Текст книги "Этюды об ученых"
Автор книги: Ярослав Голованов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Антуан Лавуазье:
«ХИМИЯ ИДЁТ К СВОЕЙ ЦЕЛИ И К СВОЕМУ СОВЕРШЕНСТВУ…»
Когда я учился в школе и учительница рассказывала нам о том, что в своё время люди верили, будто существует флогистон – вещество огня, в классе начинался лёгкий шумок: мы не могли скрыть своего возмущения человеческой ограниченностью.
В школах, увы, показывают уже готовую истину, очищенную в спорах, гранённую в опытах. Там не преподают одну из самых поучительных наук – историю заблуждений, и имя Георга Эрнста Шталя ничего не говорит школярам.
Этот химик и физиолог был человеком удивительно талантливым. Он и придумал флогистон и на долгие годы завоевал признательность и уважение химиков Европы. И вовсе не такой уж наивной и глупой была его гипотеза. Все как будто логично: во всех горючих телах есть флогистон. Если тело нагреть, он выделяется, и тело вследствие этого меняет свои свойства. Таким образом, дерево – это флогистон плюс зола, металл – флогистон плюс окисел. Может быть, впервые после многовекового хаоса алхимии появилось некое подобие давно желанной системы. Шталь, работавший в Берлине, не знал тогда, что в далёком, неведомом ему архангельском селе уже бегает на лыжах совсем ещё маленький мальчик – Михайло Ломоносов, труды которого уничтожат короткую славу флогистона. А другой, богатый и холёный французский мальчишка, сын прокурора Парижского парламента, Антуан Лоран Лавуазье, которому суждено было похоронить теорию флогистона, навсегда записав её в перечень человеческих заблуждений, ещё не родился в годы триумфа Шталя.
Лавуазье не принадлежит к многочисленным талантам, которые вынуждены были пробиваться в жизни. Его способности были замечены ещё в детстве и всячески поощрялись. Однако широко образованный, не стеснённый в средствах юноша долго не мог найти себя. Он чувствовал, что его призвание – наука, но колебался в выборе своих исследований. Однако и в этот период исканий он удивляет самоотверженностью и необыкновенно серьёзным отношением к своим поискам. Ставя опыты с источниками света, он, например, для того, чтобы обострить чувствительность глаза, на полтора месяца заточил себя в тёмной комнате, обитой чёрным бархатом. Химией Лавуазье начал заниматься сравнительно поздно, когда ему было уже около 23 лет. Увлечение было бурным, страстным: он понял, что химия – его жизнь.
В работах каждого учёного есть свой почерк, свой стиль, корни которого надо искать не только в мировоззрении и условиях формирования исследователя, но, мне думается, и в чисто человеческих чертах его характера. Когда уже после смерти Лавуазье химик Дюма подготовлял к изданию его сочинения, он попросил написать вступительный биографический очерк Луи Пастера. Он писал, что выбор автора очерка продиктован сходностью в складе ума и методах научного творчества, «при котором наблюдение в высшей степени подчиняется рассуждению». Это точное определение. Лавуазье, так же как Пастер, осторожен, аккуратен и деловит. Узнав в 1772 году, что при горении тела не теряют в весе, а наоборот, прибавляют, Лавуазье уже понимает, что один этот факт превращает в руины все здание теории флогистона. Но он не торопится разрушать его. Он хочет накопить материалы для постройки собственной теории. Четыре года спустя он лишь намекает, что объяснить химические превращения можно и без введения флогистона. Только через десять лет, накопив неоспоримые доказательства в своих опытах, пишет он «Размышления о флогистоне», вдребезги разбивая теорию Шталя. Под знамёна Лавуазье, побеждённые его великой правдой, встают после выхода этой книги защитники флогистона: Бертолле, Лаплас, Монж, Кулон.
Химики Пристли и Шееле, аптекарь Боме выделили кислород раньше Лавуазье, но никому из них не пришло в голову, что процесс горения – это как раз соединение открытого ими газа с веществом. «Неторопливый» Лавуазье обогнал всех и, по словам Ф. Энгельса, «руководясь этим новым фактом… впервые поставил на ноги всю химию, которая в своей флогистической форме стояла на голове». Проведя свой гениальный анализ воздуха, он первый установил, что это смесь газов, и определил основные её компоненты.
Но всегда он очень осторожен в выводах. Он убеждён, что алмаз имеет «огромное сходство с углём», но всё-таки считает нужным оговориться: «… без сомнения, было бы неразумно простирать слишком далеко эту аналогию». 24 июня 1783 года Лавуазье вместе с Лапласом впервые синтезировал воду, соединив кислород и водород. Были измерены количества газа и вес полученной воды. Даже противники великого химика не находили поводов для сомнений. И всё-таки Лавуазье продолжает опыт, пропускает пары полученной воды через раскалённое железо, окисляет его и выделяет водород, теперь уже совершенно неопровержимо доказывая, что вода – это Н2О. Он сам был самым строгим своим критиком.
В 1782 году в сборнике Французской академии была сделана любопытная приписка: «В этом году г. Лавуазье прочёл столько мемуаров, что невозможно было их напечатать». Непостижимо, как его на все хватает! Он живёт широко, принимает гостей, по воскресеньям в его доме – цвет французской науки: Лагранж, Монж, Бертолле, Лаплас, коллеги из-за границы. Он основывает знаменитый журнал «Анналы химии». С 1785 года он директор Академии наук, по поручению которой входит в различные комиссии и комитеты. Его интересуют проблемы воздухоплавания и гигиены городов. Он изменяет технологию изготовления пороха и повышает качество зарядов, участвует в работе комиссии по десятичной метрической системе, пишет учебник. Наконец, он активный член организации, которая берет на откуп государственные налоги, крупный финансист, активно вмешивающийся в кардинальные вопросы государственного бюджета, депутат учредительного собрания, член казначейской комиссии.
Трагический поворот в его жизни был неожидан и скор: всё свершилось в одну неделю. 2 мая 1794 года конвенту был представлен рапорт, в котором Лавуазье вместе с другими членами «Компании откупов» были предъявлены весьма серьёзные, хотя и туманные по своим основаниям обвинения. Там было сказано, что, «стремясь благоприятствовать успехам врагов Франции», они грабили народ, «дабы отнять у нации суммы, громадные и необходимые для войны против коалиции деспотов, и доставить эти суммы этим последним».
Друзья советовали Лавуазье скрыться. Они понимали, что сам он нужен меньше, чем его деньги, которые после побега уже «совершенно законно» были изъяты у него. Два дня прятался он в одном из потайных уголков Лувра. На третий день он узнал, что его коллеги по «Компании откупов» арестованы, и, пренебрегая настоятельными просьбами друзей, покинул свой тайник.
6 мая Лавуазье был приговорён к смерти. Химик Лаузейль написал в трибунал просьбу об отсрочке казни, ссылаясь на выдающиеся заслуги учёного Лавуазье. Но террористы, надевшие костюм революционеров, ответили кратко: «Республика не нуждается в химиках». 8 мая нож гильотины оборвал жизнь Антуана Лавуазье. Ему было 50 лет.
«Всего мгновение потребовалось им, чтобы срубить эту голову, а и во сто лет не будет такой другой», – сказал, узнав о его смерти, математик Лагранж.
Через два года Лавуазье был посмертно реабилитирован.
Невозможно предугадать всего того, что мог бы свершить Антуан Лавуазье, не погибни так рано. В последние годы жизни его интересуют сложные проблемы биохимии, химизм дыхания и кроветворения. За год до казни, размышляя над этими проблемами и подойдя очень близко к первоосновам химии органической, он написал: «Впоследствии я вернусь к этому предмету…»
Он не вернулся…
Готфрид Лейбниц:
«У МЕНЯ МНОГО ТАКИХ ПУСТЯКОВ…»
Он был политиком, историком, юристом, философом, педагогом, путешественником, дипломатом и вассалом своих многочисленных покровителей. Часто был зависим в творчестве и всегда в жизни. Выл вхож к королям, но подолгу беседовал с ремесленниками. Любил деньги, но не был скупым. Слыл убеждённым холостяком, но обожал беседовать с дамами. Отличался железным здоровьем и умер, отравившись лекарством. Вечно увлекающийся, преступно непостоянный гений – Готфрид Вильгельм Лейбниц.
Когда его крестили и священник взял младенца на руки, он поднял голову и открыл глаза. Видя в этом предзнаменование, отец его, Фридрих Лейбниц, профессор этики, в записках своих предсказал сыну «свершения вещей чудесных». Он не дожил до исполнения своего пророчества и умер, когда мальчику было 7 лет.
Готфрид целыми днями просиживал в отцовской библиотеке. Без разбора читал он Платона, Аристотеля, Цицерона, Декарта. Подобно Пушкину, он очень рано дотронулся до огня знаний и культуры и навсегда остался заколдован светом этого пламени. Уже в 15 лет он студент университета, но «раньше, чем я стал слушать лекции, – признается Лейбниц, – я уже знал хорошо историю и поэтов». Одинокий юноша в роще Розенталь под Лейпцигом, который беседовал сам с собой, как напоминает он и тут своего далёкого царскосельского одногодка!
В 17 лет он в поисках более серьёзного наставника по математике переезжает в Иену. Впрочем, его интересует не только математика. Он берёт уроки истории, археологии и юриспруденции. И вот ему уже кажется, что его призвание – изучение права. Математика забыта. Он возвращается в родной Лейпциг. Один из его биографов писал: «Лейбниц в Лейпцигском университете возбуждал удивление своих учителей и товарищей и производил на них впечатление чудовища, пожирающего свои книги». На втором курсе – первая научная работа. В 19 лет он хочет получить степень бакалавра. Возражала, ссылаясь на его молодость… жена декана. И степени не дали!
На следующий год, словно обернувшись к математике, он пишет «Рассуждение о комбинаторном искусстве», но вдруг уезжает в Альдорф и, написав юридический труд, становится доктором права. Переезд в Нюрнберг – новое увлечение: алхимия. Чтобы его допустили к участию в таинствах, он пишет алхимикам письмо, сущую абракадабру, набор наукообразных терминов. «Члены Нюрнбергского общества, – отмечает один из его биографов, – поняли это письмо, хотя сам автор не понимал его. По крайней мере его туманность заставила их предположить, что писано оно учёным весьма глубоким и более их успевшим в благородной науке…»
Из Нюрнберга – во Франкфурт. Среди кухонного лязга и пьяных воплей дешёвой гостиницы он пишет одну из своих капитальных юридических работ.
Из Франкфурта – в Майнц. Теперь он юрист курфюрста. В «Новых опытах о человеческом разуме» он говорит о правах существа, которое явилось бы «с Луны при помощи какой-нибудь машины». Быть может, отсюда надо вести отсчёт новой науки – космического права XX века? Он составляет проект экспедиции в Египет, преследуя цель чисто политическую – отвлечь от немецких княжеств внимание Людовика XIV. Король оставляет её без внимания, но почти через 130 лет его труд заинтересует Бонапарта, который возьмёт именно в египетский поход другого замечательного математика – Жана Фурье. Впрочем, не будем забегать вперёд…
В 26 лет Лейбниц в Париже. Здесь начинается наиболее плодотворный и относительно постоянный период его математических трудов. Гюйгенс приносит ему книги Декарта, Кавальери, Торричелли, Паскаля. Во время поездки в Лондон он знакомится с английскими математиками и среди них с Ньютоном, который старше лишь на три с половиной года, но годится в учителя. Они так непохожи внешне, этот маленький, сухой, углублённый в себя домосед англичанин и франтоватый, весёлый, не пропускающий ни одного менуэта на балах здоровяк немец. Пройдёт только 11 лет, и, опубликовав свой труд по дифференциальному исчислению, этот немец даст пищу вековым спорам: кто же первый – Ньютон или Лейбниц?
Упорные занятия и увлечённость каким-то совершенно непостижимым образом уживаются в нём с поразительным легкомыслием, небрежением к своему гению. По поводу дифференциального исчисления он пишет: «… я не считал эту работу достойной издания. У меня было много таких пустяков, когда передо мной открылся океан». «Математика была для меня приятным развлечением», – как будто с улыбкой признается он. «Я не имею точного понятия о центрах тяжести… что касается алгебры Декарта, то она показалась мне слишком трудной…»
Читая эти признания, совершенно невозможно понять, как открыл он «ряд Лейбница», ввёл термины «функция», «координаты», «алгоритм», создал знаки дифференциала и интеграла2, додумался до двоичной системы изображения чисел – азбуки современной вычислительной техники, как мог этот непоседа изобрести и построить счётную машину, описать механизм для приближённого графического интегрирования.
И вот, когда он становится признанным математиком, он опять наполняет свои паруса ветром странствий. Собственная непоседливость и воля покровителей гонят его по Европе. Лейбниц принимает нелепейшее предложение написать «Историю Брауншвейгского дома», три года путешествует, собирая материалы, а пишет в конце концов совсем не то, что от него ждут, – пишет замечательное предисловие о прошлом Земли, горообразовании, рождении морей и океанов.
Избранный членом Французской академии, он задумывается об организации наук, составляет проект создания Берлинской академии и подолгу беседует на эту тему с Петром I.
Русский царь очень интересует его. Они познакомились в Торгау во время торжеств по случаю свадьбы царевича Алексея с Шарлоттой, которая состоялась не без участия Лейбница. Эта и две последующие встречи породили оживлённую переписку по самым различным вопросам общественной жизни, науки и политики.
Лейбниц записывает, например: «Я имел честь беседовать с царём в Торгау, и его величество изъявил желание приказать производить наблюдения над действием земного магнетизма». Он рекомендует Петру построить Волго-Донской канал, организовать экспедицию для выяснения вопроса, соединяется ли Азия с Американским континентом, изучить все языки и диалекты народов России, составляет подробный, в деталях разработанный план организации образования в петровской империи, указав, в каких городах необходимо создать университеты. Пётр с уважительным любопытством относился к этому странному, переполненному планами грандиозных реорганизаций, учёному немцу. Вебер, секретарь законодательной комиссии в Петербурге, писал Лейбницу, что царь постоянно спрашивает его: «Где теперь Лейбниц, что он делает? Где был всё это время? Думает ли оставаться в Ганновере?»
Ах, он и рад бы не остаться… Он мечтает о путешествии в Китай через страну татар, через великие просторы Сибири. Ему мерещатся собачьи упряжки и фантастические сани с парусами, наполненными азиатскими вихрями. Но жестокая подагра приковывает его к креслу в Ганновере. Он и раньше ел урывками и пил только разбавленное вино, а теперь вовсе берет на обед одно молоко. Но ужинает плотно и засыпает прямо в кресле уже далеко за полночь. А просыпается по-стариковски рано, чтобы вновь взяться за книги и бумаги.
Только боль в ногах иногда делается совсем уж невыносимой. Один иезуит принёс ему «верное снадобье». Выпил торопливо – и чуть не закричал от боли. Через час он умер…
Похоронная процессия состояла из одного человека – секретаря учёного. Его похоронили в Нейштадтской церкви под тяжёлой каменной плитой. В годы второй мировой войны английская бомба угодила точно в церковь. Под руинами нашли расколотую плиту. Цер ковь восстановили, и сегодня в правом приделе её возвышается новая гробница с короткой надписью: «Ossa Leibnitii» – «Кости Лейбница».
Карл Линней:
«САД ВОСПЛАМЕНИЛ МОИ УМ…»
Он одинаков на всех портретах: полноватый старик в белом завитом парике, весёлый, добродушный, несколько самодовольный, с маленькими быстрыми острыми глазками – гений Скандинавии Карл Линней. Люди, хорошо его знавшие, говорили, что и в зрелые годы поражал он всех живостью и энергией, вставал в четыре часа утра, а в десять уже кончал лекции. Ходил в походы, лазил по скалам. Вечерами, посасывая трубку, любил наблюдать, как танцуют его студенты, а иногда и сам мог пройтись в игривой польке.
Любил весёлые компании и всегда имел в запасе свежий анекдот.
Говорили, что он скуповат, но он был скорее расчётлив: деньги пришли к нему поздно и трудно, и он знал им цену. Из всех слабостей первейшей было себялюбие, возражений не терпел, слушать противное ему мог с трудом. Хвалил себя часто и не останавливал похвалу других. О нём писали: «… его любовь к славе была безгранична». Сам безоговорочно называл себя человеком великим. И… как там ни суди, был прав!
Говорят, фамилия Линней происходит от шведского Linden, что значит «липа», так что ему в буквальном смысле на роду было написано быть ботаником. Все детство его проходило в саду Росхульта – маленького шведского городишка, где отец его был священником. Задним числом «великим младенцам» часто приписывают всяческие пророчества. И о Линнее тоже говорят, будто малыш переставал плакать, едва давали ему в руки цветок. Так ли, нет ли, кто знает, но учился он настолько плохо, что педагоги намекали родителям, что было бы лучше обучать его не наукам, а ремеслу. Ничто не интересовало его, кроме ботаники. Впрочем, строго говоря, такой науки тогда ещё не существовало, поэтому подметить его талант было трудно. (Невольно думаешь, может быть, и ныне какой-нибудь «неуспевающий» Коля или Петя поглощён наукой, которую мы ещё не в состоянии назвать.)
Неизвестно, как сложилась бы его судьба, не повстречай он доктора Ротмана, поверившего в способности гимназиста. Линнею вообще очень везло на хороших людей и именно в молодости, когда это особенно нужно. Во всех его биографиях и «Собственноручных заметках о самом себе» множество фамилий друзей, покровителей и меценатов. Доктор Ротман обучает его физиологии и медицине, профессор Рудбек, преподававший ботанику в Упсальском университете, делает его, студента, своим ассистентом. Научное общество посылает его в путешествие по Лапландии. Знаменитый лейденский врач Бургав становится его покровителем, а влюблённый в ботанику богач Клиффорд осыпает его благодеяниями, издаёт его труды, оплачивает поездку в Англию.
Все это, правда, вовсе не значит, что путь «везучего» Линнея усыпан розами. Нет, он отнюдь не баловень судьбы. Благосклонность Рудбека вызывает невероятную зависть всего университета. И в Лейден к милостям Бургава и Клиффорда привели его обстоятельства, весьма грустные: доктор Мор в Фалуне прямо сказал ему, что Карл слишком беден и неизвестен, чтобы он мог отдать ему руку своей дочери. Тогда-то Линней и отправился за славой в Голландию и… нашёл её там очень быстро.
В Лейдене жил ботаник Гроновиус, которому 28-летний Линней принёс на суд свою рукопись «Системы природы». Голландец был поражён глубиной прочитанного им труда и тут же издал рукопись за свой счёт. Вы можете сказать: «Опять повезло!» Да, повезло, но ведь для такого везения как минимум надо было написать книгу, которая при жизни автора выдержала около полутора десятков изданий.
Эта книга – тот самый замковый камень, который держит всю величественную и поистине триумфальную арку Линнеевых трудов по систематике и классификации. Для естествознания XVIII века труд Линнея был тем же, чем была менделеевская таблица для химии века XIX. Это сравнение можно было бы углубить, если бы сам Линней не соглашался с тем, что принципы его систематики подчас трудно объяснить. «Вы спрашиваете у меня, любезный Гизеке, об отличительных признаках моих отрядов, – писал Линней, – сознаюсь, что я не сумел бы изложить их». В основе классификации Менделеева – теория, мысль, у Линнея, по словам одного из его биографов, – «высший инстинкт». Но как бы там ни было, он был классификатором во всём. «Все его слова и действия были подчинены порядку, так сказать, систематичны», – писал шведский писатель Фабрициус, современник Линнея.
Он был великим ботаником, но, помимо огромного числа ботанических трудов, классифицирует даже авторов всех книг по ботанике, классифицирует геологические образцы, ракушки, металлы, животных, птиц, пресмыкающихся, рыб, насекомых, червей. В его систематике даже человек! По тому времени это очень большая смелость. Недаром французский философ Ла-Меттри, возмущаясь тем, что в системе Линнея человек стоит рядом с лошадью, воскликнул: «Сам он лошадь!» На что сидевший рядом Вольтер отпарировал: «Согласитесь, что, если Линней и лошадь, он первая из лошадей!» Ла-Меттри терпеть не мог Линнея, как и знаменитый зоолог Бюффон, и некоторые другие учёные. Но на все их наскоки добродушный швед взял себе за правило не отвечать вовсе. «Я никогда не поднимал стрел, которые пускали в меня враги, – говорил он с улыбкой, – в естественной истории нельзя ни защитить ошибок, ни скрыть истины, я взываю к потомству». Иногда Линней позволял себе маленькую весёлую месть.
Например, он назвал одно ядовитое растение – Byffonia – в честь Бюффона. «Если бы я подражал ему, – воскликнул однажды Жан-Жак Руссо, – то имел бы несколько дней счастья и годы спокойствия!».
Знаменитый учёный, каким считался он в Голландии и во Франции, дома, в Швеции, превратился просто в безвестного врача. Об этом трудном, несправедливо неблагодарном к нему капризе судьбы Линней писал: «Я основался в Стокгольме. Все потешались над моей ботаникой. Сколько бессонных ночей и трудовых часов я употребил на неё, – об этом никто не говорил… Я начал практиковать, но с очень медленным успехом: никто не хотел лечить у меня даже своих лакеев. Но вскоре мои неудачи прекратились… Я пошёл в гору, меня стали звать к сильным мирам сего; всё шло хорошо; уж ни один больной не мог обойтись без меня, с четырёх часов утра до позднего вечера я посещал больных, проводил у них ночи и зарабатывал деньги… Я оставил ботанику, тысячу раз принимал решение уничтожить все мои коллекции раз и навсегда. Вскоре затем я получил место старшего врача во флоте, а государственные сословия назначили мне содержание по 100 дукатов в год с тем, чтобы я преподавал ботанику в Стокгольме. Тогда я снова полюбил растения и женился на моей невесте, ожидавшей меня пять лет».
Годы спокойствия, о которых так страстно мечтал Жан-Жак Руссо, наступили, когда вскоре после женитьбы 34-летний Линней стал профессором Упсальского университета. 37 лет занимал он эту кафедру. Он вырастил знаменитый ботанический сад, но быстрее деревьев росла молодая поросль его учеников, разнося по всему свету славу о «короле ботаников». Много раз приглашали его к себе, суля невиданные блага, государи разных стран, но он неизменно отвечал им, слегка кокетничая, что «если у него есть какие-либо способности, то долг повелевает ему посвятить их родной стране».
У него была счастливая, покойная старость. Летом он жил в собственном замке, в окрестностях которого устраивал ботанические экскурсии со своими учениками. После походов они закусывали творогом и фруктами в прохладной зале; и те студенты, которые были особенно прилежны в своих гербариях, могли сесть за стол профессора. Остальные завтракали стоя.
Он работал и в ту минуту, когда поразил его апоплексический удар. Линней остался жив, но постепенно впадал в детство. Память изменила ему, плохо узнавал людей, писал, путая греческие и латинские буквы. В декабре 1777 года 70-летний Линней вдруг велел заложить сани и один, никому ничего не сказав, отправился в свой замок. Обеспокоенные родные нашли его только под вечер. Он сидел на ковре перед камином, курил трубку и смотрел в огонь. С трудом увезли его в Упсалу. Через несколько дней он умер.