Текст книги "Сны о России"
Автор книги: Ясуси Иноуэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Семнадцатого июня на Иркутск обрушился страшный ливень, он не утихал три дня. Ангара вышла из берегов, обвалился берег около городской башни.
Когда ливень прекратился, Лаксман отправился в район бассейна реки Вилюй. Целью его поездки было обследование рудных залежей. Лаксман выехал на легкой тележке, запряженной одной лошадью.
– Через месяц-полтора вернусь, – сказал он провожавшим его японцам. – К тому времени должен прийти в иркутскую канцелярию ответ на ваше прошение. Надеюсь, если ничего особенного не случится, ответ будет положительный. Я просто убежден в этом.
Лаксман хлестнул лошадь, но тут из ворот выбежала его жена.
– Скажи честно, без обмана, когда вернешься?
– Месяца через полтора, – ответил Лаксман и поднял кнут.
– Значит, в конце июля или в начале августа?
– Пожалуй, чуть попозже.
– Выходит, в конце августа?
– Вряд ли!
– Тогда в сентябре, что ли?
– К октябрю уж непременно.
Лаксман резко опустил кнут на круп лошади, и тележка покатилась, сопровождаемая веселыми криками ребятишек.
Лаксман отсутствовал четыре месяца. В Иркутск он вернулся лишь во второй декаде октября. Ответ на прошение все еще не пришел, но произошло другое событие: Сёдзо принял православную веру и был наречен Федором Ситниковым.
Случилось это в середине октября. Сёдзо неожиданно почувствовал сильные боли в культе. Приглашенный доктор сообщил, что это иногда бывает после ампутации обмороженных конечностей.
– Жизни не угрожает, – добавил он, – но необходимо длительное лечение в больнице.
Кодаю немедленно определил Сёдзо в больницу. Друзья дежурили у его постели. Сёдзо ни разу не вскрикнул от боли, но все время просил массировать ему культю, утверждая, что от этого становится легче.
Однажды утром к нему пришел Исокити. Сёдзо уже чувствовал себя значительно лучше.
– Вечером мне было очень плохо, – начал Сёдзо, сжимая руку Исокити. – Когда боль становилась невыносимой, я поминал имя господа, и он всякий раз появлялся у изголовья и опускал длань свою на мое чело – и боль отступала. Чувствую, не прожить мне, калеке, без покровительства всевышнего. Все равно на родину я таким не вернусь. Останусь здесь, даже если все уедут. Вот я и решил принять православную веру. В лоне господнем мне не будет ни грустно, ни одиноко. Все формальности я уже совершил – вчера, до больницы. Скажи остальным, что с сегодняшнего дня я уже не японец и не житель Исэ. И пусть простят меня за то, что я решился на это, ни с кем не посоветовавшись.
Вернувшись домой, Исокити обо всем рассказал товарищам.
Кодаю даже в лице переменился, но потом взял себя в руки и спокойно сказал:
– Для Сёдзо так будет лучше. Пожалуй, это самый подходящий выход для него.
– Этот чертов сын Сёдзо просто потерял голову, – воскликнул Коити, – чуть ли не каждый день ходил в церковь. Я знал, что когда-нибудь он примет их веру. Сначала он хотел дождаться, пока мы уедем. Но отправка в больницу ускорила его решение. Должно быть, и деньги сыграли роль. За больницу ведь надо платить, а раз он перешел в православную веру и изменил имя, значит, ему сразу начнут выдавать пособие.
– Не в этом дело, – вступил в разговор Синдзо. – Просто болезнь его подкосила, вот он и решил искать спасения от страданий у бога.
– Надо у него самого спросить – тогда станет ясно, – сказал Кюэмон. – Но, по-моему, причина все-таки в деньгах. Представляете, сколько за месяц надо уплатить доктору?
Кодаю отправился в больницу, стараясь незаметно для прохожих вытирать катившиеся по щекам слезы. Ему было жаль Сёдзо, решившего принять православную веру и остаться в России.
Кодаю давно предчувствовал, что такое может случиться. Его печалила потеря еще одного зубца в их поредевшем гребне, ведь принятие православной веры неизбежно вело к переходу в русское подданство. Кодаю думал и о том, что Синдзо, отношения которого с миловидной вдовушкой Ниной приняли полуофициальный характер, может последовать примеру Сёдзо. Тогда их останется только четверо: Коити, Исокити, Кюэмон и он сам, Кодаю.
Последнее время Кюэмон в отсутствие Синдзо частенько говорил:
– Боюсь я за Синдзо, ох боюсь!
– Верно, верно, – откликался Коити.
Кюэмона не удовлетворяла пассивная реакция окружающих, и он упорно призывал повлиять на Синдзо.
– Вот ты все говоришь: «верно, верно», а надо прямо спросить у Синдзо: какие у него намерения? – нападал он на Коити.
– Спросить-то я могу, а что если он ответит: это-де мое дело и предоставьте решать мне самому! Мне кажется, его надо оставить в покое. Он потомственный рыбак из Исэ и не откажется при возможности вернуться на родину. А своей навязчивостью мы только оттолкнем его от себя.
Синдзо, по-видимому, чувствовал настороженность Коити и Кюэмона и, когда они отпускали какую-нибудь колкость в адрес Нины, сразу ощетинивался.
– Если вы считаете, что я вам в тягость, постараюсь освободить вас от забот обо мне. Пойду, пожалуй, посоветуюсь с Ситниковым. Только он может меня понять, – говорил Синдзо, называя Сёдзо его русской фамилией.
Кодаю жалел Кюэмона и Коити, живших лишь надеждой возвращения на родину. Он жалел и Сёдзо, решившего остаться в этой стране. Синдзо же не вызывал у него особого беспокойства. Но когда пошли слухи о Нине, о посещении церкви и встречах с Татариновым и Трапезниковым, Кодаю понял, что придется, по-видимому, расстаться и с Синдзо. Теперь он думал иначе. Он знал об умении Синдзо приспосабливаться к обстоятельствам: лишь у него одного появилась женщина, он постоянно общался с Трапезниковым и Татариновым и был полностью подготовлен к тому, чтобы остаться в России. Но в то же время Синдзо не забывал родину, и появись возможность вернуться – не преминул бы ею воспользоваться. Он был еще молод и достаточно гибок.
Не реже чем раз в три дня Кодаю навещал Сёдзо. Больница была расположена на холме, с которого открывался вид на излучину Ангары. Однажды, как бы между прочим, Кодаю спросил:
– Синдзо собирается последовать твоему примеру – хочет принять русскую православную веру?
– Ив мыслях у него этого нет, – воскликнул Сёдзо. – Зачем человеку с двумя здоровыми ногами становиться прахом в чужой стороне? Знаете, Синдзо, сам того не замечая, часто бормочет имя матери. Обратите внимание. Оно и понятно: мать ему дороже Нины.
Кодаю растрогался – и не только от того, что услышал о Синдзо, хотя это и раскрывало новые черты в его характере. Гораздо сильнее Кодаю тронуло то, как говорил об этом Сёдзо. Рассказывая о Синдзо, он невольно выражал и свою собственную любовь к матери и тоску по ней.
С тех пор как Сёдзо принял православную веру и взял русское имя, лицо его обрело какое-то благостное выражение. Недаром Коити говорил, что Сёдзо и внешне стал походить на верующего русского. Лицо Сёдзо напоминало теперь лики святых на иконах, которые во множестве украшали алтари и стены церквей.
Исокити регулярно посещал Лаксмана. Он не только помогал ему лично, но и с готовностью выполнял любую работу по дому. В отличие от других японцев, он никогда не говорил о возвращении на родину и, по-видимому, был вполне доволен своей жизнью.
Прошло уже около восьми месяцев с момента подачи прошения, а ответ все еще не поступал в иркутскую канцелярию. Когда Коити и Кюэмон напомнили об этом Кодаю, он сказал:
– Мы ведь договорились ждать до конца года.
Кодаю понимал, что надежды напрасны, и старался не думать о возвращении на родину, с головой уходя в работу. С утра до вечера он просиживал за столом и читал книги, взятые у Лаксмана. Кодаю знал теперь названия крупнейших городов России, ее рек и гор, знал, как обширна Сибирь. Он изучил историю России и систему ее управления. Прочитал о странах, расположенных западнее России, и узнал, что населяющие их народы принадлежат к разным расам и говорят на разных языках. Иногда он брал в руки и перо. Глядя на его склонившуюся над столом фигуру, Коити и Кюэмон качали головами. Они не выражали вслух своего недовольства, но нередко бросали ему в спину враждебные взгляды.
Двадцать шестого октября был высочайше утвержден герб Иркутска, пожалованный ему в 1690 году.
В городе состоялись пышные празднества. А спустя десять дней проводились новые празднества по поводу перестройки одной из церквей в Знаменском монастыре. Под-звон колоколов люди шли и шли, исчезая за монастырской оградой, и казалось, будто там может укрыться все население Иркутска.
Друзья навестили в больнице Сёдзо. Весть об утверждении герба Иркутска Сёдзо воспринял равнодушно, а вот на закладку новой церкви очень хотелось взглянуть, хоть одним глазком.
В декабре 1790 года Кодаю пригласили к Лаксману. Лаксман сидел у окна в гостиной и, по всей видимости, дожидался его.
– Я получил приказ, – начал Лаксман, – срочно прибыть в столицу, чтобы представить образцы растений и руд, собранные мною в Сибири за несколько лет. Неплохо бы и тебе поехать со мной. Дело о вашем возвращении в Японию почему-то заглохло. До сих пор нет ответа на третье прошение, отправленное в марте. Боюсь, что оно не дошло до столицы – какой-нибудь чиновник положил его под сукно. Остается один путь: ехать тебе самому и подать прошение в руки императрице. Правда, добиться аудиенции у ее величества не просто, но я постараюсь все устроить…
По возвращении в октябре из инспекционной поездки Лаксман ни разу не говорил с Кодаю и его спутниками об их возвращении на родину, и это крайне беспокоило японцев. Но Лаксман о них не забывал. Его предложение блеснуло как луч надежды.
Вернувшись домой, Кодаю рассказал обо всем товарищам.
– Вы один поедете? – спросил Коити.
– Поездка в столицу потребует огромных расходов, которые берет на себя Лаксман. Я понимаю, что всем вам хотелось бы к нам присоединиться, но я не решился сказать об этом Лаксману.
– Дело не в том, хотим или не хотим все мы отправиться в столицу, – возразил Коити. – Мне вдруг показалось, что вы оттуда не вернетесь. Глупая мысль, конечно.
– Как может такое показаться! – воскликнул Кюэмон. – Я совершенно потерял веру в здешних чиновников, но Лаксману верю. На него вполне можно положиться, и, если он предлагает сопровождать его в столицу, надо ехать.
Кодаю глядел на Кюэмона и вдруг заметил, что по щекам у него текут слезы.
– Что с тобой? – спросил он.
– Не обращайте внимания. Это от радости. Я подумал, что поездка в столицу приблизит наше возвращение на родину и я снова смогу ступить на песчаные дюны Исэ. Прежде всего я зайду в родной дом, буду пить чай и есть рисовые лепешки – есть до тех пор, пока не лопнет живот. – Кюэмон безвольно опустил руки и разрыдался. Потом, утирая слезы, сказал: – Теперь я спокоен, совершенно спокоен. Простите меня, я очень устал. Пойду отдохну.
Он пошел в соседнюю комнату, служившую спальней. Глядя ему вслед, Коити сокрушенно покачал головой.
– С Кюэмоном творится что-то неладное. Вчера я случайно увидел его раздетым и поразился: тело сухое, как веревка, – тихо сказал он.
С того дня Кюэмон уже не вставал с постели. Приглашенный Кодаю доктор ничего определенного не сказал. Только посоветовал заставлять Кюэмона как можно больше есть. Но Кюэмон отказывался принимать пищу. У него совершенно пропал аппетит, состояние его ухудшалось с каждым днем.
– Ешь, надо побольше есть, – убеждали его друзья.
Синдзо приносил продукты от Нины, Исокити – сыр и суп, приготовленный женой Лаксмана. Чтобы не обидеть друзей, Кюэмон пытался есть, но тут же начиналась мучительная рвота.
За десять дней болезни Кюэмон изменился до – неузнаваемости: щеки ввалились, лицо осунулось, голос стал безжизненным, как у тяжелобольного человека– лишь с большим трудом можно было разобрать, о чем он говорил.
Двадцать пятого декабря Кодаю отправился к Лаксману, чтобы договориться о поездке в столицу. До Петербурга было пять тысяч восемьсот с лишним верст – тридцать пять-сорок суток пути, даже если ехать днем и ночью. К тому же стояло самое холодное время года и необходимо было чрезвычайно тщательно подготовиться к поездке. Кодаю решил взять с собой японскую праздничную одежду и подарки – на случай аудиенции.
Отужинав с Лаксманом, Кодаю простился около десяти часов вечера с гостеприимными хозяевами, вышел на улицу и остановился пораженный: все небо было в пламенеющих полосах желтого и зеленого цвета. Перепуганный Кодаю кинулся в дом и стал громко звать Лаксмана. Тот вместе с женой сразу выбежал на порог.
– Это же северное сияние, – сказал он, спокойно глядя на небо. – Ничего загадочного в этом нет – явление природы. Есть, правда, примета: год, когда появляется северное сияние, бывает обычно очень холодным.
Кодаю все же никак не мог успокоиться. Такое он видел впервые в жизни. И хотя Лаксман сказал ему, что ничего загадочного в этих пламенеющих полосах нет, Кодаю они показались зловещим предзнаменованием, связанным с тяжелым состоянием Кюэмона. Только бы ничего с ним не случилось, подумал Кодаю.
Наступил тысяча семьсот девяносто первый год. Из-за тяжелой болезни Кюэмона японцам было не до праздников. С тех пор как Кодаю и его спутников прибило к Амчитке, они, несмотря ни на что, старались праздновать Новый год по обычаям своей родины и обязательно ели дзони[21]21
Дзони – новогоднее блюдо из риса, сваренного с овощами.
[Закрыть] – пусть и не настоящее. И вот они впервые нарушили этот обычай и, сменяя друг друга, круглосуточно дежурили у постели Кюэмона.
Отъезд в Петербург был назначен на пятнадцатое января. Кодаю остро переживал, что ему придется покинуть тяжелобольного. Но он не имел права просить Лаксмана об отсрочке. А тут еще накануне отъезда неожиданно свалился с высокой температурой Синдзо. Температура не снижалась несколько дней. Синдзо часто терял сознание, бредил.
Кодаю, Коити и Исокити уложили больных рядом и попеременно дежурили около них. Кодаю вспоминал иногда о загадочном пламени, вспыхнувшем на ночном небосклоне, но никому об этом не рассказывал. Тринадцатого января Кюэмон скончался. Он умер так тихо, что сразу этого никто не заметил. Последние несколько дней страдания будто оставили его. Он лежал спокойно и лишь взглядом благодарил друзей, когда те поили его водой.
Четырнадцатого января тело Кюэмона положили в деревянный гроб и небольшая процессия, состоявшая из Кодаю, Коити, Исокити, Татаринова, Трапезникова, Лаксмана и нескольких русских – знакомых Кюэмона, двинулась к Ерусалимскому кладбищу, расположенному на окраине Иркутска. В воздухе кружились редкие снежинки, временами из-за туч выглядывало солнце, и тогда на замерзшей белоснежной дороге обозначались тени людей, провожавших в последний путь Кюэмона. Иркутяне с любопытством рассматривали шедших за гробом иноземцев, пожилые люди останавливались и крестились.
Хоронили по русскому обычаю. Гроб несли на полотенцах. Шествие открывали два молодых попа, за гробом – еще один поп, он же руководил ритуалом, дальше шли Кодаю, Лаксман, Коити, Исокити, Татаринов с Трапезниковым и другие.
Процессия миновала Знаменскую улицу, вышла к красивейшей в Иркутске Крестовоздвиженской церкви и стала подниматься по довольно крутому склону к кладбищу.
Перед кладбищенскими воротами возвышалась Ерусалимская церковь, по имени которой было названо и кладбище. От Ерусалимской церкви открывался прекрасный вид на Иркутск, и местные жители, приходившие весной и осенью на могилы родных и близких, любовались отсюда городом. В Иркутске было еще одно кладбище – на территории Спасской церкви, на берегу реки-там хоронили только именитых горожан. Здесь же, на Ерусалимском, покоились простые люди Иркутска.
– Хорошее кладбище, – прошептал Коити.
Кладбище и в самом деле было прекрасно расположено. Это должно было послужить утешением Кюэмону, нашедшему здесь вечный покой. Конечно, не обошлось без осложнений – Кюэмон не принадлежал к православной вере, – но Сёдзо удалось заранее уговорить батюшку из своего прихода, и тот разрешил похоронить Кюэмона на Ерусалимском кладбище.
Когда церемония погребения окончилась и все собрались уходить, к Кодаю подошли Трапезников и Татаринов. Они сообщили, что на этом кладбище уже покоятся семеро японцев, в том числе и их родители. Простившись с остальными, Кодаю и его спутники пошли посмотреть на могилы.
Кодаю почему-то представлялось, что все семеро похоронены рядом. Но могилы оказались разбросанными в разных концах кладбища. Это и понятно, ведь, живя в России, японцы приняли русское подданство, завели семьи. На могильных камнях были высечены русские имена.
– Да это просто русские могилы, – сказал Кодаю и, перекрестившись по русскому обычаю, замер в молчаливой молитве.
Его примеру последовали Коити и Исокити. Трапезников и Татаринов проводили японцев еще к одной могиле. Здесь лежал обомшелый камень, значительно более старый, чем надгробия на окружающих могилах. Молодые люди не знали, чья это могила, но помнили, что в детстве им говорили, будто здесь покоится японец.
Копти долго вглядывался в могильный камень, потом произнес:
– В самом деле, здесь выбиты японские иероглифы.
Кодаю и Исокити тоже стали изучать надпись и пришли к заключению, что там выбито: «Десятый год Кёхо». Теперь они с уверенностью могли сказать, что здесь похоронен японец и что произошло это в 1725 году, шестьдесят шесть лет тому назад. Значит, оставшиеся в живых его соотечественники похоронили его и выбили на камне надпись.
– Кюэмону не будет скучно, – сказал Коити, склонившись по японскому обычаю перед могилой, сложив ладонями руки и вытянув их перед собой.
Вспоминая Кюэмона, японцы впервые говорили с Татариновым и Трапезниковым как с людьми одной крови. Они медленно шли по затихшему городу. Ветер утих, но мороз стал еще крепче.
V глава
На следующий день после похорон Кюэмона Кодаю выехал с Лаксманом и сопровождавшими его лицами в Петербург. Это путешествие, как и поездка Кодаю из Якутска в Иркутск, происходило в самое суровое время года, но путь был вдвое длиннее. Днем и ночью сани скользили по замерзшему снежному тракту. Въезжали в огромные леса, которым, казалось, и конца не будет, подолгу мчались по обширным снежным равнинам без единого деревца. Путь пролегал и вдоль скованных льдом рек. Время от времени останавливались на ямских станциях – меняли лошадей. Несмотря на сильные морозы, на Московском тракте царило оживление, с запада на восток и с востока на запад проносились запряженные резвыми лошадьми сани.
На четырнадцатый день отряд Лаксмана прибыл в Тобольск, расположенный на полпути между Иркутском и Москвой. В Тобольске они отдыхали два дня. По величине Тобольск был таким же, как Иркутск, но выглядел мрачно, а его жители казались значительно беднее иркутян. Кодаю рассказали, что Тобольск – административный, военный и религиозный центр Западной Сибири, но то ли из-за холодного времени года, то ли по какой-то еще причине город не выглядел оживленным. Часть Тобольска, омываемого рекой Иртыш, располагалась на холме, где стояли в ряд большие каменные дома с черепичными крышами. Холм представлял собой крепость, внутри которой находились канцелярии и дом губернатора, арсенал и прочие сооружения; к северу и востоку виднелось несколько крепостных фортов.
Внутри крепости дома были каменные, а внизу, за ее пределами раскинулись многочисленные деревянные домишки со слюдяными оконцами. Из их серой массы там и сям поднимались высокими стрелами колокольни, увенчанные золоченными маковками и крестами. Всего в Тобольске насчитывалось пятнадцать церквей. По мере удаления от центра больше становилось крестьянских изб с хлевами, конюшнями, сараями и довольно обширными огородами. Обстановка в избах была скромной – грубо сколоченные стулья, столы, топчаны. Рано поутру и вечерами пастухи гнали через город стада коров, и Кодаю с любопытством глядел, как они проходили мимо, выдыхая облачка белого пара. В Тобольске скотину держали в основном на подножном корму, и весною у небольших прудов можно было видеть множество телят и гусей. Рассказывали, будто один из прежних губернаторов с целью придать городу пристойный вид запретил свободный выпас скота и повелел убивать каждую свинью, которую увидит на городских улицах, а их мясом кормить бедняков, лечившихся в больничных домах. Но вскоре этот запрет был снят. Вечерами город погружался в кромешную тьму. Керосин был дорог, и жители рано гасили лампы. Губернатором Тобольска был А. В. Алябьев. Он интересовался наукой и искусством. Предметом его особой гордости были построенные им в Тобольске первый театр и типография. В своем особняке Алябьев устроил салон, где ежедневно собирались представители немногочисленной интеллигенции города. На один из таких вечеров попали Лаксман и Кодаю. Кодаю особенно заинтересовали два человека: сын губернатора – известный композитор Алябьев[22]22
Следует отметить, что автор в данном случае допустил хронологическую неточность, ибо во время пребывания Кодаю в Тобольске будущему композитору не было еще и пяти лет.
[Закрыть] и человек средних лет с аристократической внешностью по фамилии Радищев – известный русский мыслитель, остановившийся в Тобольске по пути в сибирскую ссылку. Оба были совершенно не похожи на тех, с кем Кодаю доводилось встречаться. Композитор желчно подшучивал над гостями. Тем не менее Кодаю не почувствовал к нему неприязни. Радищев, по-видимому, впервые в тот вечер оказался в гостях у Алябьева. Представляя Радищева, губернатор подробно поведал гостям о его судьбе, стараясь, должно быть, показать всем, как хорошо он относится к Радищеву, несмотря на то что того сослали в Сибирь. Весь вечер Радищев просидел молча в углу гостиной. У него было грустное выражение лица, и он безразлично поглядывал в сторону говорившего Алябьева, как будто речь шла не о нем, а о ком-то еще. Кодаю он показался человеком большой силы воли.
На следующий день Лаксман и Кодаю покинули Тобольск и отправились дальше.
Путь Лаксмана и Кодаю лежал к Екатеринбургу, расположенному в ста пятидесяти верстах от Тобольска. Начало городу было положено в 1721 году Петром Первым, повелевшим возвести на этом месте крепость. Завершение строительства города пало на годы правления Екатерины I. В Екатеринбурге, расположенном на Уральских горах, был построен первый в России горный завод. Деньги, изготовлявшиеся на местном монетном дворе, отправлялись в столицу на лошадях. В окрестностях города добывались также ценные сорта мрамора.
Следующим городом на пути Лаксмана и Кодаю была Казань. В Казани насчитывалось около двух с половиной тысяч домов. На улицах через каждые двадцать дворов висели фонари – их зажигали по вечерам. Казань славилась производством полотна и мыла. Товары из Казани шли по Волге, затем переправлялись на Черное море и дальше в Турцию. Начавшаяся русско-турецкая война отрицательно сказалась на местном производстве.
Миновав Казань, Лаксман и Кодаю прибыли в Нижний Новгород. В Нижнем Новгороде насчитывалось более четырех тысяч домов. Дома чиновников располагались на холмах, в низине – торговые улицы. В городе имелись театр и музей. Как и в Казани, значительную часть населения составляли татары. Встречались немецкие и голландские купцы. Поселившись в Нижнем Новгороде, они строили там свои церкви.
В Екатеринбурге, Казани и Нижнем Новгороде Лаксман и Кодаю отдыхали всего по полдня и лишь в Москве остановились на ночь. Уже лишенная столичного блеска, Москва насчитывала в ту пору до ста пятидесяти тысяч жителей и простиралась в окружности на пятнадцать верст.
С Петербургом ее соединял широкий тракт с тридцатью четырьмя ямскими станциями. На каждой из станций всегда были десятка два свежих лошадей, готовых без промедления двинуться в путь. В сани запрягалась обычно восьмерка лошадей, а на плохих участках дороги – до восемнадцати и даже двадцати пяти. Летом пользовались почтовыми каретами.
Кодаю и Лаксман мчались в Петербург днем и ночью, делая в сутки до двухсот верст. С непривычки к столь быстрой езде у Кодаю вначале сильно кружилась голова, но уже на пути из Москвы в Петербург он почувствовал себя значительно лучше.
Девятнадцатого февраля они прибыли наконец в Петербург, проделав за месяц почти шесть тысяч верст.
По прибытии в Петербург Лаксман и Кодаю поселились на Васильевском острове в предоставленных им апартаментах. На следующий же день прошение о возвращении японцев на родину было передано по настоянию Лаксмана высокопоставленному правительственному сановнику Александру Андреевичу Безбородко. Сам Лаксман сразу же по приезде заболел брюшным тифом и долго не вставал с постели.
Кодаю не отходил от него ни днем, ни ночью. Болезнь протекала тяжело. Казалось, что Лаксман уже не выживет. Каждый день приходил доктор, лечил отварами. Кроме Кодаю у постели больного дежурили младший брат Лаксмана и старший брат его жены.
Спустя месяц кризис миновал, и с конца марта дело пошло на выздоровление, но только в середине апреля Лаксман поднялся с постели и начал ходить по комнате. За время его болезни Кодаю ни разу не вышел на улицу и не имел никакого представления о городе, в котором находился. В начале мая Лаксман отправился наконец на короткую прогулку. Кодаю сопровождал его, восхищенно разглядывая большие каменные здания, высившиеся по обе стороны улицы. Был май, но солнце почти не грело, и Кодаю поеживался от холода.
– Ответа все еще нет, – медленно шагая, произнес Лаксман.
– Придется, наверное, ждать до осени, – отозвался Кодаю.
– Это почему же? – удивился Лаксман.
– Вчера один из соседей сказал, что императрица со всем двором переезжает в Царское Село и в Петербург вернется не раньше сентября…
– Вот как? – пробормотал Лаксман. – А ведь верно. Из-за болезни я потерял счет времени, забыл, что уж май на дворе.
Каждый год первого мая Екатерина покидала Петербург и отправлялась в свой загородный царскосельский дворец, где проводила четыре летних месяца, и лишь первого сентября возвращалась в столицу.
– В таком случае и тебе следует переехать в Царское Село, – сказал Лаксман. – Жилище мы для тебя найдем. Да и мне не мешает заняться кое-какими делами.
Кодаю очень не хотелось расставаться с Лаксманом, он не сдержался и сказал об этом.
– Я приеду, как только окончательно поправлюсь, – успокоил его Лаксман. – Деньков через десять-пятнадцать уже смогу ездить в карете. Вот тогда и приеду. Тебе же не советую меня дожидаться. Езжай в Царское Село как можно скорее. Случай – такая штука… неизвестно когда может представиться.
Кодаю недоумевал: отчего это императрица покидает Петербург всегда в одно и то же время – добро бы стояла жара, а то ведь даже весеннего тепла еще не чувствуется.
– Раз императрица переезжает, значит, скоро в Петербурге наступят жаркие дни, – объяснил ему Лаксман. – Она никогда ничего не делает без смысла.
На следующий день Кодаю вышел на улицу один с намерением хоть немного осмотреть город. Из Царского Села он, конечно, намеревался вернуться в Петербург, но кто знает, какой приказ будет отдан правительственными чиновниками… Вот он и решил: пока есть возможность, взглянуть на город.
Улицы были застроены новыми, красивыми домами, двух– и трехэтажными, крытыми плоской черепицей. Река Нева разделяла город на три острова. Район, где располагалась крепость, назывался Петербургским, район государственных учреждений – Адмиралтейским, район лавок и торговых рядов – Васильевским.
Государственные учреждения не очень отличались от частных домов, там и сям были прорыты каналы шириной не менее чем десять кэн,[23]23
Кэн – мера длины, равная 1,8 м.
[Закрыть] соединявшиеся с Невой. Набережные были выстланы крупными камнями. К реке спускались каменные лестницы, которыми пользовались для того, чтобы брать из Невы воду. Вдоль набережной тянулись железные перила. Через каналы были перекинуты каменные мостики. По обе стороны улиц через каждые двадцать кэн высились фонарные столбы с шестиугольными медными застекленными фонарями. По вечерам в них зажигали свечи. Это освобождало прохожих от необходимости ходить с фонарями. В Казани Кодаю тоже видел уличные фонари, но они не шли ни в какое сравнение с петербургскими.
Острова соединяли мосты. Самый большой мост – между Адмиралтейским и Васильевским островами – протянулся на сто двадцать кэн. Мосты через Неву представляли собой поставленные в ряд суда, соединенные друг с другом уложенными на палубах бревнами с настилом из толстых досок. Каждое судно закреплялось на месте тяжелыми якорями. По ночам проход по мостам запрещался. Ближайшие к берегам суда отводились в стороны, чтобы пропускать проплывавшие корабли. С проплывавших кораблей взимался, налог, соответствовавший примерно двадцати монам.[24]24
Мои – старинная мелкая монета достоинством в одну тысячную иены.
[Закрыть]
Царский дворец располагался на южном берегу Невы. Трехэтажная главная часть здания была построена из кирпича, крылья – из мрамора. В сторону Невы были обращены жерла двухсот пятидесяти пушек. На противоположном берегу высилась колокольня, которую можно было увидеть из любой точки Петербурга. Кодаю поражало буквально все, на чем останавливался его взгляд. Он ходил по улицам с рядами лавок, торговавших разными товарами, побывал в Петропавловском соборе, где захоронены останки царей. Там и днем и ночью стояли часовые с копьями, охраняя покой усопших. Облокотившись о перила моста, Кодаю глядел на проплывавшие караваны судов и думал: вот она какая – заморская страна!
По обе стороны реки возвышались каменные дома. Корабли по конструкции отличались от японских, были среди них и многомачтовые с красными флагами на реях – Кодаю решил, что это военные суда.
Отъезд Кодаю в Царское Село Лаксман назначил на восьмое мая.
– Сядешь в карету, – объяснил Лаксман, – и тебя доставят куда надо. Жилье и прислугу обеспечит Безбородко, которому передано прошение. Не исключено, что тебя примет сама императрица. Поэтому следовало бы прихватить национальное праздничное платье.
Накануне отъезда произошла неожиданная встреча. Гуляя по улице вдоль одного из каналов, Кодаю вдруг послышалось, что его окликают. Он обернулся и увидел бежавшего к нему низенького человека. Когда тот приблизился, Кодаю узнал Синдзо. Одет он был на русский манер.
– Синдзо! – удивленно воскликнул Кодаю.
– Он самый, – возбужденно ответил Синдзо.
– Зачем ты здесь, когда прибыл?
– В начале апреля, почти месяц назад.
– Расскажи все по порядку.
– Не знаю, с чего и начать, – сказал Синдзо, глядя на Кодаю.
Потом лицо его исказилось, и, всхлипывая, он стал объяснять:
– Дорога в Исэ теперь для меня закрыта. Не увижу больше ни матери, ни родных, ни знакомых. Я уже…
– Перестань хныкать и расскажи, что случилось. Когда я покидал Иркутск, ты был тяжело болен, не так ли?
– Правильно, я болел, и доктор сказал, что мне уже не вылечиться. Вот я и решил остаться в России. И подумал, что правильнее принять русскую веру, как это сделал Сёдзо, чтобы спокойно прожить здесь остаток жизни.
Синдзо вытер глаза тыльной стороной руки.
– И ты принял новую веру?
– Да, меня окрестили Николаем Петровичем Коротыгиным.
– Нехорошо получилось.
– Да-да, знаю. И ведь я потом выздоровел. Хотел обо всем вам рассказать – вот и приехал. Пристроился к одному поручику. Он отправлялся в столицу с партией лекарственных трав для правительства.