Текст книги "Кавказ"
Автор книги: Яков Гордин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
И есть в этом письме два ключевых момента: “Они даже не постигают самого удобопонятного права – права сильного! Они противятся”.
Это почти буквальное воспроизведение формулы Цицианова, который писал карабахскому хану Ибрагиму: “Слыхано ли на свете, чтоб муха с орлом переговоры делала, сильному свойственно приказывать, слабый родился, чтоб сильному повиноваться”.
Как мы помним, один из чиновников Ермолова привел в порядок то, что сохранилось от цициановского архива, и вполне возможно, что Алексей Петрович читал послания Цицианова ханам. И цитированное обращение к хану Ибрагиму в том числе.
С этим, возможно, связан и другой принципиальный пассаж – издевательская фраза о депутациях горцев в Петербург и их претензиях договариваться с русскими властями на равных.
И, наконец, программное заявление: “Чего добиваюсь я такими мучениями? Станешь в пень с ответом. Я думаю, что лучшая причина та, что я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что и самая каналья, каковы здешние горские народы, смеют противиться власти государя”.
Если отодвинуть ставший проблематичным персидский проект и сосредоточиться на проблеме Кавказа, то ясно, что главным внутренним побудительным мотивом действий Ермолова были не столько геополитические соображения, сколько психологическое неприятие самого миропорядка, который был для горских народов естественным и единственно возможным.
Перед нами – неразрешимый конфликт. Ибо компромисс был невозможен для обеих сторон.
“Право сильного” в отношениях с горцами было любимым мотивом в письмах Алексея Петровича. В официальных документах, чтобы не вызвать нареканий со стороны Петербурга, предпочитавшего более гуманные способы умиротворения, он выдвигает другие мотивы. Так 12 февраля 1819 года, убеждая императора усилить Грузинский корпус, Ермолов писал: “Государь! Внешней войны опасаться не можно. Голова моя должна ответствовать, если война будет со стороны нашей. Если сама Персия будет причиною оной, и за то ответствую, что другой на месте моем не будет иметь равных со мною способов. Она обратится во вред ей!
Внутренние беспокойства гораздо для нас опаснее. Горские народы примером независимости своей в самых подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь независимости. Теперь средствами малыми можно отвратить худые следствия; несколько позднее и умноженных будет недостаточно.
В Дагестане возобновляются беспокойства и утесняемы хранящие Вам верность. Они просят справедливой защиты Государя Великого; и что произведут тщетные их ожидания?”
Для императора он мотивировал необходимость решительных действий, – для чего нужны дополнительные полки, – опасностью мятежной заразы и необходимостью защитить тех горцев, что хранят верность России.
Что до “мятежного духа и любви к независимости”, то имелись в виду, разумеется, те, кто непосредственно соприкасался с горцами, – солдаты и казаки. Проблема дезертирства и бегства в горы была проблемой нешуточной.
И все это действительно волновало Ермолова. Но, судя по его откровениям в письмах близким друзьям, куда более искренним и значимым по смыслу, чем рапорты императору, главным для него лично, для Алексея Ермолова, потомка Чингисхана и наследника Цезаря, воспитанного на Плутархе и рыцарской поэзии, было доказать превосходство его самого и империи, которую он представлял, над современными варварами, не признающими право сильного, сильного не только оружием, но и теми духовными ценностями, которые стояли за ним, той системой взаимоотношений с людьми и миром, которую он представлял.
Они противились ему, Ермолову, его мечте, его планам.
Хотя, разумеется, все это подкреплялось и превосходством чисто военным.
Артиллерист Ермолов писал 10 февраля 1819 года своему кузену и младшему другу Денису Давыдову: “Ты не удивишься, когда я скажу тебе об употребляемых средствах. В тех местах, где я был в первый раз, слышан был звук пушек. Такое убедительное доказательство прав наших не могло не оставить выгод на моей стороне. Весьма любопытно видеть первое действие сего невинного средства над сердцем человека, и я уразумел, сколько полезно владеть первым, если не вдруг можешь приобрести последнее”.
Алексею Петровичу в этот период был свойствен весьма жестокий, если не сказать – свирепый юмор.
Если нет возможности быстро добиться расположения горцев – “владеть сердцем”,– то картечь и ядра сокращают путь к цели как верное “доказательство прав”.
Автор первого концептуального исследования Кавказской войны М. Н. Покровский утверждал: “Ермоловская политика загоняла горцев в тупик, из которого не было выхода”1.
Это неверно – выход был. Но стороны видели его по-разному. Алексей Петрович представлял его себе достаточно ясно: “…Я только усмирю мошенников дагестанских, которых приязненная Персия возбуждает против нас деньгами, а там все будет покойно! Правда, что многочисленны народы, но быть не может у них единодушия и более сильны они в мнении. Здесь все думают, что они ужасны, и привыкли видеть их таковыми, ибо в прежние времена в здешней стороне не происходило ни одной войны или набега, в которых бы они не участвовали всегда в силах. Многолюдство давало им сии выгоды! С того времени вселили они ужас. Я довольно хорошо познакомился со свойствами здешних народов и знаю, что не столько оружием усмирять их удобно (ибо они убегают), как пребыванием между ими войск, чем угрожается их собственность, состоящая в большей части в табунах и скотоводстве, которые требуют обширных и открытых мест. А в сих местах войска наши, хотя и в умеренном числе, но всегда непобедимы. В два года Дагестан повсюду, где есть путь войскам, будет порядочно научен покорности”.
И далее снова программная декларация, дающая представление о внутренней задаче Ермолова на Кавказе: “Меня восхищает, что я власть государя могущественнейшего в мире заставлю почитать между народами, которые никакой власти не признавали, и гордость сих буйных чад независимости достойна пасть во времена Александра. Как ханы наши сделаются смиренны и благочестивы в ожидании обуздания их бесчеловечной власти и кажется отдохнут стенящие под их управлением”.
Ермолов писал это в начале июня 1819 года, после первого удачного похода в Дагестан, похода, который, однако, стратегической ситуации не изменил. Но дело в том, что, вняв требованиям главнокомандующего, Петербург прислал на Кавказ несколько полков егерей и линейной пехоты.
Бросается в глаза, что в победительных планах Ермолова отсутствуют чеченцы, еще недавно постоянно проклинаемые.
Алексей Петрович был уверен, что он нашел радикальное средство к их усмирению.
6 февраля 1819 года полковник Николай Васильевич Греков, впоследствии одна из ключевых фигур ермоловского периода, доносил Ермолову: “Благодаря Бога Хан-Кала очищена. Не потеряв ни одного человека, я вырубил такое пространство леса, которое совершенно отворяет вход в землю чеченцев”.
Это было начало принципиально новой стратегии. Теперь – по широким просекам войска могли выйти в глубину чеченской плоскости, где произрастал хлеб и паслись стада. Захватив эти земли и вытеснив чеченцев в горы, как и планировал Ермолов, посадив их “на пищу святого Антония”, можно было, как он считал, диктовать им свои условия.
У горцев был иной взгляд на возможность выхода из тупика. Собственно, сам Алексей Петрович его и обозначил, только не поверил в подобную возможность. Выходом этим было объединение горских народов, координация действий против завоевателей.
Ермолов был прав в том смысле, что это был чрезвычайно сложный для горцев процесс. Со времени восстания шейха Мансура в середине 1780-х годов ничего подобного не происходило. Но ермоловская политика военно-экономической блокады, удушения горцев голодом, вынуждала их стремиться именно к такому выходу.
Не прошло и десяти лет, как Кавказский корпус оказался лицом к лицу с консолидированными силами Чечни и Дагестана во главе с имамами – духовными и военными вождями…
6
Что двигало Алексеем Петровичем, когда он ставил перед собой столь жестокие задачи, исключавшие возможность любого компромисса?
Ермолов был не только человеком “неограниченного честолюбия”, но, воспитанный в опьяняющем имперском климате екатерининской эпохи, он был и человеком миссии, что неразрывно с имперским сознанием.
Его “брат по судьбам” Михаил Федорович Орлов тоже был человеком миссии. Но в отличие от Орлова, чья могучая энергия была устремлена внутрь страны – на совершенствование системы, мессианская энергия Ермолова была энергией имперской утопии. Орлов был человек страны. Ермолов – человек империи, судьбу которой он, быть может подсознательно, подменял собственной судьбой…
Как мы уже говорили, рассуждая о ермоловском патриотизме, он был отнюдь не один такой в мировой истории, хорошо ему известной.
Образованный, нетривиально мыслящий, воспитанный на античных образцах, решительный боевой генерал должен был сопоставлять свое положение на Кавказе со столь же нетривиальными фигурами.
Сопоставление напрашивалось для человека, мерившего себя великими образцами. В Персии это были Чингисхан и Бонапарт времен Египетского похода. На Кавказе – Цезарь среди варварских, яростно независимых племен.
Покровский писал: “У чеченцев аристократия совсем еще не успела сложиться ко времени войны ‹…›”. Они “напрашиваются на аналогию с германцами Цезаря и Тацита”. И далее, сопоставляя горных и плоскостных чеченцев: “Если те были германцами эпохи Тацита, то эти больше походили на германские племена, которые знал Цезарь”2.
Ермолов видел свою миссию в том, чтобы фундаментально изменить горский мир – доселе независимый, внедрить в него тот порядок, который он считал образцом высокой целесообразности, культурно-государственную систему Российской империи.
Цезарь, как и его римские последователи, несли в варварский мир “римский порядок”, превращавший варварский хаос в рациональную жизненную систему, природное бытие в цивилизацию.
Цезарь был первым, кто победоносно прошел по Галлии, уничтожая и смиряя свободолюбивых и воинственных варваров. Как писал Плутарх: “Желая приобрести славу первого человека, перешедшего реки…”
Ермолова “восхищает” именно то, что он первым смирит “гордость сих буйных чад независимости”.
Цезарь не колебался, заваливая трупами врагов реки и болота, сжигая селения и оставляя племена без пищи.
Ермолов, разумеется, не устраивал бойни такого масштаба – да и прямых столкновений, в которых участвовали бы многие десятки тысяч воинов с каждой стороны, в его практике не было. Но цезарианская решимость идти до конца, ломая сопротивление противника – физическое и психологическое, – налицо.
В 1796 году молодые Зубов и Ермолов могли грезить воспоминаниями об Александре Македонском. Ермолов в Персии 1817 года вызывал грозный призрак Чингисхана, поскольку свирепый монгол был актуальнее великого македонца. Но на Кавказе, особенно в лесистой Чечне, ему естественно было сопоставлять себя с Цезарем, записки которого о покорении германцев он так хорошо знал. А Тацит, как известно, был его настольной книгой в редкие часы досуга между экспедициями.
Когда Алексей Петрович в отрочестве штудировал Плутарха, уходя от нерадостной действительности в героический мир Античности, то естественно предположить, что одним из его героев был именно Цезарь. И теперь в этой войне с новыми варварами проконсул Кавказа должен был вспомнить проконсула Галлии. Описание Плутархом Галльской войны в концентрированном виде представляет рассказ самого Цезаря: “После долгой и упорной битвы Цезарь разбил войско варваров, но наибольшие трудности встретил в лагере, у повозок, ибо там сражались не только вновь сплотившиеся воины, но и женщины и дети, защищавшиеся вместе с ними до последней капли крови”.
Вспомним записки проконсула Кавказа: “Чеченцы ‹…› защищались с ожесточением. ‹…› Многие из женщин кидались на солдат с кинжалами”.
Проконсул Галлии повествовал: “Вся основная масса, состоявшая из женщин и детей ‹…› бросилась врассыпную; в погоню за ними Цезарь послал конницу. Когда германцы услыхали у себя в тылу крик и увидели избиение своих (то есть жен и детей. – Я. Г.), то они побросали оружие, очень многие из них были перебиты…”
Проконсул Галлии остался в веках с репутацией одного из величайших полководцев и государственных деятелей, и проконсулу Кавказа не зазорно было следовать его методам усмирения варваров.
Плутарх: “Цезарь опрокинул полчища врогов, оказавших лишь ничтожное сопротивление, и учинил такую резню, что болота и глубокие реки, заваленные множеством трупов, стали легко проходимыми для римлян. После этого все народы, живущие на берегах океана, добровольно покорились вновь, но против нервиев, наиболее диких и воинственных. ‹…› Цезарь должен был выступить в поход. Нервии, обитавшие в густых чащобах, укрыли свои семьи и имущество далеко от врага, а сами в глубине леса ‹…› напали на Цезаря”.
Когда читаешь Плутарха и самого Цезаря, то создается впечатление, что во время писания своих записок проконсул Кавказа держал перед глазами эти тексты. Дело не только в чеканном стиле, но и в интонации, и в принципиальном сходстве ситуаций.
Одним из наиболее действенных способов воздействия на варваров Цезарь избрал уничтожение посевов и вообще запасов продовольствия, обрекая их на голод.
“Записки о Галльской войне”: “Цезарь отправил к лингонам гонцов с письменным приказом не помогать гельветам ни хлебом, ни чем-либо иным. Тex, кто окажет им помощь, он будет рассматривать как врагов наравне с гельветами ‹…›. Доведенные таким образом до полной крайности, гельветы отправили к Цезарю послов с предложением сдачи. Цезарь потребовал от них заложников, а также выдачи оружия и перебежавших к ним рабов”. Подобные пассажи из “Записок” Цезаря можно сопоставлять с соответствующими фрагментами “Записок” Ермолова и убеждаться в их несомненном сходстве. Достаточно, скажем, вместо нервиев поставить в текст Цезаря чеченцев…
Сугамбрии ‹…› выселились из своей страны и укрылись в густые леса. Пробыв несколько дней в их стране, Цезарь приказал сжечь все селения и дворы и скосить хлеб.
Ермолов шутил, что он не станет утруждать чеченцев сбором урожая, поскольку их хлеба скосят его солдаты…
Одним из эффективных приемов Цезаря в Галлии было натравливание одних племен на другие.
Ермолов возлагал на подобную тактику большие надежды.
Дело, разумеется, не в том, что проконсул Кавказа буквально следовал опыту проконсула Галлии, хотя опыт этот, безусловно, был ему полезен.
Дело в общем самоощущении Алексея Петровича. Он не просто один из русских генералов, выполняющих ответственное поручение императора. Он – деятель, погруженный в мощную историческую толщу, наследник великих завоевателей. И если путь Александра Македонского, разрушителя персидской державы, был ему – во всяком случае на время – заказан, то тень Цезаря сопровождала его в дебрях Чечни.
Иногда он удивительным образом проговаривался, возможно, сам не сознавая до конца смысла этих проговорок. Так он просит императора разрешить карабахскому хану выделить обширные поместья Мадатову, как наследнику карабахских аристократов и владетелей. И пишет Закревскому в июне 1819 года: “Права его (Мадатова. – Я. Г.) поистине точно столь же основательны, как мои на Римскую империю!”
Это кажется иронией. Но дело в том, что Ермолов был уверен в правах Мадатова и настаивал на этом… И вряд ли случайно проконсул Кавказа вспомнил именно Римскую империю. И вряд ли случайно он называет свои войска римскими легионами.
“Не браните ли вы меня за римские мои приказы?” – запрашивает он Закревского.
6 января он писал Денису Давыдову – мы еще вернемся к этому письму, – посылая ему один из своих приказов по корпусу: “Приказ возьми у Раевского, свидетеля жизни нашей и действий легионов римских”.
И в этом же письме: “Боюсь, чтобы не явилось много Язонов, смотря на мое счастие. Здесь золота уже ни золотника давно не находят”.
Эта отсылка к мифу об аргонавтах очень значима. Как уже говорилось, Алексей Петрович ничего не писал зря. Он хорошо помнил, что овладение золотым руном на кавказских берегах не принесло победителям счастия. И его счастие – его победы – иллюзорны.
Но характерно, что свои потайные мысли зашифровывает он античными реминисценциями.
И уж совсем не случайно недоброжелатели Ермолова в Петербурге саркастически называли его Цезарем.
Здесь, на Кавказе, поднявшись на такую высоту, он отнюдь не забывал свою молодость, когда Античность и стала важнейшей частью его мира.
В апреле 1818 года, еще до выступления на Сунжу, он писал Закревскому: “Если Самойлову, который у меня, не мешает чин подпоручика, то сделай его адъютантом ко мне. ‹…› Мне бы не хотелось сего прекрасного молодого человека отлучать от себя, и его мать того желает. ‹…› Я был некогда облагодетельствован отцом его и был его адъютантом; мне приятно было бы, в свою очередь, быть полезным его сыну”.
С того времени, когда генерал-прокурор Самойлов благодетельствовал юного Ермолова – в частности, способствовал его участию в персидском походе, – прошло без малого четверть века.
А с костромской ссылки, когда он изучил латынь и переводил “Галльскую войну”, – двадцать лет.
Но как мы еще убедимся, прошлое оставалось живым и ярким для проконсула Кавказа.
7
Если вспомнить более чем возможную связь ермоловских “Записок” с “Записками о Галльской войне” Цезаря, становится ясно, что он явно ощущал себя “в стране дикой, непросвещенной, которой бытие, кажется, основано на всех родах беспутств и беспорядков”, как писал он Воронцову, посланцем не только Российской империи, но и европейской просвещенности и апостолом высокой и гуманной цивилизации.
В Кавказском корпусе воевали самые неожиданные персонажи. В частности, в 1819 году в прославленный Нижегородский драгунский полк был зачислен майором блогодаря довольно сложной петербургской интриге Хуан Ван-Гален, испанский аристократ, офицер и мятежник, бежавший из тюрьмы инквизиции. Через год он был выслан из России, когда император Александр узнал о его инсургентском прошлом. Позже он командовал восставшими против голландского короля бельгийцами уже в чине генерала, принимал деятельное участие в гражданских войнах в родной Испании.
Но за те месяцы, что он провел на Кавказе, он вызвал симпатию Ермолова – как храбрый кавалерийский офицер и человек глубокой европейской культуры. Соответственно, ему удалось близко наблюдать Алексея Петровича, и он рассказал много любопытного в своих мемуарах.
Характерно, что, оказавшись в Грузии и на Кавказе, Ван-Гален ощутил мощное дыхание античного мира и немало страниц своих воспоминаний посвятил этому ощущению и древней истории тех мест, где ему теперь выпало воевать.
Ермолов произвел на аристократа-инсургента, немало уже повидавшего незаурядных людей, можно сказать, сокрушительное впечатление.
Этот совершенно свежий взгляд человека, незамутненный знанием о репутации Алексея Петровича и его прошлом, столь интересен для нас, что стоит предложить читателю основной корпус свидетельств Ван-Галена о Ермолове.
“На небольшом расстоянии от лагеря оба полка сделали привал в ожидании распоряжений от Ермолова. Неожиданно вместо адъютанта явился сам Ермолов, причем пеший и без всякой помпы. Едва солдаты заметили его на ближайшей возвышенности, как тотчас имя Алексея Петровича с неподдельным восхищением стало передаваться из шеренги в шеренгу, и вскоре колонны были оповещены о приближении этого великого человека. У нас в Европе нет такого обыкновения и нет слов, которые способны были бы передать оценку воинских достоинств главнокомандующего, какая выражается русскими солдатами, когда они называют его крестильными именами без упоминания фамилии ‹…› Всем новоприбывшим офицерам было приказано на следующий день в шесть утра представиться главнокомандующему. Они были введены в кибитку Ермолова графом Николаем Самойловым, одним из четырех адъютантов генерала. Тот обнял знакомых офицеров, служивших под его началом в кампаниях 1812 и 1813 года. После чего долго беседовал с остальными офицерами ‹…›. Генерал проводил параллель между широкомасштабными военными действиями в Германии и войной в горах, где более необходимо обладать инстинктом, чем полководческими талантами, а в завершение порекомендовал им практически изучить такие различные методы ведения войны, как метод Фридриха и метод (тут он бросил взгляд на Ван-Галена) Мины”.
Понятно, что Ермолову хотелось внушить офицерам с европейским боевым опытом принципиальную разницу между классическими методами ведения войны – отсюда и Фридрих Великий с его жестко отрегулированной системой ведения боя, и генерал Франсиско Эспос-и-Мина, один из вождей испанских партизан в войне против Наполеона. Методы борьбы испанских герильясов давали представление о методах герильясов кавказских. Ермолову с его широчайшими военными представлениями важно было предостеречь новоприбывших офицеров от следования шаблонам европейской войны.
В ермоловском мифе далеко не последнюю роль играла его внешность, особость которой Алексей Петрович максимально использовал. И Ван-Гален восхищенно подтверждает впечатление от этого титанического облика.
“Ермолов роста был высокого, сложения геркулесовского и чрезвычайно пропорционального, могучей комплекции: внешность имел благородную; черты лица его были не грубы, а само оно было исполнено достоинства и энергии; когда же он устремлял на кого-либо живой и проницательный взор, в нем читалась безукоризненная душа и возвышенная натура. Никто, учитывая его положение, не был менее склонен блистать заученными фразами: поистине мало кто нуждался в этом менее, чем Ермолов”.
Для человека, впервые увидевшего Ермолова, человека отнюдь не глупого и не наивного, как уже говорилось, не знавшего репутации Алексея Петровича – прозвища Патер Грубер, истории взаимоотношений с Барклаем и многого другого, для этого человека “безукоризненная душа и возвышенная натура” Ермолова оказывались вне сомнения. И свидетельствует это не о лицемерии и талантливом притворстве нашего героя, а о том, что натура его была бесконечно сложна, и высокие душевные достоинства удивительным образом смешивались в нем с качествами совершенно иными.
“Широк человек. Я бы сузил”, – сказал персонаж Достоевского, явно выражая взгляд самого писателя. Это имеет прямое отношение к Алексею Петровичу.
И можно с вескими основаниями предположить, что эта роковая широта была мучительна и для самого Ермолова, когда “возвышенность натуры” шевалье сталкивалась с необходимостью действовать по методе Патера Грубера… Отсюда странная для подобного человека рефлексия и самоуничижение.
Однако на отношение к горцам и персам эта рефлексия отнюдь не распространялась. Чеченцы, и лезгины, и персы существовали в мире, закрытом для “возвышенной натуры” и “безукоризненной души”, равно как для “премягких чувств”, растрогавших Грибоедова.
“Неприхотливость Ермолова была поистине спартанской. Несмотря на свой рост и могучее сложение, он никогда не пил крепких напитков и даже вина, разве что разбавленное, и то крайне редко; из различных поданных блюд едва ли отведал два; ел мало и торопливо, по большей части холодные закуски. По ходу разговора генерал много раз обращался к Ван-Галену, расспрашивая его о путешествии, только что завершенном, и утверждая, что Ван-Гален, без сомнения, первый испанец, посетивший Кавказ; естественно, разговор остановился на испанских событиях. “Господин майор, – иронически заметил Ермолов, – инквизиция в вашей стране всегда выступает с большой важностью, а вы, мне кажется, несетесь, очертя голову, так где же ей за вами угнаться”. ‹…›
Время отдыха Ермолов обычно проводил в занятиях, не требующих большой затраты сил. В странах, где столь часты случаи вероломства и убийств, он тем не менее не страшился выходить за пределы форпостов один, в сопровождении одного лишь проводника – весьма опытного в своем деле местного уроженца, а тот, как всякий черкес, никогда не расставался со своим смертоносным кинжалом. Ван-Гален (записки испанца написаны от третьего лица. – Я. Г.), для которого все сие было внове, немало дивился такому поведению генерала, не скрывая своего удивления от его адъютантов, но те его уверили, что генерал не опасается предательства, поскольку уверен в себе и в том, что горцы его уважают; с другой стороны, генерал убежден, что если он изменит свой образ действий, он незамедлительно потеряет свой авторитет среди непокорных народов”.
Этот пассаж подтверждает самоуверенные утверждения Алексея Петровича относительно подавляющего воздействия самой его личности на горцев. Но при этом надо помнить, что ермоловский отряд, к которому и прибыл Ван-Гален, стоял в это время в окрестностях богатого и мирного аула Эндери (Андреевского). И жители аула меньше всего были заинтересованы, чтобы генерала убили на их территории. Это с неизбежностью повлекло бы уничтожение аула вместе с населением. Ван-Галену это было непонятно, но Ермолов, разумеется, учитывал эти обстоятельства.
“Молодые адъютанты Ермолова принадлежат к лучшим семействам империи. Он обращается с ними отечески, воспитывает их своими советами и увещаниями: он держится в их обществе с братским прямодушием, в редкие минуты отдыха позволяя им любые развлечения, ограничивая их разве в игре или пьянстве; сии страсти порабощают поляков и русских еще в большей мере, нежели американцев. У Ермолова не было личного секретаря, он привык обходиться без оного; он сам составлял в своем уединенном кабинете большую часть деловых бумаг: тяжкий труд для одного человека, и нужно иметь очень хорошую голову, чтобы управлять областью, равной по своей протяженности нашему полуострову, включая Португалию, да еще если управление ею, и особливо Грузией, сопряжено в настоящее время с препятствиями, вызванными жесточайшей войной, конца коей не предвидится”.
Записки Ван-Галена “Два года в России” были впервые изданы в 1826 году и, стало быть, написаны еще во время проконсульства Ермолова. Но слова о том, что конца войне на Кавказе не предвидится, делают честь проницательности мемуариста и, возможно, отражают представления ермоловского окружения в 1819-1820 годах.
“Вечером, когда удалялось небольшое общество, образующее его семейный круг, как он его называл, Ермолов предавался различным трудам: либо завершал неоконченные дневные дела, либо читал – занятие, страстно им любимое с младых ногтей, из коего он, благодаря своей отличной памяти, извлекал немало пользы для себя. И поскольку на часы он не смотрел, то выпускал из рук перо или откладывал книгу лишь тогда, когда его начинало клонить ко сну”.
Сведения, сообщаемые Ван-Галеном относительно приватных занятий Ермолова, совершенно точны и ценны. Перо было важнейшим орудием Алексея Петровича в ночные часы – он писал огромное количество писем – помимо официальных документов, которыми он, скорее всего, занимался во время, так сказать, служебное, и что особенно существенно, он создавал в это время свои воспоминания о войнах с Наполеоном и вообще о докавказском периоде своей жизни. Те драгоценные воспоминания, которыми мы так усердно пользовались. И в то же время он вел дневник, который лег в основу его кавказских записок.
Непреодолимая любовь к фиксации действительности на бумаге, заставившая Ермолова исписать за свою жизнь тысячи страниц, тоже роднила его с Цезарем, который среди войн и гражданских смут нашел время для описания своих деяний. О том, как он относился к своим записям, свидетельствует поразительный факт, сообщаемый Плутархом. Во время Египетского похода он едва не попал в руки египтян: “Цезарь бросился в море и лишь с трудом выплыл. Говорят, что он подвергался в это время обстрелу из луков и, погружаясь в воду, все-таки не выпускал из рук записных книжек. Одной рукой он поднимал их высоко над водой, а другой греб…”
Разумеется, и тем, и другим руководила не просто страсть к писательству. Им было необходимо оставить личные свидетельства, чтобы современники и потомки увидели реальность их глазами и по достоинству оценили сделанное ими.
Ван-Гален: “Немногие русские генералы, за исключением Суворова и, разумеется, Петра Великого, обладали в столь высокой степени прирожденным даром пробуждать к себе любовь у солдат. И впрямь мало кто в России так заботился о блогоденствии своих подчиненных, как Ермолов, и так был скуп, когда дело касалось пролития их крови. “Мюрат, – говорил он, – своими шутовскими самонадеянными эскападами погубил больше французов, чем смогла бы положить их наша картечь”.
Вера войск в Алексея Петровича, как все называли его, была столь велика, что когда он принимал командование какой-либо операцией, ни у кого не возникало сомнения в ее успешном исходе”.
Позже, однако, Ван-Галену пришлось услышать отзыв о Ермолове, который его несколько смутил. Разговор произошел в иезуитской миссии в Моздоке. Возглавлявший миссию отец Энрике, надеясь найти сочувствие в католике-испанце, спросил его:
“– Как вам показался Ермолов?
Услышав краткий и неопределенный ответ, он заметил:
– Уж слишком вы простодушны, друг мой, из ваших слов я просто не узнаю хамелеона, о коем идет речь.
И святой отец привел различные случаи, имевшие место между Александром и знаменитым генералом, но мы о них умолчим, не будучи достаточно осведомлены в сем вопросе. Напоследок он сказал, что Александр счел разумным удалить генерала от своей особы, сделав его главнокомандующим над войсками, состоящими из отчаянных голов, для ведения войны против дикарей, дабы он окончил свои дни среди всевозможных бед и напастей”.
Стало быть, версия, о которой мы уже говорили – почетное назначение как изгнание из Петербурга, – имела весьма широкое распространение, если о ней толковал иезуит в Моздоке. Возможно, это был отзвук разговоров между офицерами-кавказцами. Если это так, то тень опалы, лежащая на мощной личности Ермолова, могла только увеличить его популярность.
И дальше иезуит попытался открыть глаза “простодушному” Ван-Галену, сказал: “Ведь он всею своею политикой выказывает ненависть к любому иноверцу: он терпеть не может поляков и питает отвращение к священнослужителям любого вероисповедания, кроме собственного”.
Ван-Гален понял, что речь идет об отношении Ермолова к католицизму и иезуитам, и не стал поддерживать этот разговор.
Обаяние Алексея Петровича, его ум, образованность и направление мысли пересилили обвинения иезуита. Тем более что Ван-Галену были известны некоторые факты, объясняющие поведение Ермолова.
Бывая у Ермолова в Тифлисе перед походом на Казикумух, о котором у нас пойдет речь, Ван-Гален стал участником и свидетелем любопытной сцены. Миссионер-капуцин отец Фелипе, из католического монастыря, просил Ван-Галена проводить его к Ермолову. “Ван-Гален ‹…› сообщил о его просьбе Ермолову во время обеда; тот усмехнулся, но не возразил и согласно кивнул. На другой день в условленное время Ван-Гален зашел в монастырь за отцом Фелипе и проводил его к Ермолову. Один из офицеров (разумеется, в полной форме) проводил капуцина в кабинет Ермолова; они застали его полуодетым, в окружении многочисленных офицеров в полной парадной форме, что представляло весьма забавный контраст. Генерал встретил его со своей обычной блогожелательностью, беседовал с ним то по-итальянски, то на латыни, но все о каких-то незначительных предметах, и, прежде чем облачиться в мундир, повернулся в одной рубашке к святому отцу, одну руку положил ему на плечо, другою рукой провел по его груди и бороде, как бы намереваясь представить его обществу, и сказал: “Messieurs, il faut avouer que le P. Filipo c’est un bon diable!” (“Господа, следует признать, что отец Филиппе – чертовски славный малый!”)”. И Ван-Гален объясняет сарказм Алексея Петровича: “Тайный сыск правительства хорошо знал о секретной переписке нашего монаха кое с кем из иностранцев и врагов России, укрывшихся в Персии – тех самых, что сеяли смуту в Грузии…”