412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йенс Кристиан Грендаль » Молчание в октябре » Текст книги (страница 11)
Молчание в октябре
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "Молчание в октябре"


Автор книги: Йенс Кристиан Грендаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Я рано научился сам заботиться о себе, потому что моя мать всегда долго спала по утрам, а когда я возвращался домой из школы, она уже обычно была на репетиции или «на радио», если не отдыхала за закрытой дверью супружеской спальни со спущенными шторами. В то время как матери моих товарищей стояли у себя в домах, на загородных виллах, в послеобеденное время, надев фартучки и держа наготове кофейники с горячим какао, моя мать лежала, развалясь на неприбранной постели с сигаретой в уголке рта, и читала газету, неприступная и как-то по-особому небрежная, и это оскорбляло мое пуританское мальчишеское сознание. Мы встречались только по вечерам, когда она наконец выходила из своего будуара, заспанная и вызывающе роскошная в своем распахнутом кимоно. Она разогревала суп из консервов или какое-нибудь замороженное готовое блюдо для нас обоих, а затем снова исчезала в спальне, чтобы «привести себя в порядок» перед тем, как вызвать такси и укатить в театр, предоставив меня самому себе. И лишь в тех случаях, когда ей предстояло «давать интервью», она одним махом наводила повсюду порядок, так что наш дом на какое-то время в виде исключения становился похож на обычный, нормальный дом. А когда нас вместе фотографировали, она наклонялась и погружала подбородок в волосы на моей макушке, так что фотограф имел удовольствие лицезреть одновременно и мои полные детские щечки, и ее полную грудь. Я и сам не могу не признать, что в те годы она была красива, даже можно сказать, пугающе красива, особенно когда она, напудренная и причесанная, склонялась ко мне, чтобы поцеловать меня на прощанье, а потом шла по садовой дорожке к подъезжавшему такси, цокая высокими каблучками, покачивая пышными бедрами, обтянутыми узкой юбкой. Мне казалось, что в ее красоте таится какая-то скрытая и безотчетная угроза, потому что она была предназначена не для меня, а для других, и когда она склонялась надо мной, чтобы поцеловать меня в щеку своими мягкими, пухлыми губами, запах ее духов, ее белые, круглые груди в низком вырезе платья заставляли меня чувствовать себя маленьким уродливым карликом, который на какое-то мгновение, незаслуженно, в виде особой божьей милости, смог соприкоснуться со смертельно притягательным отблеском того мира, куда ему никогда не будет доступа. Мы редко разговаривали с ней подолгу, а когда это случалось, то, как правило, это был скорее нескончаемый монолог, как будто она просто рассуждала вслух в моем присутствии, сетуя на жестокость жизни, на то, что люди к ней безжалостны и ей иногда хочется «с громким воплем бежать куда-нибудь прочь отсюда». И в моих глазах возникала эта картина, я видел и слышал, как она с громким воплем бежит по дорожкам виллы в одной рубашке, с распущенными волосами. Я не преувеличиваю, утверждая, что общение матери со мной по объему и содержанию соответствовало кратким весточкам от отца, посылаемым мне на обратной стороне видовых открыток с верблюдами, бедуинами, минаретами и негритянскими деревнями. Это были, можно сказать, телеграфные, немногословные послания, в которых кроме сообщений о погоде говорилось, что у него все хорошо, и что он надеется, что и у меня также все хорошо, и что он рад будет увидеться со мной снова. Лишь изредка текст его посланий бывал несколько более глубокомысленным, но и в таких случаях он лишь невнятно сообщал о том, что «он думает обо мне». Что именно он думал обо мне, я так никогда и не узнал. Вместе с тем мне и в голову не приходило упрекать его за эту застенчивую немногословность. Я воспринимал ее как доказательство его непререкаемой мужской независимости. Ведь он был так занят, строя свои мосты, плотины и электростанции. Я представлял себе, что он строит их, можно сказать, голыми руками, заросший щетиной, в пробковом шлеме, выбиваясь из сил под палящим солнцем, в окружении хищных зверей, борясь с закоренелой, неисправимой ленью туземцев. По вечерам я лежал в постели, представляя, как он в один прекрасный день возьмет меня с собой, и мы покинем мою нерадивую мать с ее послеобеденным сном и с ее театром, и как я буду стоять, утопая ногами в песке пустыни, и подавать ему разводной ключ, а он, весь в поту, возьмет его у меня, не глядя, и, играя мускулами, затянет последнюю гайку на стальной опоре моста, проложенного через забытую богом деревушку в раскаленном добела сердце Сахары.

За день до его приезда после строительных подвигов в доме происходили полные драматизма перемены. Вместо того чтобы проводить послеобеденный отдых в постели, моя мать вдруг ощущала необыкновенный прилив энергии. Она носилась по дому как ураган, убирала, чистила, пылесосила, взбивала подушки, проветривала вещи, и то, что в течение всех минувших недель походило на бордель после закрытия, на пару часов превращалось в респектабельный буржуазный дом наподобие тех, что, к моей зависти, были у моих товарищей. Впервые за много недель мать покупала продукты и демонстрировала неожиданные для нее кулинарные способности. А когда мой отец, загорелый, овеянный духом приключений, появлялся на пороге, она кидалась ему на шею, обвивалась вокруг него, так что он в конце концов, смеясь, вынужден был высвобождаться из кольца ее любящих рук. Единственный вечер я чувствовал себя на седьмом небе, спокойном, безоблачном семейном небе, и мы с матерью сидели за столом и внимали рассказам отца об экзотических странах. Только в этот единственный раз ослепительная красота моей матери не таила в себе угрозы и меня ни на минуту не задевало то, что она целует моего отца, обнимает его за талию и призывно гладит по ягодицам. Эту роль она тоже играла так, чтобы выжать у зрителей слезу. Но уже на следующий день она снова становилась раздражительной, и я видел, как мой отец, строитель мостов, конструктор турбин, специалист по бетонным сооружениям, должен был вертеться ужом, чтобы угодить ей и добиться хотя бы одной-единственной небрежной ласки. Она опять закрывалась после обеда у себя в спальне, а когда отец возвращался домой, со злым и упрямым видом подавала на стол то, что находилось в холодильнике, а короткие и проникновенные взгляды отца делали ее еще больше отчужденной и раздражительной. Когда ее увозили в театр, мы с отцом устраивались на диване и погружались в мир Киплинга, Купера и Стивенсона с их легко преодолеваемыми опасностями и примитивными добродетелями. Но чаще всего я смотрел на него сквозь полуприкрытую дверь моей комнаты, когда он, пожелав мне спокойной ночи, сидел в гостиной за бутылкой виски, устремив взгляд в пространство, одинокий и бесприютный в собственном доме. Я прислушивался к стуку кубиков льда в его стакане и к тому, как они ударялись о его зубы, после того как он осушал его. Иногда я просыпался по ночам, когда они ссорились за стеной. Мне было около тринадцати лет, когда я начал мало-помалу понимать, что происходит у нас в доме. Сперва это были лишь смутные подозрения, которых я толком даже не осознавал. Когда отец снова уезжал, я слышал голос матери за дверью спальни. Она полушепотом говорила с кем-то по телефону незнакомым, вкрадчивым голосом, а иногда ее ждал у ворот частный автомобиль вместо такси. Нередко случалось, что она звонила домой по вечерам и с неожиданной лаской в голосе спрашивала, не возражаю ли я, если она останется на ночь в городе у подруги. Я ведь теперь уже совсем большой мальчик и к тому же привык вставать по утрам один. Однажды вечером во время нашего телефонного разговора я сказал ей, что тоже собираюсь переночевать у товарища. Я ходил к нему часто, не только для того, чтобы поиграть с ним, а чтобы хоть несколько часов побыть в семейной обстановке. Но во время ужина мой товарищ вдруг почувствовал боли в животе, и меня отослали домой. Ночью я проснулся от звуков приглушенного смеха, доносившихся из спальни матери. Сперва я подумал, что она смеется во сне или что мне самому это снится. Я услышал, как она протяжно и ритмично вздыхает, и готов был уже бежать к ней в спальню в полной уверенности, что она тоже заболела, как и мой друг. Кто знает, может в городе распространилась какая-нибудь эпидемия? Но я остался в постели, услышав еще чей-то стон, более низкий и глубокий, слившийся с ее ритмичными, приглушенными вздохами. Наутро я осторожно приоткрыл дверь в спальню матери. Она лежала одна на широкой кровати и спала. Я ушел в школу в полной уверенности, что все это мне приснилось. Со временем она почти перестала скрывать свою неверность, даже от меня, и я научился распознавать ее маневры, поскольку она, сама того не сознавая, приоткрывала передо мной завесу над своей тайной, беспутной жизнью. Поскольку она фактически предоставила меня самому себе, я стал поступать с ней так же. Если я не гостил у друга, то уходил в город и бродил по улицам. Именно тогда, случайно, можно сказать, от нечего делать, я зимой, когда на улицах и в парках было слишком холодно, начал посещать музеи и постепенно почувствовал вкус к осмотру статичного, безгласного мира картин, где взгляд, отрешенный от грязных мыслей, мог углубляться в созерцание света и тени, лиц и мест. В музее я обретал мир и покой, никто здесь со мной не заговаривал, никто не поворачивался ко мне спиной, и бывали дни, когда я прогуливал занятия в школе и уходил в музей, чтобы посидеть в тихих залах, устремив взгляд на замкнутые в раме ландшафты, застывшие события, портреты и предметы вне времени. Я мог просиживать так целыми часами, пока не исчезало расстояние между моими глазами и мифологическими обнаженными фигурами, задрапированными складками плащей, стоящими в разных позах в окружении облаков, и не было больше заметного перехода от моих мыслей к лазурно-синему морю, к закрытым ставням в темной комнате, где кто-то оставил скрипку. Хотя картины были написаны в самое разное время и хотя в их квадратном обрамлении были запечатлены самые разные сцены, они всегда вызывали у меня одну и ту же ясную и поразительную мысль о том, что мир не состоит из различных, не связанных между собой мест, что мир – это единое целостное место, но только очень большое. Именно в это время я начал видеть вещи такими, как они есть, так сказать, буквально, точно мир состоит из слогов, из гласных света и согласных тени. Обозревая мертвые вещи, я забывал о времени. Я перестал прислушиваться к тому, что говорят люди. Я мог видеть, что это вызывает у них озабоченность, но меня подбадривало равнодушие, которое я испытывал к их растерянным взглядам. Мне было все равно, понимают ли они меня или нет, и я прилагал все меньше усилий, чтобы быть понятым. Я перестал учить уроки, но всегда умел отвечать наугад так, чтобы совсем уж не попасть впросак. От меня требовали ответа о том и о сем, и я скрепя сердце пытался отвечать из вежливости, пока не стал отвечать на все вопросы одной и той же фразой: «Не хочу отвечать». Вокруг раздавались смешки. «Не хочешь отвечать?» На меня обрушивались гнев и возмущение учителей. Чем яснее я выражался, тем сложнее становилось. Однажды утром один из учителей остановил меня в коридоре и, прислонившись к вешалке с влажными от дождя пальто, устремил на меня взгляд, полный растерянности. Неужто я хочу остаться тринадцатилетним недорослем? Я невольно проникся к нему симпатией за этот его растерянный взгляд и, приветливо улыбнувшись, сказал, что мне ведь всего тринадцать лет. Он выпучил на меня глаза и сказал, что сейчас разрыдается. Но он так и не заплакал.

Я сидел за своим столом в классе и читал имена тех, кто сидел здесь до меня и вырезал свои «руны» на лакированной поверхности. Я рассматривал карту мира, развернутую перед доской, исписанной неровными меловыми строчками бессмысленных цифр и знаков. Африка походила на опрокинутую детскую коляску, а моя собственная страна напоминала простуженного гнома, который дает наставления своим детям, между тем как холодный ветер дует ему в затылок. Я больше не думал о своем отце, который стоит где-то далеко под палящим солнцем среди бетономешалок и строительных кранов, пока его жена раздвигает ноги под своими неизвестными любовниками. Я представлял себе песчаные бури, муссоны, раскачивающиеся листья пальм, дельты, деревни на сваях, глубокие ущелья в горах, протяжный крик с минаретов в городах, где люди сидят на крышах домов. Я больше не общался с окружающими. Я попросту забыл слова, которыми обмениваются, сообщая друг другу новости или рассказывая о семейных делах, о планах на каникулы, и которые располагают людей к доверию. Даже влюбленность постепенно ослабила свою хватку. В классе у нас была девочка с острыми грудями, выпирающими из-под ее обтягивающих хлопчатобумажных кофточек, которые она всегда носила. Она сидела впереди меня, чуть согнувшись, поставив локотки на стол. Ее светлый «лошадиный хвостик» едва касался кожи на шее, а под белой хлопчатобумажной материей выделялись лопатки, похожие на сложенные крылья по обе стороны выступающего позвоночника, исчезавшего под брючками, туго стянутыми пояском над ягодицами, сердечком выступающими под застиранными голубоватыми джинсами. Глаза у нее были синие, а ее строгая красота заставила меня поверить, что она сможет понять меня лучше, чем кто-либо другой, если только я найду нужные слова для разговора с ней. Я представлял себе, что ее синие глаза способны увидеть вещи такими, какими их вижу я, и такими, какие они есть на самом деле. Я бывал у нее дома вместе с другими ребятами из класса, мы сидели на полу, пили чай и слушали музыку. Всегда находился какой-нибудь парень-здоровяк, который мог сказать что-либо остроумное, а я смотрел на нее, слушая ее прелестный смех, – она смеялась этим туповатым шуткам. Я уходил последним. Мы сидели друг против друга, проигрыватель крутился вхолостую, догорали стеариновые свечи. Слова были как барьер между нами. Казалось, мы находимся в громадном здании с пустыми комнатами и никак не можем отыскать друг друга. Однажды на каком-то празднике я танцевал с ней. Мы стояли, топчась на месте в полутьме, как обычно танцуют медленные танцы, тесно прижавшись друг к другу, и я ощущал ее тело сквозь одежду и вдыхал запах ее вымытых волос. Но я не знал, как мне продвинуть руки дальше предписанного правилами места на ее бедрах, она была так близко от меня и в то же время так далеко. Потом, когда все стали замечать мои странности в поведении с товарищами, она догнала меня по пути из школы домой. Мы остановились у проволочной сетки, ограждавшей спортивную площадку.

Она спросила, в чем дело, почему я всех избегаю. Позади нее простиралась трава, словно цепь между безмерными футбольными площадками. Она была парламентером, она явилась не от себя, это «они» послали ее, потому что заметили, как действуют на меня ее синие глаза. Ее груди под мягкой белоснежной хлопчатобумажной блузкой были гневно наставлены на меня. Ее общение со мной было подачкой, ее синие глаза, устремленные на меня, – частью заговора. Я оглядел травяную лужайку – меня всегда поражали огромные размеры спортивного поля, когда мы выходили на него в своих коротких штанишках и разбегались врассыпную, превращаясь в маленькие фигурки на зеленом пространстве. Я по мере возможности старался не брать мяч, а в тех редких случаях, когда он все же оказывался у меня в руках, охотно перебрасывал его ближайшему от меня противнику. Я стоял, глядя, как она удаляется на своем велосипеде по аллее, обсаженной каштановыми деревьями, и следил, как луч солнца время от времени падал на ее спину, обтянутую белой блузкой.

Я не знаю, хотел ли я на самом деле, чтобы отец положил конец бесчисленным изменам моей матери. Чего я ждал от него? Чтобы он швырял на пол фарфоровую посуду? Или отколотил мать? Или, может быть, перерезал ей горло арабским кинжалом, привезенным мне в подарок, а затем проткнул им себе живот? Она становилась все более небрежной в своих выдумках и увертках, даже в те периоды, когда отец бывал дома, но он не хотел ничего замечать и только по ночам, когда думал, что я сплю, продолжал сидеть и дожидаться ее. Я слышал его голос через дверь моей комнаты, когда она наконец возвращалась домой. Он донимал ее своими жалкими, смиренными, униженными вопросами. Обычно мать отвечала со злостью и издевкой, если вообще снисходила до ответа. Однажды я слышал, как она сказала, что если он и дальше будет упорствовать в своей смехотворной ревности, то ей и впрямь придется завести себе любовника. Может быть, тогда он наконец будет доволен. Эти ночные сцены обычно кончались тем, что она уходила в спальню, хлопнув дверью, а некоторое время спустя оттуда ко мне доносился его голос. Возможно, он сидел на краю постели, если не стоял перед нею на коленях, с отчаянием моля о прощении и уверяя ее в своей страстной любви. Иной раз она вообще уходила из дому, а он оставался в гостиной со своей бутылкой виски и сигаретами и сидел там, пока за окнами не начинало светать и на пустой аллее виллы принимались щебетать дрозды. Все чаще случалось, что она вообще не возвращалась домой из города, и могло пройти несколько дней, прежде чем мы опять лицезрели ее. Когда мы оставались одни, отец неожиданно обнаруживал новые качества своей натуры. Он готовил еду, стирал белье, спрашивал меня, как дела в школе. Я лгал ему, поскольку считал, что он заслуживает хоть малой толики хороших вестей посреди всех своих несчастий. Но я не в силах был отвечать на его внимание любящего отца. Когда я возвращался из школы и он расхаживал по дому в фартуке, я уходил в свою комнату, закрывал дверь и лишь по необходимости с неохотой отвечал ему, если он, постучавшись осторожно, входил ко мне и садился на постель. Я видел по нему, что огорчаю его своей отчужденностью, как будто у него и без меня мало было огорчений. Но его несчастные глаза и мягкая, унылая улыбка делали меня еще более немногословным и замкнутым. Наконец он поднимался, ласково гладил меня по волосам, и у меня все сжималось внутри. Однажды днем, в начале лета, придя из школы, я увидел, что мать возвратилась домой после многих дней отсутствия. Она стояла у окна в гостиной, глядя на аллеи сада, а отец лежал на полу, лицом к стене, скорчившись и дрожа, словно от холода. Он не заметил меня, а мать обернулась лишь спустя некоторое время. Все это время я стоял и прислушивался к невероятным, пугающим звукам, которые издавал мой отец. Он плакал. Лицо матери ничего не выражало, оно было безвольным и белым от усталости. Она посмотрела на меня, точно я был чужим, забредшим сюда по ошибке. Решение пришло внезапно. Я вошел к себе в комнату и стал укладывать свой рюкзак. Они даже не заметили, как я ушел из дому, целиком поглощенные своей собственной драмой.

Развалины почти не просматривались за деревьями и разросшимися кустами в палисаднике. В одном месте крыша дома и этажные перекрытия обрушились, и сквозь образовавшиеся отверстия видны были обрубки балок, щебень, обломки кирпича. Я не раз уже обследовал эту полуразрушенную виллу, идя домой из школы или по воскресеньям, когда раскатывал на велосипеде по безлюдной тихой дороге. Я мог часами сидеть на старом, заплесневелом диване, греясь на солнце или наблюдая, как дождь беспрепятственно проникает через дыру в крыше, прибивая пыль и образуя темные пятна между битым стеклом, обрывками обоев и разбитыми оконными рамами. Вилла находилась в конце проселочной дороги, и за ней сразу же открывалась лесная лужайка. Лес уже начал вторгаться в заросший, запущенный сад, а ветер заносил семена через отверстия окон и крыши, так что трещины, образовавшиеся в бетонном полу погреба, стали еще более расширяться под натиском разветвляющейся корневой системы растений. Зеленые стебли разрастались между обвалившимися досками пола, пробиваясь к обрывкам обоев на стенах помещения, которое когда-то было гостиной. Пройдет два-три лета, и они дотянутся до осыпающейся штукатурки на остатках потолка. Когда я впервые прислонил свой велосипед к покосившемуся штакетнику изгороди и пошел к дому, продираясь сквозь высокую траву, во мне вдруг возникло ощущение, что за мной кто-то наблюдает. В густых зарослях за изгородью показались посреди листвы развалины виллы, зияя черными провалами ободранных окон, которые уставились на меня, точно пустые глазницы черепа. Я полез внутрь сквозь эти отверстые глазницы и, оказавшись под обрушившимися стропилами, пошел, балансируя по краю широкого кратера в полу, то ослепляемый солнцем, то ощупью в полутьме.

Лестница, ведущая на верхний этаж, была почти невредима, и я двинулся по коридору с дверями, которые с одной стороны открывались прямо наружу с той стороны дома, которая разрушилась окончательно. В самом конце коридора была комната, которая, если не считать дыры в потолке, сохранилась вполне сносно. Здесь-то и стоял диван между стенами, увешанными полками, на которых еще осталось несколько книг в заплесневевших кожаных переплетах, с пожелтевшими, изъеденными червями страницами, покрытыми пятнами сырости. На полу я нашел полусгнившую позолоченную раму без стекла, обрамлявшую старую фотографию некогда белого, а теперь пожелтевшего парохода с высокой, скошенной назад трубой. Пароход стоял на якоре в сероватой морской воде неподалеку от берега с серыми пальмами, обрамлявшими картину своими изогнутыми стволами и обтрепанными листьями. Я нашел также воду. Старый, потрескавшийся резиновый шланг лежал свернутый под стеной дома. Оказалось, что он прикреплен к водопроводному крану, скрытому зарослями плюща. Как ни странно, кран не заржавел окончательно, и я был вне себя от радости, когда увидел, как брызнувшая струя из ржаво-красной превратилась в прозрачную и сверкнула в лучах солнца, точно начищенное до блеска серебро.

Сперва меня просто забавляла мысль о том, что я нашел место, где могу укрыться, место, о котором кроме меня никто не знает. В течение нескольких предыдущих недель я незаметно утаскивал из дома родителей разные необходимые вещи – книги, консервы, несколько пачек печенья, кухонную утварь, спальный мешок, транзистор и штормовой фонарь. Я обнаружил, что смогу уместиться на покрытом плесенью диване, если буду лежать на боку, согнув ноги. Это будет постель для меня. Светлые часы дня я использовал на то, чтобы устроиться, а когда наступили сумерки бывшая библиотека виллы стала почти похожа на дом. Я подбадривал сам себя, слушая по транзистору концерт Брамса, потом нагрел на примусе жестянку с томатным супом. Итак, я все же сделал это. Я ушел из дому, мой замысел воплотился в действительность. И все-таки мне трудно было заснуть здесь в первую ночь. Я долго лежал, прислушиваясь к далекому шуму автомобилей на шоссе и к возне мышей под полом и пытаясь различить созвездия на небе. Несмотря на тщательные приготовления, я кое о чем не подумал, например о туалетной бумаге. Она понадобилась мне утром, когда меня разбудил яркий луч солнца, от которого заблестели капельки росы на моем спальном мешке. Я отправился в густую траву, доходившую мне до колен, и в последующие дни я всякий раз выбирал другое место. Не прошло и недели, как я побывал везде вблизи дома и вернулся обратно к исходному пункту. Но к этому времени экскременты уже засохли и не издавали никакого запаха, а остальное довершила земля. Мои штаны намокли от росы, когда я в первый раз пошел по тропке в заросли, подняв руки кверху, чтобы не уколоться о шипы и не обжечься крапивой. Сидя на корточках в глубине сада, я глядел на дом и представлял себе, что окно в мое новое жилище – это квадратный зрачок, который смотрит на меня не мигая. Я не взял с собою школьный ранец, и моя забывчивость помогла мне принять окончательное решение больше не ходить в школу. В утренние часы я шатался по дорогам и воровал продукты с заднего хода супермаркетов, где разгружались машины с товаром, а в послеобеденное время лежал на диване и читал или следил, как по моей комнате летают птички.

Я быстро привык к неудобствам и приспособился к особенностям своего нового существования. Я привык даже к мышам и продвинулся в этом настолько, что взял их под свое покровительство. Развалины были естественным местом встречи всех бездомных и одичавших, живших окрест, так что я во время своих грабительских набегов на супермаркеты раздобыл несколько жестянок кошачьей еды, но по ночам я мог убедиться, что кошки все же предпочитали естественную добычу. Я даже сумел в какой-то мере наладить собственную гигиену. Каждое утро я мылся холодной водой из-под крана, который обнаружил за домом, а потом стирал нижнее белье, колотя им о камень, как это делали африканские женщины в какой-то телепередаче. Я чувствовал себя Робинзоном Крузо, добровольно поселившимся на пустынном острове, который он неожиданно отыскал посреди почти космического однообразия бесконечных ухоженных садов в этом квартале вилл. Слушать радио для меня было все равно, что принимать сигналы с какой-то дальней планеты, а когда я однажды днем услышал в новостях о том, что разыскивается мальчик, а потом было названо мое имя и перечислены мои приметы, то в первый момент подумал, что речь, вероятно, идет о странном совпадении, о каком-то неизвестном мне двойнике. Конечно, мысль о том, что моих родителей встревожит мое исчезновение, приходила мне на ум, хотя у них и своих проблем хватало, но я не собирался обнаруживать себя. Меня приводила в восторг мысль о том, что я – один из тех пропавших без вести, о которых слышишь время от времени и которых разыскивают с помощью невода на дне озер или в мергельных ямах. Я вспоминал озорную реплику Лесли Ховарда из «Красного Пимпернеля»: «Ищут там, и ищут тут, Пимпернеля не найдут. Французишки сбились с ног: куда он подеваться мог? Ты поди-ка угадай – в ад попал он или в рай. Где же прячется теперь этот чертов Пимпернель?» Иногда, когда моя мать уединялась в спальне, она, полуизвиняясь, оправдывала себя тем, что ей надо побыть «самой собой». Теперь я понимал, что она имела в виду. Наконец-то и я мог побыть «самим собой», далеко от их бесстрастных разглагольствований и бессмысленных планов. Но я был «самим собой» только потому, что забыл самого себя в моих развалинах, затерянный среди книг и бесконечной смены солнечных пятен и световых полос и тени от нагромождения балок и остатков крыши. Погружаясь в мечты и углубляясь в себя, я оказывался всего ближе к малозаметным деталям видимого мира. Я забыл о времени и обо всем, что знал. Мои глаза снова обрели способность видеть мир вокруг меня, точно я пробудился от оглушающего влияния мыслей и слов. По вечерам, гуляя в саду, я видел, как свет поглощается травой, каждой былинкой, а мой заброшенный дом окутывает синева. Сидя в траве с закрытыми глазами, я чувствовал, как последние лучи солнца исчезают с моего лица, и творил, словно собственную литургию, языческую вечернюю молитву. Это было несколько строк из стихотворения, которое мы читали на уроке английского языка. Я не запомнил имени поэта, но первые строчки стиха врезались в мою память, как мантра. Они объясняли мне, что я чувствовал, даже больше, чем реплика Лесли Ховарда: «Я никто, а кто ты? Ты ведь тоже никто? Тогда мы с тобой пара. Молчи! Они объявятся, ты знаешь. Как тоскливо быть кем-то, ты становишься общедоступным, как лягушка…» Остальное я не запомнил, лишь образ общедоступных лягушек вставал в моем воображении всякий раз, когда я слышал по радио, как они выкрикивали свои новости, свои суждения, объявления о розыске, результаты спортлото, сообщения о фарватерах прямо в мою накрапывающую, шуршащую, щелкающую, шелестящую тишину.

Это время вспоминается мне так, будто я прожил там целое лето. На самом же деле не прошло и двух недель. Я уже не помню теперь, каким образом мой отец нашел меня. Но в один прекрасный день он оказался у железной изгороди моей «виллы». Он стоял и звал меня, кротко и боязливо, как всегда, словно я был сбежавшим от него котом. Я показал ему дорогу через развалины, указывая, куда ставить ногу, и когда усадил его на диван, то вежливо, как воспитанный мальчик, спросил, не хочет ли он выпить стакан воды. Он долго рассматривал воду на свет, прежде чем пригубить из стакана, точно не вполне доверял мне. «Так вот где ты прячешься», – сказал он. Я ответил, что вовсе не прячусь, а просто переехал сюда на житье, и он бросил на меня ласковый взгляд. Потом сообщил, что тоже ушел из дому. Он ведь так много ездит по свету, он нашел себе жилье в городе. И сказал, что мать скучает по мне, и у него был такой вид, будто он сам в это верит. Я спросил, страдает ли он. Да, ответил отец и улыбнулся почти извиняющейся улыбкой. Он похвалил меня за то, что я так удобно устроился, и рассмеялся, когда я рассказал ему, каким образом добываю себе пропитание. Перед уходом он оставил мне пачку стокроновых банкнот, чтобы я мог, как он выразился, «отовариваться более приличным способом». Отец не пытался уговорить меня покинуть мое убежище. Он знал, что теперь, раз уж я все равно обнаружен, это было бы излишне. Он постоял немного, перед тем как попрощаться, и я обнял его. Он был этим поражен. Теперь, думая о своем отце, я предпочитаю видеть его таким, как в тот раз, когда он обернулся и на прощанье помахал мне, стоящему среди битого кирпича и треснувших балок.

На другой день я вернулся домой. Моя мать сообщила мне, что отец уехал в Йемен на много месяцев и будет там руководить строительством турбогенератора. Она постаралась как можно лучше войти в роль одинокой, заботливой матери, особенно в течение той недели, когда развод моих родителей обсуждался на первых страницах цветных еженедельников. Однажды в воскресенье она даже испекла печенье. Но вскоре она снова стала проводить дни за закрытыми дверями своей спальни и часто возвращалась домой не раньше утра следующего дня. Однажды вечером, стоя перед зеркалом в прихожей и подкрашивая веки в ожидании, когда за ней придет такси, она вдруг обернулась ко мне и сказала так, словно это только что пришло ей в голову, что мой отец – тряпка и слюнтяй. Я хотел ответить, взять его под защиту, но промолчал, злясь за это на самого себя. Эти два коротких словечка так и повисли в воздухе, когда она, послав мне быстрый воздушный поцелуй, вышла к поджидавшей ее машине. Мы предоставили друг друга самим себе. Иногда она ночевала у своих то и дело меняющихся любовников, иногда они проводили ночь у нас в доме. Со мной они неизменно обращались с изысканной вежливостью, как будто я был взрослым человеком, и постепенно я привык к мельканию все новых лиц, появлявшихся в дверях спальни в утренние часы, когда я собирался в школу. Хотя я теперь вернулся к прежнему образу жизни, мое пребывание в разрушенной вилле все же стало поворотным пунктом в моем существовании. Моя эскапада стала известна всей школе, и в глазах остальных это смахивало на авантюру. Из замкнутого, странноватого чудака я превратился почти в героя. Кроме того, жить в доме было куда приятнее, чем обитать в разрушенной вилле. Когда я спустя несколько лет начал спать с девушками, то оценил эгоцентризм образа жизни моей матери. Ей было все равно, кто проводил ночь у меня в комнате, и ее лишь забавляло, что это редко бывала одна и та же девушка. По крайней мере, она была довольна, что ее сын не был тряпкой и слюнтяем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю