как за жалкий предлог хотя бы на несколько часов сделать вид, что все нормально. Теперь же мне захотелось оказаться за своим письменным столом и сидеть, глядя невидящими глазами на освещенные окна домов по другую сторону озера. Чуть поодаль от меня, в том же ряду, сидел мой отец, который уснул минут через пять после начала первого акта. Позднее я увидел его в фойе. Он стоял одиноко среди публики, собравшейся на премьеру, среди потных мужчин, явно неуютно чувствовавших себя в своих отглаженных, скорее уместных для похорон костюмах, и их жен, которые выглядели так, словно вот-вот рухнут на пол, хотя их длинные платья из таиландского шелка были сантиметров на десять короче, чем следует. Мой отец был элегантен, как всегда, и оглядывал фойе своим обычным нервным взглядом, который больше подошел бы неуверенному тинейджеру, чем изысканному семидесятилетнему мужчине. Мне стало жаль его, когда я увидел, с каким облегчением он обнаружил меня среди публики, но я тут же устыдился своей жалости. Лишь после того как мы подошли друг к другу и поговорили несколько минут, я обратил внимание на то, что он забыл спросить, почему со мной нет Астрид. Быть может, он уже успел поговорить с моей матерью, а может, просто обрадовался тому, что мы хоть разок сможем побыть вдвоем, но не исключено, что все это просто-напросто объяснялось его рассеянностью. То, что сам он явился на премьеру один, никого не удивило. Моя мать презирала его новую жену и не считала нужным скрывать это в те немногие разы, когда они встречались. Это еще больше усиливало ее презрение к экс-супругу, который довольствовался столь жалкой заменой после того, как сама она его бросила. Ей было ровным счетом наплевать, придет он на ее премьеру или нет, но хотя минуло уже без малого тридцать лет с тех пор, как она оставила его, он неизменно являлся в такие вечера в театр, украдкой и с виноватым видом, чтобы, как он выражался, «порадовать ее».

Я виделся с ним редко. Он переехал на другой конец страны за несколько лет до того, как я встретил Астрид, и, ссылаясь на расстояние, мы старались отказываться от его приглашений. Я навещал его несколько раз. Сначала я приезжал к нему каждое лето вместе с Астрид и детьми, и он всякий раз в начале весны звонил и спрашивал, приедем ли мы снова нынешним летом. Но с каждым посещением мне все труднее становилось сохранять добрые отношения с его новой женой. Она была специалистом по керамике, двадцатью годами младше отца, и увлекалась астрологией и биодинамическими овощами. Когда мы приезжали к ним в их маленький, крытый соломой пряничный домик, она набрасывалась на меня так, словно месяцами не общалась ни с одним цивилизованным человеком. С жаром требовала, чтобы я объяснил ей, почему в моей статье, написанной много лет назад, я заявил, что изделия художественного ремесла нельзя поставить в один ряд с произведениями искусства. Из жалости к отцу я предпочитал не говорить ей, что думаю о ее бесформенных, выполненных в этническом стиле кувшинах и чашах, но моя сдержанность заставляла ее лишь еще более энергично наскакивать на меня и с торжеством в голосе объяснять мою холодность и невозмутимое высокомерие тем, что я «типичный скорпион». Быть может, я бы еще мог примириться с ее взрывами, вызванными комплексом неполноценности, и с ее насквозь пропахшим мускусом эзотерическим провинциализмом, если бы не был вынужден оставаться безучастным свидетелем того, как мой отец, словно побитый пес, подчинялся невротическим перепадам ее настроения, которые она объясняла то фазами луны, то его мужской бесчувственностью по отношению к ее биоритмам. До выхода на пенсию отец был инженером, строил мосты и плотины в Африке и на Ближнем Востоке, а теперь проводил время, разжигая палочки для курений, готовя снадобья из трав для своей голистской истерички, делая ей тибетский массаж ног, ублажая ее астральное тело и усваивая ее вздорные теории о чувствительности растений. Со всем этим я никак не мог примириться, но однажды Астрид со своей обычной кривой усмешкой обратила мое внимание на то, что в своем негодовании я не замечаю, что отец мой, судя по всему, счастлив в этом браке. Я думаю, что она была права, и переход от его прежней слепой веры в математику к этому новому экологическому мистицизму был не столь уж неожиданным, поскольку и то и другое являлось результатом радикальной последовательности, того же самого страха перед иронией бытия и перед вопросами, не имеющими ответа. В моих глазах новый брак отца был пародией на его брак с моей матерью, с той лишь разницей, что на сей раз его унижение не было мучительным, а было просто смехотворным. За мужественным фасадом инженера-бетонщика всегда скрывалось доброе, испуганное сердце, которое тайно молило о любви, жаждало этой любви в наивной убежденности, что любовь можно чем-то заслужить. Когда я был ребенком, он посылал мне открытки из городов с экзотическими названиями, и я прятал эти открытки с африканскими или арабскими мотивами в коробочку под кроватью. Он всегда был занят строительством какого-то моста или плотины, а может, электростанции где-нибудь в жарких странах. Он часто отсутствовал много месяцев подряд. Каждое утро я сидел за столом, набив рот овсяной кашей, и прислушивался, не раздастся ли стук почтового ящика и тихие шаги в прихожей. Я сохранил одну из его открыток, которая и теперь кажется мне особенно трогательной. Меня трогает не сам снимок с высоты птичьего полета, изображающий узкий перешеек, тесно застроенный высотными домами в окружении неправдоподобно синего моря, не коротенькое письмецо на оборотной стороне открытки, в котором отец сообщает о температуре, о том, что у него все хорошо, и которое датировано девятым октября тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Меня завораживает текст, напечатанный мелким шрифтом под поблекшими строками письма: Beyrouth moderne. Vue générale et les grands hotels de la Riviera Libanaise.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю