355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Левченко » Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов » Текст книги (страница 11)
Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:51

Текст книги "Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов"


Автор книги: Ян Левченко


Соавторы: Елена Петровская,Надежда Григорьева,Андрей Олейников,Илона Светликова,Николай Плотников,Сергей Фокин,Валерий Тюпа,Нина Сосна,Сергей Зенкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Здесь вряд ли имеет место какой-то застарелый спор с Тыняновым, чей текст не отличался ни точностью, ни излишним буквализмом. По всей видимости, причиной для такой неожиданной оговорки послужило мнение, опубликованное на раннем этапе дискуссии в газете «Кино»: «В основе кино лежит не жест и даже не мимика, а сдержанная выразительность, не движение само по себе, а ритм, очень часто внутренний, неосязаемый ритм, для которого не требуется ни красок, ни слова, ни грубого театрального жеста. […] Если сравнивать кино с чтением, то я сравнил бы его только с чтением между строк, причем надписи отнюдь не играют роль литературных строк. Гораздо ближе к кино по своей сущности музыка, и представляется, что основы кино более музыкальны, чем литературны, ибо свет и звук подчинены общим законам колебания и ритма» [344]344
  Радецкий П.«Да, искусство…» // Кино. Ленинградское приложение. № 13. 30 марта 1926.


[Закрыть]
. Путаница в понятиях, маскируемая общими словами, скорее всего, вызвала у Эйхенбаума легкое раздражение. Для него музыка в немом кино была и остается именно посредником, который при всей структурной значимости сохраняет чисто служебную функцию. Сравнение фильма и музыкального произведения не выдерживает критики – таких общих признаков, как развертывание во времени и упорядоченность основных единиц членения, явно недостаточно.

Самостоятельность кинематографа как вида искусства постепенно, с последовательным описанием его признаков, прорастает у Эйхенбаума на фоне заданного в самом начале вопроса: «Является ли кино особым искусством?» В таком построении сказывается уже вовсю формирующаяся риторика «толстовского цикла» (вслед за вводной монографией «Молодой Толстой» (1922) на следующий год после «Поэтики кино» появится том «Лев Толстой. 60-е годы»): постоянный спор с самим собой, принципиальная стереоскопия в описании проблемы, выработка собственнойлогической системы – возможно, в ущерб быстрому решению исследовательских задач. Эйхенбаума интересует не вклад в копилку бесчисленных произвольных описаний кино, а опыт построения системы, пусть это даже и не получит в дальнейшем развития. Характерным образом, он принципиально говорит не о раннем коммерческом кино, восторгавшемся своей способностью визуальной репродукции, а о трудном кино, которое рискует остаться непонятым, об экспериментах с сюжетом и монтажом. Можно сказать, Эйхенбаум одним из первых русскоговорящих критиков эксплицитно пишет об этом самоограничении. То кино, о котором он говорит, не требует развернутых доказательств своей принадлежности к искусству. Именно вторая половина 1920-х годов ознаменовалась очередным перераспределением претензий: не так давно возникший киноавангард оставил попытки «перевоспитания» масс, а массовое кино, в свою очередь, удовлетворилось чисто коммерческими приоритетами. Так, звезда международного масштаба Дуглас Фербенкс в интервью журналу «Vanity Fair», которое было перепечатано в России, заявлял, что «экран чересчур легковесен», чтобы проводить идеи, приличествующие «большим» искусствам. Поэтому, не без лукавства добавлял Фербенкс, «кино не имеет родственных ему искусств» [345]345
  Фербенкс Д.Искусство ли кино? // Советский экран. 1926. № 9. С. 13.


[Закрыть]
. Некоторый снобизм в адрес массового кино, до сих пор остающийся если не традицией, то привычкой кинокритики, в 1920-е и последующие годы нередко сближался с официальной идеологией, клеймившей кассовые фильмы за бездуховность, интеллектуальную непритязательность и прочие его имманентные свойства. У Эйхенбаума этого снобизма еще нет, и дело тут, как кажется, не только в относительной свежести объекта.

Важнейшим шагом в направлении современной кинотеории остается в статье Эйхенбаума рассуждение о «натурализме» в кино. Принцип фотогении, то есть особого умения вещей быть видимыми, соблазняет как потребителя, так и аналитика интерпретировать кино как более или менее натуралистическое искусство. Эйхенбаум же постулирует, что, как только кинематограф освоил свою репрезентативную компетенцию, его перестали интересовать «общие планы» и другие унаследованные от постановочной фотографии миметические приемы. «Заумная», то есть «фотогеническая», сущность кино стала проявляться именно там, где привычное видение искажалось, где властно заявляла о себе деформация натуры– понятие, ключевое для формальной школы на всех этапах ее существования [346]346
  Следствием необходимой «деформации» материала является непременное доминирование того или иного конструктивного принципа над другими. Очерк этих взаимоотношений см.: Hansen-Löwe А.Доминанта // Russian Literature. 1986. Vol. XIX. № 1. P. 15–25.


[Закрыть]
. Любой так называемый натурализм в кино – это игра по правилам и едва ли не более изощренное проявление художественной условности. Чем сильнее фильм напоминает чью-то «реальность», чем настойчивее отвечает он чьей-то картине мира, тем сложнее процесс его производства, требующий применения всего арсенала монтажных средств. Натуру режиссер использует так же, как писатель, – «только при условии подчинения этого материала общему стилевому знаку фильмы и ее жанровому замыслу» [347]347
  Эйхенбаум Б. М.Проблемы киностилистики. С. 25.


[Закрыть]
. Исходя из этого, акцент переносится с более частных проблем фотогении на проблему стиля и стилистику – совокупность определенных правил построения кинематографического высказывания.

Итак, «условный характер кинематографа позволил кинематографистам приступить к разработке чисто формальных проблем, таких как симметрия, пропорция, корреляция линий и плоскостей, сочетание планов и типов освещения, параллелизмы, повторы (и их вариации), проблем, проявляющихся как в сцеплении кадров, так и в их сопоставлении в структуре монтажа» [348]348
  Galan F. W.Film and Form: Notes on Boris Ejchenbaumʼs Stylistics of Cinema // Russian Literature. Vol. XIX. № 2. 1986. P. 110.


[Закрыть]
. То есть чисто формальные приемы в который раз оказываются у формалистов содержательными, доказательство этого тезиса на разнообразном материале составляет основу их теоретического проекта. Прошло около двух лет с тех пор, как (бывший) Зубовский институт присягал «социологическому методу», а теперь в год его юбилея издается книжка, где слово в слово повторяются «вредительские» положения о главенстве формы и технологии, да еще и в отношении «важнейшего» из советских искусств. Если в декабре 1924 года Эйхенбаум еще мог сомневаться, не повредил ли родному институту тем, что выступил против навязывания словесному разряду «более актуальных» методов [349]349
  См. известную запись Корнея Чуковского о приезде из Москвы ревизора Карпова, резолюции о переходе на социальные методы изучения искусств и о единственном голосе «против» – голосе Эйхенбаума ( Чуковский К. И.Дневник. 1901–1929. М.: Современный писатель, 1997. С. 297).


[Закрыть]
, то в 1926-м и тем более 1927 году его уже это обстоятельство не волнует. Ликвидация гуманитарной науки в Ленинграде идет полным ходом. Остается использовать пространство для маневра – точнее, последнего отчаянного жеста.

Эйхенбаум поставил знак равенства между стилем и логикой, структурой. « Как перейти от одного места к другому, от одной параллели к другой– вот основная проблема монтажа при перемене места, требуемой сюжетным движением фильмы. Это – проблема стилистики (логики) и мотивировки» [350]350
  Эйхенбаум Б. М.Проблемы киностилистики. С. 26. (Полужирным Эйхенбаума.)


[Закрыть]
. Более того, рассуждая о возможных типах этого перехода, уже вполне отвлеченно типологизируя на достаточно случайных примерах, Эйхенбаум приходит к выводу, что даже сюжетная мотивировка не разрешает проблемы, поскольку имеет отношение к истории, а не к пространственно-временным отношениям и темпу монтажа [351]351
  Там же. С. 33.


[Закрыть]
. История пересказывается при помощи естественного языка, это все еще литература. Эйхенбаум же вплотную подходит к тому, что не является ни «заумью», ни «языком» в смысле той оппозиции, что была сформулирована им в начале статьи. Это и есть собственный язык кино, понятый как таковой изнутри литературного сознания. Оно сознает свою ограниченность на этой новой территории и умолкает, не в силах дать этой новой практике адекватный метаязык. Тем не менее и «ассоциирование частей периода» как основная стилистическая проблема монтажа, и попытки построения киносемантики на основе традиционных риторических фигур, переведенных в визуальный регистр (проще говоря, при реализации словесных метафор), не потеряли своей объяснительной силы до сих пор. Следовательно, и вопрос об актуальности снимается как нефункциональный.

Представляется, что проект киностилистики и не предполагал дальнейшего развития. В том же году несколько фрагментов статьи были слегка переработаны для публикации в виде отдельной заметки в авторском сборнике Эйхенбаума [352]352
  Эйхенбаум Б. М.Литература и кино // Эйхенбаум Б. М. Литература: теория, критика, полемика. Л.: Прибой, 1927.


[Закрыть]
. С учетом феноменальной работоспособности автора такая «экономия творческих сил» кажется симптоматичной. «Киностилистика» буквально экстраполировала опыт изучения языка и литературы на искусство, которое сам Эйхенбаум поместил «вне конкуренции, вне классификации, вне аналогий» [353]353
  Эйхенбаум Б. М.Проблемы киностилистики. С. 14.


[Закрыть]
. Введение в проблему было исчерпано статьей, подытожившей небольшую газетную дискуссию с участием коллег Эйхенбаума по институту (Борис Казанский как соратник и оппонент, Иван Соллертинский как автор нейтральных дополнений). Проект киностилистики задавал направление анализа – дальше уже можно было применять узаконенную аналогию и толковать кино как вид традиционной наррации. Между прочим, именно в 1926 году был издан сборник «Русская проза», объединивший статьи второго поколения формалистов, необходимо занимающих в период научного созревания позицию эпигонов по отношению к основателям ОПОЯЗа. Последних это раздражало – они придерживались другой логики наследования и без энтузиазма принимали свой «вынужденный» учительский статус. Отчасти сложность и противоречивость этой позиции поставила под вопрос преемственность формалистских идей за несколько лет до официального разгрома и карнавального покаяния Шкловского. Таким образом, 1926 год отмечен столкновением двух противоположных тенденций – необходимости передачи опыта и нежелания подчиняться этой необходимости, противоречащей теоретическим выкладкам формалистов.

Революционная теория литературы развивалась в ходе отталкивания от всех видов дореволюционной критики (как народнической, «социальной», так и декадентской, «эстетической»). При этом сам пафос наукостроения генетически восходил к тому самому жизнетворчеству, против которого с необходимостью выступали деятели ОПОЯЗа. Формалисты постулировали неизбежность интеллектуального сдвига, разлома, «остранения» на уровне языка-объекта и угодили в эволюционную ловушку на уровне метаязыка. Если допустить, что переворот в науке (по крайней мере, в России) все-таки произошел, формалисты должны были пойти на измену только что выработанным принципам. В противном случае их ожидала стагнация и скорая интеллектуальная смерть, к которой они были, разумеется, не готовы. Ни как (передовые) ученые, ни как (исторические) личности.

Обращение к кино было осознанным расширением объектного поля с целью обновить несколько «застоявшийся» язык описания. Справедливо и то, что формалисты «проверяли на феномене кино действие законов, обнаруженных ими на анализе литературных рядов» [354]354
  Сэпман И.Ленинградская формальная школа и кинематограф (к вопросу о взаимодействии литературы и кино) // Страницы художественной жизни 1920-х годов. Вып. 1. СПб.: РИИИ, 2007. С. 13.


[Закрыть]
. Литература между тем оказалась больше, чем объект. Формалисты не пошли дальше проекций литературных законов на материал кино, обнаружив мировоззренческую зависимость от слова, в отношении которого изображение всегда играло вспомогательную роль. Недаром Эйхенбаум буквально не верит собственным глазам, сводя визуальные впечатления зрителя в некую абстрактную внутреннюю речь, которая отличается от сходной конструкции Выготского тем, что сводит зрительные впечатления к языковой компетенции, а не выполняет посреднические функции в работе сознания.

Несмотря на ощущение тупика, который оставляет проект киностилистики, его дальнейшая актуализация достаточно очевидна. В 1960-е годы сначала Умберто Эко в Италии и чуть позже – Тартуско-московская семиотическая школа в СССР возродили идею буквального прочтения термина «язык кино». Нарратология фильма от Сеймура Четмена до Эмилио Гаррони эксплуатировала свойство кино разворачиваться во времени и еще долго сохраняла объяснительную силу, пока к концу минувшего столетия не стало ясно, что литература как основная фабрика по выработке культурных значений отступила под натиском сложных видов медиа с отчетливой визуальной доминантой. И как таковая потребность в метаязыке оказалась под вопросом…

Ян Левченко

Металингвистика как новая риторика

На протяжении полутора веков «риторика» в России была ругательным словом – синонимом «демагогии», «пустословия», «лжи», «ханжества». Это период, условно говоря, от Белинского до Бахтина, который в октябре 1943 года, размышляя, по всей видимости, о современной ему пропаганде, записывает: «Риторика, в меру своей лживости, стремится вызвать именно страх или надежду. Это принадлежит к существу риторического слова (эти аффекты подчеркивала и античная риторика)» [355]355
  Бахтин М. М.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 5. М., 1996. С. 63. Страницы этого тома впоследствии указываются в скобках.


[Закрыть]
. Приветствуя в 1893 году объявление в Московском университете курса декламации, Чехов писал: «В обществе, где презирается истинное красноречие, царят риторика, ханжество слова или пошлое краснобайство» [356]356
  Чехов А. П.Полное собрание сочинений. Сочинения: В 18 т. Т. 16. С. 267.


[Закрыть]
. Напомню при этом, что в чеховской «Скучной истории» имеется фрагмент, заключающий в себе глубокий риторический анализ лекторского искусства.

В Европе со времен греческой античности, будучи базовой школьной дисциплиной, риторика служила поистине «культурной грамматикой» мышления и общения, представляла собой «эпистемологическую рамку» интеллектуальной жизни западных европейцев. Правда, вековая традиция риторических «топосов» (исследовавшихся, в частности, Курциусом), «непрерывавшаяся линия преемственности» риторического типа культуры – «культуры готового слова» [357]357
  См.: Михайлов А. В.Поэтика барокко: завершение риторической эпохи // Михайлов А. В. Языки культуры. М., 1997.


[Закрыть]
– захватила Россию только краешком, в XVIII веке.

Культура романтического эгоцентризма прервала эту линию преемственности, разрушила эпистемологическую рамку риторического слова и «похоронила» риторику. Поскольку романтиками было открыто, что «есть целый мир в душе твоей» (а у другого – свой), то «Другому как понять тебя? / Поймет ли он, чем ты живешь? / Мысль изреченная есть ложь» (Тютчев). Риторика при этом оказывалась поистине лживым занятием.

В советскую пору отвержение риторики питалось еще и дополнительным фактором: ораторской беспомощностью руководителей партии и правительства. Провозглашать культурную ценность красноречия на фоне директивных докладов и иных официальных речей было бы, пожалуй, равноценно подрывной деятельности. Возвращение «риторики» к статусу слова с позитивным кругом значений – это тектоническое смещение недавнего прошлого, следствие социально-политических изменений в нашей стране.

К тому же, начиная с эпохи романтизма, интеллектуальную нишу классической (нормативной) риторики в значительной степени заполнила выделившаяся из общей филологии лингвистика, принявшая на себя функции нормализации речевой практики. Критикуя современную ему лингвистическую науку, Бахтин писал: «мы почти ничего не прибавили к античной риторике» (с. 238–239).

Замыкание личности кругом ее индивидуального мировидения фундаментальным образом согласовывалось с идеей Вильгельма фон Гумбольдта о том, что «каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он тут же вступает в круг другого языка» [358]358
  Гумбольдт В.Избранные труды по языкознанию. М., 1984. С. 80.


[Закрыть]
. Взаимопонимание индивидуальностей теперь обеспечивается не риторической аргументацией, которая может оказаться и часто оказывается бесплодной, а возможностями языка. Отсюда потребность в развитии языкознания (особенно сравнительного) – вместо нормативной грамматики.

В западной культуре корни риторики были неизмеримо глубже и прочнее, чем в русской, однако и здесь в середине XX века понадобились радикальные усилия по «воскрешению» риторики. В англоязычном и франкоязычном ареалах культуры эти усилия почти совпали по времени: «Философия риторики» Айвора Ричардса увидела свет в 1950-м, а «Риторика и философия» бельгийца Хаима Перельмана – в 1952 году.

Обновляемая риторика оказывается сродни герменевтике: она уже не предписывает, не нормализует, она вникает в живую практику общения, в ход коммуникативных событий взаимодействия человеческих сознаний. Это принципиально иная, не прескриптивная, а, так сказать, коммуникативно-диагностическая дисциплина. Ее цель – «изучение недопонимания между людьми и поиск средств к устранению этого, к предупреждению и устранению потерь в процессе коммуникации» [359]359
  Richards I. A.The philosophy of rhetoric. N.Y., 1965. P. 3.


[Закрыть]
. Инновационное качество воскрешаемой риторики заключается в отказе от «правил» как предписаний текстопорождения и в поиске закономерностей коммуникативного поведения людей в диалогическом поле взаимодействия их сознаний, то есть в выявлении коммуникативных стратегий и дискурсных формаций человеческого общения.

В основе «новой риторики» (так называлась книга Перельмана 1958 года) – открытие эпистемологического «ты» («другого»), открытие, порождающее ментальные тенденции конвергентного мышления («диалогизм»). Можно утверждать, что новая риторика сыграла роль второй волны так называемого «лингвистического поворота» западной эпистемологии, отказавшейся от картезианского cogito ergo sum и провозгласившей вслед за Витгенштейном тождество границ мира человеческого существования с границами языка.

Знаменательно, что именно с начала 50-х годов Бахтин пишет работу под названием «Проблема речевых жанров», а позднее (в 1959–1960 годах) – «Проблему текста». Эти интеллектуальные усилия Бахтина органично вписывались в исторический процесс формирования неориторики, хотя сознательно автором и не соотносились с нею. Сосредоточившись на теории высказывания, он обнаруживает целину пограничной проблематики: «Литературоведческая стилистика здесь прямо совершает прыжок из области лингвистики в область эстетики […]. Лингвистическая стилистика останавливается, не дойдя до этих пограничных вопросов» (с. 294).

Бахтину здесь видится необходимость новой научной дисциплины, но развивающей не дискредитированную риторику, а ее преемницу – лингвистику. Новое учение он именует металингвистикой, поскольку ее проблемы выходят «за пределы лингвистики», являются «пограничными» и «имеют исключительно важное принципиальное значение, они в значительной степени получают философский характер» (с. 294).

Принципиальные подступы к металингвистической проблематике были осуществлены еще в работах «бахтинского круга» 20-х годов, где утверждалось, что «слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушающего (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)» [360]360
  См.: Волошинов В. Н.Слово в жизни и слово в поэзии // Волошинов В. Н. Философия и социология гуманитарных наук. СПб., 1995. С. 72.


[Закрыть]
. Эта триада очевидным образом восходит к риторике Аристотеля, который выделял в составе коммуникативного события «самого оратора», «предмет, о котором он говорит» и «лицо, к которому он обращается» [361]361
  Аристотель. Риторика//Античные риторики. М., 1978. С. 24.


[Закрыть]
. Несмотря на демонстративное отталкивание от классической риторики, как справедливо отмечает Рената Лахманн, интеллектуальные искания Бахтина «тесно связаны с риторической традицией, более того, они проникнуты ею» [362]362
  Лахманн Р.Риторика и диалогичность в мышлении Бахтина // Риторика. 1996. № 1 (3).


[Закрыть]
. В частности, за базовыми характеристиками бахтинских «речевых жанров» (тематика – композиция – стиль) легко угадываются классические категории инвенции – диспозиции – элокуции.

Слово «металингвистика» (появляется в «Проблеме текста») заимствовано из западного научного обихода. В знаменательном для воскрешения риторики 1952 году Б. Уорф публикует «Сборник статей по металингвистике» (учтен Бахтиным в его рабочей библиографии 50-х годов). Наполнив термин Уорфа собственными научными интенциями и отнеся к области металингвистики «диалогические отношения между высказываниями, пронизывающие также изнутри и отдельные высказывания» (с. 321), Бахтин использовал его для обозначения неориторическойпо сути своей проблематики.

По мысли Бахтина, «социальный человек», будучи «человеком говорящим», имеет дело не с языком в качестве абстрактной регулятивной нормы, а со множеством дискурсивных практик, в совокупности составляющих динамичную вербальную культуру данного общества: «Исторически реален язык как разноречивое становление, кишащее будущими и бывшими языками, отмирающими чопорными языковыми аристократами, языковыми парвеню, бесчисленными претендентами в языки, более или менее удачливыми, с большей или меньшей широтою социального охвата, с той или иной идеологической сферой применения» [363]363
  Бахтин М. М.Слово в романе // Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 168–169.


[Закрыть]
.

Рассуждая таким образом, Бахтин отталкивался не только от соссюрианской лингвистики, но и от императивного сочинения Сталина «Марксизм и вопросы языкознания»: «Сталинская концепция языка – это концепция языка как системы (притом нормативной), не совпадающей с речевым общением, условием которого эта система является» (с. 272). Металингвистика же, по Бахтину, имеет дело с «многоязычным сознанием», для которого «язык вообще приобретает новое качество, становится чем-то совсем другим, чем он был для глухого одноязычного (нормативного. – В.Т.) сознания» (с. 157).

Предмет металингвистики Бахтин мыслил как «слово не в системе языка и не в изъятом из диалогического общения „тексте“, а именно в самой сфере диалогического общения», то есть как высказывание, мы бы теперь сказали: дискурс. Ван Дейк, четко разграничивая «употребление языка и дискурс», трактует последний как «коммуникативное событие социокультурного взаимодействия» и невольно воспроизводит бахтинско-волошиновские формулировки 20-х годов, включая в состав дискурса «говорящего и слушающих, их личностные и социальные характеристики, другие аспекты социальной ситуации», в частности «значения, общедоступные для участников коммуникации, знание языка, знание мира […] установки и представления» [364]364
  Дейк ван Т. А.Язык. Познание. Коммуникация. М., 1989. С. 122.


[Закрыть]
.

Размышляя о речевых жанрах, Бахтин размышлял уже не об эмпирических участниках коммуникативного события, но о риторических параметрах дискурса: «Говорящий человек. В качестве кого и как […] выступает говорящий человек […]. Форма авторства и иерархическое место (положение) говорящего […]. Соотносительное иерархическое положение адресата высказывания» [365]365
  Бахтин М. М.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. М., 2002. С. 371.


[Закрыть]
и т. д. А «главный критерий завершенности высказывания» для него – «способность определять активную ответную позицию других участников общения» (с. 185).

Итак, слово«риторика» для Бахтина оказывается неприемлемым и мертвым, но риторическая идеяпоисков эффективности коммуникативного взаимодействия сознаний для него жива и действенна.

Бахтинские размышления о природе высказывания существенным образом предвещают научное направление французского дискурсного анализа – одного из наиболее значительных ответвлений неориторики.

Исследовать дискурс для Мишеля Фуко в 1969 году («Археология знания») «означает не проанализировать отношения между автором и тем, что он сказал (или хотел сказать, или сказал, не желая того), но определить положение, которое может и должен занять индивидуум для того, чтобы быть субъектом» данного высказывания [366]366
  Фуко М.Археология знания. Киев, 1996. С. 96.


[Закрыть]
. Фуко ведет речь «вовсе не о говорящем сознании, не об авторе формулировки, но о положении, которое может быть занято при некоторых условиях различными индивидуумами» [367]367
  Там же. С. 116.


[Закрыть]
.

Риторического субъекта Фуко, как и Бахтин, именует функциейвысказывания, вытесняющей романтический образ самовольного творца текстов: «Субъект высказывания является определенной функцией, которая в то же время вовсе не одинакова для двух разных высказываний» [368]368
  Там же. С. 94.


[Закрыть]
. «Он является определенным и пустым местом, которое может быть заполнено различными индивидуумами» [369]369
  Там же. С. 96.


[Закрыть]
.

Тот же аспект текстопроизводства занимал и Бахтина, когда тот писал: «Авторские формы существенно традиционны и уходят в глубокую древность. Они обновляются в новых ситуациях. Выдумать их нельзя (как нельзя выдумать язык)» [370]370
  Бахтин М. М.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. С. 371.


[Закрыть]
. Фуко, в свою очередь, «в толще дискурсивных практик» обнаруживает «системы, которые устанавливают высказывания как события» [371]371
  Фуко М.Археология знания. С. 129.


[Закрыть]
.

Такого рода системы Фуко именует «дискурсными формациями». Они интерсубъективны, поскольку представляют собой пространство общения(со-общения, при-общения, раз-общения), которое не может быть ни чисто внешним (объективным), ни чисто внутренним (субъективным). Ни говорящий, ни слушающий, по мысли Бахтина, «не остаются каждый в своем собственном мире; напротив, они сходятся в новом, третьем мире, мире общения» (с. 210).

Инстанция объекта также оказывается у Фуко функциейактуализирующего его текста, ибо Фуко исследует дискурсивную «практику, которая систематически формирует объекты, о которых они (дискурсы) говорят» [372]372
  Там же. С. 50.


[Закрыть]
. В этом отношении также имеет место существенная перекличка с Бахтиным, писавшим в свое время: «Предмет речи говорящего […] уже оговорен, оспорен, освещен и оценен по-разному […]. Говорящий – это не библейский Адам, имеющий дело только с девственными, еще не названными предметами […] и потому самый предмет его речи неизбежно становится ареной встречи» (с. 198–199) взаимодействующих субъектов.

Мысля – подобно Бахтину или ван Дейку – высказывание как «не повторяющееся (коммуникативное. – В.Т.) событие», которое «имеет свою пространственную и временную единичность» [373]373
  Там же. С. 102.


[Закрыть]
, Фуко исследовал «стратегические возможности» выбора в акте текстопорождения. Эти возможности аналогичны «речевым жанрам» Бахтина, который писал: «Мы все говорим только определенными речевыми жанрами, то есть все наши высказывания обладают определенными и относительно устойчивыми типическими формами построения целого» (с. 180).

Фуко, со своей стороны, рассуждал о том, что избираемые говорящим/пишущим возможности «образуют для высказываний поле стабилизаций, которое, несмотря на все различия актов высказывания, позволяет им повторяться в своей тождественности» [374]374
  Там же. С. 104.


[Закрыть]
. Это поле стратегических регулярностей образуют «различные модальности высказываний», они «отсылают к различным статусам, местам и позициям, которые субъект может занимать или принимать, когда поддерживает дискурс» [375]375
  Фуко М.Археология знания. С. 55.


[Закрыть]
. Тексты для Фуко являются дискурсами постольку, «поскольку им можно назначить модальности» [376]376
  Там же. С. 108.


[Закрыть]
.

Я указал только некоторые конвергенции, развертывание которых приводит к эффекту бахтинского «диалога согласия» между французской l'analyse du discours и русской металингвистикой Бахтина. И то и другое – псевдонимы риторики, мыслимой ныне в ее обновленном статусе как «дискурсоведение».

Итак, Бахтин руководствовался риторической идеей – не ложной «идеологемой», а идеей в Платоновеко-аристотелевском понимании – идеей коммуникативного события как со-бытия субъекта, объекта и адресата. Но адекватного ей готового слова у него не было, поскольку свойственное ему понимание процессов общения носило инновационный характер.

Инновационное воззрение на предмет мысли всегда требует нового или радикально обновленного слова. Даже будучи полным синонимом в области значений (что, впрочем, бывает редко), новое слово открывает коннотативные шлюзы смыслов. Разумеется, простого изобретения термина здесь недостаточно: «новое слово» – это слово, принятое и усвоенное хотя бы и небольшим, но достаточно определенным кругом участников интеллектуальной жизни эпохи.

Таким продуктивным новым словом для Пешё (а также и Фуко) явилось пришедшее через Альтюссера марксистское словечко «формация». Понятие «дискурсной формации» открыло новые горизонты постижения. Однако этим мыслителям была чужда идея стадиальности, которая присутствует в марксистском понятии «формации». На мой личный взгляд, выявление стадиальных закономерностей исторической смены дискурсных формаций таит в себе значительные, пока еще не реализованные возможности (не имеющие ничего общего с марксизмом).

Вернемся, однако, к слову «дискурс», которое, как представляется, могло бы удовлетворить Бахтина (как удовлетворила его «металингвистика»). Бахтин был недоволен нетерминологичностью русского слова «речь» [377]377
  Ср.: «Неопределенное слово„речь“, могущее обозначать и язык, и процесс речи, то есть говорение, и отдельное высказывание, и целый неопределенно длинный ряд таких высказываний, и определенный речевой жанр („он произнес речь“), до сих пор не превращено лингвистами в строго ограниченный по значению и определенный (определимый) термин» (с. 171).


[Закрыть]
, но французское discours– это именно речь. Однако иноязычный синоним в научном контексте часто утрачивает свою избыточную коннотативность и становится термином.

Здесь у русского интеллектуального языка есть своя довольно специфическая проблема, почти неощутимая, мне кажется, для французского (вообще романского) или немецкого научных дискурсов. Наш интеллектуальный язык демонстрирует своеобразное «евразийство»: многие понятия имеют двойное терминологическое обозначение – исконного русско-славянского происхождения и греко-латинско-иноязычного. Таковы, например, «общение» и «коммуникация». Есть у нас гуманитарии, которые отрицают синонимичность этих терминов. Для них «общение» – это хорошо, это душевно; а вот «коммуникация» – всего лишь бездушная передача информации.

Для Бахтина коммуникация и общение были взаимозаменимыми синонимами. Но их коннотативно-смысловые ореолы все же оставались несколько различными, хотя и не взаимовытесняющими, а скорее взаимодополнительными. Например: «Идеалистическая лингвистика XIX века, начиная с В. Гумбольдта, не отрицая коммуникативнойфункции языка, старалась отодвинуть ее на задний план как нечто побочное; на первый план выдвигалась функция независимогоот общениястановления мысли» (с. 167; курсив мой, полужирный Бахтина).

В то же время русское слово«высказывание» не удовлетворяло Бахтина тем, что за ним ощущается только один говорящий; требовался не найденный тогда еще инновационный термин, призванный манифестировать идею трех инстанций. В наше время данная идея все неразрывнее связывается с категорией «дискурса», будучи чисто риторическойидеей, сформулированной еще Аристотелем.

Валерий Тюпа

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю