Текст книги "Заводная обезьяна"
Автор книги: Ярослав Голованов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Дед Резник – самый старый матрос траулера. У него самая вонючая трубка на борту, синяя от наколок грудь и золотая серьга в ухе, право на которую дед получил в одна тысяча девятьсот девятом году за проход пролива Дрейка. Дед дважды прошел Северным морским, раз двенадцать через Суэц, был во Фриско, Веллингтоне, Сингапуре, даже в Вальпараисо был. В тридцать седьмом ходил в Испанию. Ночью под маяком Тедлис итальянский эсминец пустил им торпеду в правый борт, а следом – еще одну. Потом дед Резник валялся в госпитале в Алжире с поломанными ребрами больше месяца. Наконец француженки – молоденькие канареечки из Красного Креста – догадались подарить всем спасенным по костюму и отправили их на "Куин Мэри" в Марсель. Первый раз в жизни Резник шел пассажиром. Это было так дико, что дед не выдержал и спросил разрешения сходить в машину, Машина была что надо. Одно слово – лайнер.
Потом был Марсель, набежали репортеры в кепках, и дед совсем ослеп от магниевых вспышек. В Париж они ехали через Лион и еще какие-то другие города помельче. И везде встречали. Экспресс пришел в Париж ночью. Сколько было тут цветов! Толпа раненых испанцев размахивала белыми культями и зычно не то пела, не то кричала что-то. И Резник кричал и пел. Тогда казалось: Испанию не сломить…
Их поселили в большой гостинице, каждого в отдельном номере. И ванна. Как у капитана. Показывали Париж, башню, картины и стену Коммунаров. Резнику доверили класть венок. В Париже в тот год была всемирная выставка; и было приятно смотреть, как наши "ЗИСы" окружила толпа и какие-то рабочие парни ползали на коленях, заглядывали под машины, щупали их, руки Резнику жали. А Резник думал о том, что, обойдя весь земной шар, он до сих пор не видел ни одной страны no-настоящему… Через три года, когда пал Париж, он все думал, где же эти люди, что с ними.
Никогда, ни вслух, ни про себя, не говорил он о пролетарской солидарности, но чувство близости к тем молоденьким французам затвердело теперь в его сердце. Было у них одно общее трудное дело – гнать немца со своей земли. Никто не спрашивал, почему он остался в Севастополе и откуда у него винтовка… Уже в сентябре он ел кашу во дворе маленького домика на Корабельной стороне, когда началась бомбежка и от первой же бомбы – точно в домик – деда прямо с котелком так засыпало землей, что он решил помирать. Однако погодил… Когда пришли немцы, дед снял золотую серьгу и ушел в горы. После победы плавал, так, ерунда, в малом каботаже [Малый каботаж – сообщение между отечественными портами одного и того же моря], а с сорок восьмого обосновался на берегу как будто прочно, "стал в сухой док". Должность имел приличную: механиком на холодильнике. Тут вернулся с китайской границы сын. По всем правилам сыграли свадьбу. Потом Иринка родилась, внучка. ("Грешно говорить, но навряд ли есть где еще такая смышленая девчонка…") Все бы, кажется, хорошо, но вот услышал, что ребята идут под Африку за сардиной, и сорвался.
Был дед Резник уже крепко стар, молчалив и редко рассказывал о своей жизни, все больше случаи, байки. Об Испании и всем прочем Юрка узнал не от него, а от Вани Кавуненко, бригадира траловой, который на берегу был деду сосед.
Голубь слетел по трапу с шиком – на одних руках.
– Кончай перекур! – заорал он.– Америку по дыму, что ли, обгонять будем! Становись!
– Сафонов тысячу двести килограммов дал,– сказал Юрка.
– Плевал я на вашего Сафонова! Дурак, он и есть дурак! Задание знаешь? Пятьдесят тонн. Перевыполнить надо. Дадим сто двадцать процентов. Но не больше, понял? Иначе навесят в, следующий рейс тонн сто пятьдесят. Или пай за муку скосят. И баста! Вот тогда скажем Сафонову спасибо за его рекорды!
"Прав ведь он, черт", – подумал Зыбин.
– Ты считать сюда пришел? Арифметику крутить? – медленно спросил дед Резник.
– А как же не считать?! Социализм – это учет. Ленин сказал.
– А по шее за такой учет не желаешь? – вскипел дед.
– Кончай, дед,– вступился Юрка.– Торжественное заседание объявляю закрытым. Начинается концерт…
Дед что-то бурчал, но гул близкого гребного винта заглушал его слова. Встали по местам.
– Давай! – Зыбин махнул рукой, и Голубь нажал красную кнопку на распределительном щите. Из желоба потекла мука. Запах, к которому вроде бы уже привыкли, остро ударил по глазам.
– Стой! – крикнул дед.
Желтая струя иссякла. Дед разровнял рукой муку в прессе, и в тот же миг Юрка набросил прокладки – металлическую и шерстяную. В пресс входит сразу 150 килограммов муки, и прокладки делят эти 150 килограммов на брикеты. Ну, есть еще такие леденцы: колесико к колесику – леденцовая палочка. Так и тут.
– Давай! – командует Резник.
Потекла мука. Дед чуть-чуть трамбует муку рукой. Голубь уже не смотрит на деда, сам нажимает, когда надо, Юрка кидает прокладки ловко, точно, и сразу без команды мотор: жи…и – пошла! У деда руки рыжие от муки, пальцы бегают, ровняют, а Юрка – шлеп, шлеп прокладки и уже новые готовит. И мотор снова: жи…иы! И снова, и снова, и вдруг – полно! Дед закрыл пресс и – к вентилям насоса. Юрка и Сергей уставились на манометр. Стрелка дергается, капризничает, но тянет вправо: 50, 100, 150 атмосфер, до цифры 200 идет резво, а потом тяжело. Снизу закапало, сильнее, сильнее, и полилось черными густыми струйками: рыбий жир. Из него мыло делают на большой земле, а детям который – то другой, тресковый, светлый. Стрелка приползла к 410, даже, если с дрожью, – к 415. Дед сбрасывает давление, отпирает пресс. Поршень выдавливает брикеты. Они идут сперва плавно, потом вылетают – трах! – как выстрел, а Голубь уже надел брезентовые рукавицы (чтоб руки не пекло), тащит брикеты на весы.
– Обожди, дай прокладку отодрать! – кричит ему вдогонку Юрка.
– Ничего, довесок будет! – скалит зубы Голубь.
– Я те покажу довесок, – уже весело говорит дед Резник,– чтобы без обману у меня!..
– Сто пятьдесят три! – орет Голубь с весов. – Накрылся ваш Сафонов!
– Ты давай нажимай! – кричит Юрка, и Голубь снова у щита, нажал кнопку, пошла мука: новая загрузка.
Все так споро получалось у них, так красиво двигались они в этой бедной и грязной одежде, сами радостно чувствуя свою ловкость и хватку, таким веселым умом светились их глаза, что казалось, будто это совсем другие люди, вовсе не похожие на тех неуклюжих, медлительных, которые равнодушно матерились и лениво курили здесь час назад.
Дверца пресса захлопнулась, и они опять смотрели на стрелку, подталкивали ее глазами. А стрелка дергалась и дрожала, словно ей было невыносимо тяжело, словно это она сама прессует муку… Потом Голубь снова таскал брикеты на весы. Они были такие ладные, горячие и пахли, ей-богу, даже приятно, и дед, когда смотрел на них, улыбался, а Юрке казалось, что это вовсе не брикеты рыбной муки для скота и птицы, а караваи из печи: такие они были горячие и ладные. И, как всегда от горячего хлеба, Юрке захотелось отломить от брикета кусочек и съесть, вкусно и сильно сжевать, чтобы запищало за ушами. И он улыбнулся деду Резнику и хлопнул Голубя по спине: "Нажимай". Теплое чувство неосознанной благодарности к этим людям и даже какой-то влюбленности в них стыдливо искало у Юрки выхода в этих улыбках и шлепках. Он чувствовал: что-то, что выше любых союзов родства и крови, связывало их сейчас.
Сушильные аппараты дышали жаром. Скинули робы, а потом Сергей с Юркой даже майки. На блестящих от пота телах мучная пыль темнела, струилась зеленоватыми подтеками, жгла кожу. Когда включали пресс и была минута передышки, они подходили к бачку и пили солоноватую газировку. О, как это вкусно – газировка у сушильных аппаратов в полдень на траверсе мыса Пальмас, что-то около пяти градусов северной широты!..
После каждой загрузки дед Резник ставил мелом на дверце пресса крестик, а они все грузили и грузили и таскали на весы брикеты, и на дверце все прибавлялись эти крестики, – ну, прямо целое кладбище. Они старались не смотреть на них и не считать, но украдкой считали и грузили, грузили снова и снова, пока вдруг не увидели рядом с прессом бригадира Путинцева и Путинцев сказал, что смене его пора заступать, а им самое время идти обедать.
Дед громко пересчитал заметины. Десять.
– Шабаш,– сказал дед.
– Тысяча шестьсот верных, – закричал Юрка,– то тысяча семьсот!..
– Не лезь в чужое дело,– перебил дед,– Вон у нас мастер считать. – И он улыбнулся Голубю.
Голубь сплюнул, промолчал. Зыбин сказал Путинцеву:
– Ну, Коля, теперь, как в песне: старикам почет, молодым – дорога…
Когда это началось? Пожалуй, с того случая на ТЭЦ, когда провалили подготовленного им парторга… Нет, наверное, еще раньше, когда на силикатном этот чубатый закричал на весь цех: «Это мы в газетах читали, грамотные! А если по существу…» – и понес. Не было такого никогда. Чего-чего, а собраний он повидал! Раньше, бывало, собрание как собрание. Приедешь, поприсутствуешь, поговоришь с народом. А теперь странно как-то. Не поймешь, ты ли с ними говоришь или они с тобой… Ну, в общем-то, он, конечно, понимает: дух времени, так сказать. Да и как можно не понять? Что ж он, против ленинских принципов руководства, коллегиальности или там инициативы масс? Ни боже мой! За все двумя руками готов голосовать. Да и как от жизни может отстать? Не он, что ли, делал сам эту жизнь, вот этими своими руками?! Но одно дело – ленинские принципы, а другое дело – панибратство. Одно дело – инициатива, другое – партизанщина и демагогия. Коллективизм коллективизмом, но ведь такой бывает коллективизм, что на шею сядут. А пережитки? А родимые пятна? Ведь есть же они! Вот Зыбин… Кажется, куда уж, не при царе родился…
Мысли Николая Дмитриевича снова вернулись к траулеру.
Халтуры много. Все норовят тяп-ляп, на соплях. На соплях в коммунизм не въедешь. Трал потеряли – и хоть бы что, как с гуся вода. Твердая нужна рука. Вот ударить бы за трал рублем или этими… как их, фунтами этими, валютой, небось, все кораллы мигом бы со дна исчезли. Знаем мы эти "кораллы", не маленькие! Науку крутят, телеграммы академикам шлют. Наука – вещь, конечно, хорошая, никто не спорит. Но что ж он, не понимает, для чего эти телеграммы? Защитничков себе в Москве ищут…
Бережной тяжело поднялся, встал. Мягко щелкнула дверца холодильника. Достал потную бутылку, налил в стакан феодосийской минеральной. Не успел допить, как покатились со лба крупные капли пота. Душно.
На берегу все рассказы о путине в тропиках были одинаковы: двадцать, тридцать, надо – так и сорок тонн рыбы в сутки. Рейс представлялся Николаю Дмитриевичу многодневным авралом, и он старался предугадать все, что могло помешать этому авралу, сбить его темп. Впрочем, при чем тут тропики, море. Если честно взглянуть фактам в глаза, всякий раз, когда случался прорыв, причина была одна: разболтанность людей. И это все едино, где прорыв: на траулере или на стройке, в тропиках ли, на Севере ли.
Жизненный опыт Николая Дмитриевича – а в трудных случаях он прежде всего обращался к опыту прежних лет – подсказывал, что надо искать и найти как можно быстрее главный, "стержневой" недостаток, нарушение или ошибку, которые мешали делу течь по заранее означенному им, Бережным, руслу. Он понимал, что надо "подкрутить гайки", но не мог отыскать места, где их надо было подкручивать. Одно время ему казалось, что во всем виновата траловая команда. Да и факты: порвали трал, потом вовсе потеряли… Но вот уже неделю траловая работала хорошо… Ну, неплохо – так скажем! -а рыбы не было. Бережной устроил ревизию гидроакустикам, два дня сам не отходил от фишлупы, предложил свою методику поиска. Кадюков терпеливо растолковывал ему все недостатки этой методики. И хотя он здесь вроде первый помощник, он согласился: коллегиальность так коллегиальность, как ни крути, а они специалисты. Конечно, может быть, и они где-то путают, даже наверняка, но, честно говоря, и в их работе не нашел Бережной объяснения неудачам путины. Не было рыбы. Ни разу в цеху рыбообработки не проработали три вахты подряд. Основа успеха – трудовой ритм – нарушалась повсеместно, а если по совести говорить, и вовсе не было никакого ритма. И в кают-компании, по его мнению, относились к этому как-то даже равнодушно. Он попробовал было заговорить со стармехом Мокиевским.
– А кто виноват в землетрясении? – спросил стармех. – Человеческое невежество. Если бы мы могли управлять землетрясениями или, на худой конец, предсказывать их,– все было бы отлично. Рыба – по существу, то же самое…
Радиограммы с "Вяземского" и "Есенина", в которых капитаны жаловались на тощие уловы, казалось, должны были бы несколько успокоить Николая Дмитриевича и возвратить уверенность в себе, но он все равно не мог поверить до конца, что все его хлопоты и усилия бессмысленны и тщетны. Именно поэтому голосовал он за переход в Гвинейский залив. Переход олицетворял для него поиск, дело, активное боевое начало, а дрейф под Дакаром – пассивное ожидание и смирение. Он допускал, что переход этот мог ничего не дать. Но зато будет сохранен наступательный дух коллектива, который был для него дороже зряшно ухлопанного времени и тех тонн солярки, которую пожгут, пока доберутся до Такоради. Про себя он называл этот переход "работой, необходимой в новых условиях". Эти "новые условия" определялись, по его мнению, праздностью и упадком духа, вызванными неудачами путины. Энергия, так умело накопленная им в людях за время перехода к берегам Африки, рассеивалась, обнажая опасную апатию и иждивенческие настроения. Люди представлялись Бережному электрическими аккумуляторами, которые он зарядил и которые сейчас медленно "садились", так и не употребив на пользу свою силу. Срочно была нужна новая подзарядка. Короче, требовался взрыв энтузиазма. И в последние дни Николай Дмитриевич мучился мыслью, как это сделать получше, поумней, все прикидывал и никак не мог изобрести для такого взрыва пороха. И вот наконец случай представился.
За ужином поймал Бережной фразу, невзначай брошенную Мокиевским.
– За муку я спокоен, – говорил стармех. – Сафонов запрессовал за смену 12 центнеров, а дед Резник и того больше, около 16 центнеров… И мука хорошая, такая не загорится, тут я спокоен, мука будет…
Бережной промолчал, но сразу заторопился, отказался от чая и даже чуть не встал из-за стола без разрешения капитана, что считается нарушением морской этики и расценивается как бестактность и дурной тон.
Возвращаясь в свою каюту, Николай Дмитриевич сразу сел за письменный стол. Писал около часа. Потом позвонил четвертому штурману Козыреву, спросил, как имя и отчество деда Резника. Козырев не помнил, но у него хранились судовая роль и картотека личного состава, и вскоре обнаружилось, что деда зовут Василием Харитоновичем. Бережной записал. Потом позвонил на мостик и попросил вахтенного срочно вызвать по внутренней трансляции Резника к нему в каюту.
Команда тем временем уже отужинала, и в столовой крутили "Подвиг разведчика". Дело шло к концу. Разведчик крался к сейфу с важными фашистскими документами. В замке сейфа была такая штучка, которая включала сирену тревоги, как только начнешь отпирать сейф. Дед Резник несколько лет назад видел этот фильм, помнил все наперед, а если бы и не помнил, то мог сообразить, что разведчик наш обязательно останется цел и невредим, и все-таки волновался. "Вот сейчас сунет ключ, и пропал", – мысленно дразнил себя дед, испытывая какую-то сладкую тревогу за разведчика.
– Бригадиру жиро-мучного цеха Резнику срочно явиться в каюту первого помощника, – бесстрастно сказал репродуктор.
Дед чертыхнулся шепотком и, низко пригибаясь, чтобы не попасть головой в луч проектора, стал пробираться к выходу сквозь голубовато мерцающую в прерывистых отсветах толпу рыбаков, стоявших, сидевших и лежавших в столовой.
Подойдя к двери каюты № 24, дед постучал тихо и интеллигентно, костяшкой согнутого пальца.
– Да-да! Прошу, – раздалось в ответ, и Резник вошел в каюту первого помощника. Николай Дмитриевич поднялся из-за стола неожиданно ловко для своей полнеющей уже фигуры, шагнул навстречу.
– Прошу, прошу, Василий Харитонович, – сказал он тем бодрым, молодым голосом, который сам так любил, крепко пожал руку. – Садитесь, располагайтесь,– и широким жестом повел в сторону дивана.
Дед удивился, откуда это Бережной знает его имя и отчество. Обычно он называл всех "товарищ" и по фамилии. А тут… Деду это понравилось. Он оглянулся без робости и сел на стул. Приятно было посидеть на стуле: в каютах матросов стульев не было. Дед чуточку волновался, потому что никак не мог понять, зачем он понадобился первому помощнику. По встрече и обращению он чувствовал, что ругать сильно не будет. "Да ведь и не за что, по правде если…" – подумал Резник и совсем успокоился.
– Закуривайте. – Николай Дмитриевич с улыбкой протянул Резнику коробку "Казбека". Дед бережно, как живое насекомое, вытащил папиросу, не спеша помял в желтых пальцах, сдавил мундштук и принял от Бережного огонь. Закурили.
– Слыхал, слыхал про ваши дела,– вздохнул Бережной со второй затяжкой. – Молодцом! Прямо скажу: молодцом!
Дед не понял, но виду не показал, на всякий случай с достоинством потупился.
– Ну, рассказывайте, как дело-то было. – Николай Дмитриевич придвинулся поближе к Резнику.
Дед понял, что как-то надо исхитриться и все-таки ответить: Бережной припер его к стенке.
– Да, что ж… Дело наше такое, рыбацкое, как говорится… Чего ж тут рассказывать, – все с тем же достойным смирением туманно пояснил дед.
– Скромничаем?-улыбнулся Бережной.-Скромность – это хорошо, но в меру! Побили, значит, Сафонова? Рекорд, а?
"Вон он о чем!"– с облегчением подумал дед. Он никак не ожидал, что речь пойдет о последней вахте в мукомолке, необыкновенное и прекрасное слово "рекорд" показалось ему настолько несоответствующим делу, что Резник сразу решил: Бережной что-то путает.
– Да нет… Какой же рекорд… Ребята, конечно, старались, но рекорд… Какой же это рекорд?
– Шестнадцать центнеров? – быстро переспросил Бережной.
– Шестнадцать…
– А Сафонов?
– Двенадцать…
– Вы шестнадцать, а Сафонов двенадцать. Так?
– Так…
– И, по-вашему, шестнадцать не рекорд?
– Ну, какой же это рекорд?
– Понимаю! Не рекорд в том смысле, что можно и больше дать?– Николай Дмитриевич испытующе заглянул в глаза деда.
– Конечно, можно,– просто ответил дед.
– Отлично! А вот давайте о чем подумаем.– Бережной подвинулся еще ближе к Резнику.– Что, если нам организовать соревнование за звание лучшей бригады жиро-мучного цеха? А?-И, не дожидаясь ответа, продолжал:– Сколько там бригад работает? Три?
– Три, – подтвердил дед,– Сафонова, Путинцева и наша.
– Отлично! Три бригады. Ваша сейчас впереди. У вас рекорд. Две другие отстающие…
– Почему отстающие? – перебил дед.– Какой же Сафонов отстающий, когда он норму чуть не вдвое перекрыл? И Колька тоже…
– От вас отстающие,– улыбнулся Бережной.– Так как? Организуем соревнование, а?
– Дело стоящее,– подумав, ответил Резник.– И ребятам веселее, и польза… А то рыбы нет, и ребята тускнеть начинают…
– Вот именно!-обрадовался Бережной.– Очень хорошо вы сказали, действительно тускнеет народ. А тут мы всех подтянем, а? Решили, значит,– И Николай Дмитриевич припечатал ладонью стол.– Тогда так – выпускаем "Молнию": почин бригадира Резника…
– Какой почин?– не понял дед,
– Ну, как какой? – поморщился Николай Дмитриевич. Приходилось объяснять истины ясные и очевидные.– Почин в том, что вы с бригадой решили давать как можно больше муки. Так?
– Так,– ответил дед и подумал, что, в общем-то, ничего такого с бригадой они не решали.
– Ну? Так, значит, есть почин?
– Какой же это почин?– снова возразил дед.– Какой же это почин, если не мы это выдумали – давать больше муки…
– А кто же это выдумал, по-вашему?– раздраженно спросил Бережной.
– Да никто. Какая же тут выдумка? В чем тут она? Раз пришел работать, так давай за совесть чтобы, старайся… Ну и какой в этом почин? – Несмотря на строгость, заметно уже звучавшую в голосе первого помощника, дед совершенно не испытывал никакой робости. Дело было настолько простым, что он искренне удивлялся, как этого не понимает Бережной.
Николай Дмитриевич в раздражении перед полной бестолковостью старика хотел было перебить его и наставить, но вдруг забыл имя и отчество Резника. Выскочило. Он быстро оглянулся на перекидной календарь, где по старой привычке на такой случай заранее были заготовлены заметки, и сказал спокойно, с усталой ласковостью:
– Василий Харитонович, родной, ну что мы спорим по пустякам? И вы и я, все мы хотим, чтобы муки было больше. Так? Так. А раз так, мы все должны сделать для того, чтобы ее стало больше. Организуем соревнование, выпустим "Молнию"; поднимем людей! И пойдет дело у нас веселее.– Николай Дмитриевич улыбнулся и похлопал очень доверительно деда по коленке.– И еще одна к вам просьба: надо выступить по радио, рассказать народу. Я вот тут набросал… Завтра, с утра, а?– И он, протянул Резнику лист бумаги, убористо исписанный ровным, четким почерком.
– Вот это не мастер я,– искренне смутился дед, принимая бумагу.– Может, ребята скажут? Юрка Зыбин, он грамотный…
– Зыбин в вашей бригаде?– спросил Бережной.
– Ну, конечно!– быстро подтвердил дед, радуясь, что первый помощник заинтересовался предложенной заменой.
– И как он?
– Грамотный парень,– закивал дед.
– А работает как?
– С душой. Плохого не скажу.
– А еще кто у вас?
– Голубь еще…
– Это шустрый такой? Все кричит? Знаю, знаю… Интересный у вас народ,задумчиво протянул Бережной.
Помолчали.
– Так, может, по радио Зыбин скажет?– осторожно напомнил Резник.
– Нет, это не пойдет,– строго сказал Николай Дмитриевич.– Вам надо, Василий Харитонович. Вы бригадир. Так что давайте утром, во время завтрака, и проведем это…– он искал свежее слово, но не нашел,– это мероприятие.– И Николай Дмитриевич решительным жестом припечатал стол теперь уже двумя ладонями.
Дед сразу понял, что жест этот означает конец разговора, и встал. Бережной тоже поднялся, протянул руку:
– У меня – все. Что из дома радируют? Все в порядке? – В конце разговора так спрашивать было полезно.
Неожиданная забота тронула деда.
– Да, спасибо,– сказал он, улыбнувшись тихо и светло,– внучка вот болела маленько…
– Внучке мой приказ выздоравливать. До завтра. Отдыхайте,– пожал руку крепко и еще раз улыбнулся, как надо улыбаться напоследок, чтобы воодушевить.
Дед вышел на кормовую палубу. После светлого тепла каюты здесь было зябко и неуютно. Бриз налетал внезапно и коротко, словно прятался где-то тут же, за лебедкой, и вдруг выскакивал, пугал. Дед повернулся, чтобы идти к себе в каюту, но в этот момент ветер выхватил из его пальцев бумагу с будущей речью. Дед рванулся за ней, но она вертко, как птица, скользнула мимо рук и понеслась низко над палубой, ярким белым пятном в густой синеве сумерек. Дед почему-то очень испугался, словно в бумаге этой было что-то никому еще не известное и необыкновенно важное, от чего зависела судьба близких ему людей. Сердце его колотилось. Скользя по мокрому дереву и чудом не падая, он ловил маленький листок, протянув вперед руки, как слепой. Уже готовый упорхнуть за борт листок этот, к счастью, налетел на бухту стального троса и прилип к густому, забрызганному водой маслу.
В каюте дед обтер речь чистой тряпицей, но кое-где остались все-таки на ней желтые прозрачные пятна, а в одном месте буквы так разлохматились от воды, что трудно было читать.
Быстро, как бывает только в тропиках, наступила ночь. Весь ослепительный свет дня собрала она, сжала в яркие точки звезд, засыпала ими небо. Линия горизонта исчезла, и границу океана можно было лишь угадать там, где звезды вдруг гасли все сразу. Теплая, мягкая тьма казалась почти осязаемой, и Сашка, шагнув из светлого коридора, остановился и протянул руку вперед, как бы пытаясь нащупать кромку ночи. Двинулся осторожно, вспоминая, что где-то рядом кнехт [Кнехты-чугунные тумбы, укрепленные на палубе судна и служащие для закрепления швартовых и буксирных концов], о который он ударился несколько дней назад коленкой. Сделал еще шаг и зажмурился, чтобы глаза скорее привыкли к темноте.
Не открывая глаз, Сашка почувствовал вдруг, что он не один здесь, что где-то поблизости человек, который смотрит на него. Он огляделся. Скудный свет далеких огней – топовых на мачтах, красного справа и зеленого слева – позволил ему скорее угадать, чем увидеть два чугунных пенька кнехтов, несколько звеньев якорной цепи, бегущих в клюз [Клюз якорный-литая труба особой формы, пропущенная через палубу. Служит для пропуска якорной цепи], и рядом маленькую фигурку сидящего человека. Черный, почти неразличимый силуэт был приметен только своей живой плавностью, такой непривычной среди сухих и строгих контуров надстроек и механизмов. Фигурка была неподвижна, и Сашке показалось, что человек этот сжался и притаился специально, чтобы следить за ним.
– Это кто тут?– хрипло спросил он.
– Это я.
Сашка сразу узнал голос Анюты.
– Ты чего тут сидишь? – спросил он почему-то шепотом.
– А я всегда тут сижу,– с простой доверчивостью тихо сказала Анюта.Как поужинают все, перемою посуду и сюда… Тут хорошо, красиво.
– Красиво? – с глупым смешком переспросил Сашка.
– Конечно. Вон на небе что делается…– Она подняла лицо, и Сашка увидел точки звезд в ее глазах.
– Звезды считаешь, значит?– снова хмыкнул Сашка и почувствовал, что он не в силах изменить этот ненавистный ему голос, наглый голос самоуверенного дурака.
– И звезды считаю,– отозвалась Анюта, словно и не заметив усмешки в его вопросе.– Я люблю на звезды смотреть. И на огонь в печке люблю смотреть…
– Это у нас от дикарей, от доисторических людей,– сказал Сашка важно и подумал: "Что же это делается? Что же это я плету, идиот несчастный…"
– И пусть. А что в этом плохого? Вот все говорят: "Дикари, дикари",– а ведь среди них обязательно должны были быть умные, добрые люди. Иначе как же? Откуда же нам взяться?
Помолчали. Но молчание тяготило их обоих, молчать было очень неловко, и для того, чтобы сказать что-нибудь, Анюта спросила:
– А ты что стоишь? Садись.– Она чуть подвинулась, приглашая его сесть рядом.
– Да я вышел поглядеть, как море светится,– быстро ответил он, переминаясь с ноги на ногу,– позавчера чуть-чуть светилось, а вчера уже больше…
– А я не видела,– сказала Анюта.
– Так отсюда и не увидишь. Пошли, покажу.
Она встала и шагнула за ним. Они медленно пробирались на самый нос, спотыкаясь о невидимые в темноте тросы, какие-то чурки, ящики, как акробаты на проволоке, тянули вперед ногу, балансируя на каждом шагу, шаря руками вокруг и натыкаясь на железо, мокрое и липкое от морской соли. Один раз Анюта поскользнулась и, наверное, упала бы, если бы Сашка не поддержал ее. Он тут же поспешно отпустил ее руку и заторопился вперед, испугавшись, что она опять поскользнется и ему опять придется дотрагиваться до нее.
Наконец они добрались до самого носа траулера. Сашка перегнулся через фальшборт:
– Гляди!
Прямо под ними с ровным, низким шипением клубилось светящееся облако пены. Казалось, невидимые фонари подсвечивают воду изнутри и легкие туманные блики, рожденные этим светом, метались на черном, стеклянно блестевшем металле корпуса. Свет, идущий из океана, был такой призрачный, такой неземной, что Анюта подумала сначала, что это ей просто кажется, что на самом деле никакого света вовсе нет. И только потому, что она могла видеть две крутые клокочущие волны, расходящиеся от носа, она поняла, что свет существует. Там, дальше, где волны эти, мощно и круто изгибаясь, с шипением подворачивали свои верхушки, носились в какой-то бешеной пляске яркие пятна мертвого, холодного света. Некоторые совсем маленькие, с монету, другие крупнее, больше ладони, они возникали то тут, то там, нельзя было ни объяснить, ни угадать их появления. Анюта смотрела, не в силах оторвать глаз, не шелохнувшись, боясь спугнуть своим присутствием это чудо.
– Здорово! – восхищенно прошептал Сашка.
Она уже и забыла о нем. Быстро оглянулась на шепот и увидела совсем рядом его зеленоватое лицо, тронутое холодным заревом океана.
– Здорово, а?-спросил Сашка.
Анюта не отвечала и снова смотрела вниз, снова позабыв обо всем. Ей вдруг показалось, что там, внизу, вспыхивают глаза каких-то незримых существ этой черной пучины, разбуженных непонятным им стуком и движением.
Невидимки, большие и малые, но одинаково сердитые, таращили спросонья свои сияющие глаза. Они не успевали разгневаться и понять, что разбудило их, как корабль уже проносился мимо.
И тогда их глаза быстро тускнели, успокаиваясь, они зажмуривались без любопытства, сразу растворяясь в ночи океана. Но просыпались новые, миллионы новых… Уже не корабль, а сама она летела низко над водой, наблюдая этот сокровенный, никому из людей не известный и недоступный мир…
Чтобы смотреть в воду под самым бушпритом, надо было полустоять-полулежать в неудобной позе, прильнув всем телом к холодному железу. Резало грудь и давило колени, было очень неудобно, но они смотрели долго.
Наконец Анюта снова оглянулась на Сашку и снова увидела совсем близко его зеленоватое лицо. Сашка смотрел на нее как-то странно, будто удивляясь, что она тут, будто только увидел ее вот сейчас, а до этого никогда не видел…
– Ты что?–тихо спросила Анюта.
– Ничего. А ты?
Она смутилась неизвестно почему.
Николай Дмитриевич Бережной, довольный и успокоенный разговором с дедом Резником, спать лег не сразу. Курил, думал, про себя еще раз повторил речь, приготовленную для трансляции, и про себя кое-где улучшил ее. Он даже пожалел, что многие удачные находки его не попадут в выступление Резника. Но все-таки он был доволен, потому что главное, «стержневое» туда попало.
Николай Дмитриевич принял пресный душ, покурил, лег, взял было книгу, но задумался и пробегал глазами строчки, не понимая их смысла. В каюте было душновато. Он настежь распахнул иллюминаторы. Выпил воды из холодильника. Снова лег и принялся читать. Захотелось курить. Он встал, натянул легкие брюки и, накинув пиджак, вышел на бак.
– Тебе не холодно? – спросил Сашка.
– Не…
– Африка, а холодно…
– А, может, это и не Африка? – тихо спросила Анюта.
– Это как же?
– Вот учили в школе: Африка! Африка! И вот вдруг я ее вижу. Берег как берег. Ветер как ветер. А ведь там где-то жирафы…
– Ну и что?
– Жирафы!!
– Ну, жирафы.
– Не верится мне, понимаешь… Сашка засмеялся. Но не нахально уже.
– Видишь ковшик у Большой Медведицы тут кверху дном. А вон Венера, видишь? Прямо фонарь, да? – Сашка говорил и чувствовал, как плечо Анюты касается его руки. И звезды он указывал другой рукой, левой.
– А вон созвездие Ориона… Как бабочка. Крылья видишь? А вот Южный Крест. Кривой, видишь?