Текст книги "Клавдия Шульженко: жизнь, любовь, песня"
Автор книги: Вячеслав Хотулёв
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
В этих красивых и возвышенных словах с налетом романтического флёра, словах, обращенных к той, которой уже давно нет на земле, все же много точных и верных наблюдений. Но как всегда это бывает у мемуаристов, Епифанов скромно умалчивает о своей высокой и вместе с тем драматической роли в жизни Шульженко. Оказалось, что он стал ее последней любовью, любовью страстной, неистовой. В конце жизни она не хотела в этом признаваться и без конца повторяла, что никого она так не любила, как Илью Жака…
Глава 8
Шульженко подготовила новую сольную программу концерта. Она называлась «Песни о любви». Это был мужественный поступок – выйти на публику с песнями о любви, не той любви, которая была когда-то, в молодости, в пору счастливой женской зрелости, а той, что была сегодня, с ней! И ей верили, ей сопереживали. Как это было всегда с ее слушателями, проецировали чувства, исходившие из ее сердца, – на себя. Опять произошло точнейшее попадание. Ведь очень легко представить, как будет выглядеть женщина под шестьдесят, любящая и любимая, особенно если она свои чувства выносит на всеобщее обозрение. Достаточно чуть оступиться, как возникает фальшь или, что еще хуже, – чувство жалости. И все пропало! Шульженко выстрадала право снова говорить о своей любви, без оглядки на моду и на царившие на эстраде вкусы. И снова, уже в который раз, безговорочно победила.
Было бы наивным полагать, что только чувство, целиком захватившее Шульженко, стало основой ее успеха. Помогали высочайший профессионализм и гигантская работоспособность. Хотелось бы привести отрывок из ее статьи «Волшебное „чуть-чуть“», опубликованный в середине 60-х годов в журнале «Советская эстрада и цирк»:
«…а бывает наоборот – с каждой репетицией словно бы испаряется то обаяние, которое чудилось мне в песне поначалу, и в конце концов наступает совершенное охлаждение. Этот процесс „вживания“ в песню (очень близкий „вживанию“ актера в роль, режиссера – в пьесу) держится порой на необъяснимых оттенках чувства, на том волшебном „чуть-чуть“, которое так много значит в любом искусстве… Мне известен только один способ надежно застраховать себя от неудач. Это труд – упорный, настойчивый, бескомпромиссный. Образ, настроение, чувство – они и в самом деле не поддаются строгому расчету. Но ведь музыкальная ткань, на которой они вырастают, подчиняется ясным очевидным законам. И если раз и на всю жизнь запретить себе действовать приблизительно, по принципу: вроде бы получается, – опасность неудачи начинает уменьшаться на глазах… Долгие годы работы убедили меня: единственным компромиссом дело никогда не кончается, одна неточность тянет за собой другую… Вкус, чувство меры необходимы в любом искусстве. Но нигде, пожалуй, забвение их не приводит к таким поистине чудовищным результатам, как на эстраде».
Вот и ответ на наши иные риторические вопросы, какие мы себе задаем, когда наблюдаем сегодняшнюю эстраду (да и не только ее). Главное, пожалуй, еще и в другом. Прежде всего должна быть личность. Их сегодня катастрофически не хватает, везде – в искусстве, общественной жизни, в политике.
Еще любовь их была на подъеме, еще ничего не предвещало разрушительной бури, после которой останутся одни руины, но она уже чувствовала, что близится конец их отношениям. Епифанов всегда отличался упрямством и настырностью. Теперь стал просто неуступчив. Она порой чуть не плача восклицала: «Жорж, ну это такая мелочь, ну почему ты такой упертый?» Он разворачивался и уходил, хлопнув дверью. На следующий день звонил, просил прощения, а она говорила, что сама виновата и что боится его потерять.
Летом 63-го года они отдыхали в Крыму. Это был их последний совместный отпуск. Епифанов, словно чувствуя, что они скоро могут расстаться, много снимал ее на фото. Осталось много фотографий Клавдии Ивановны в купальнике и без его верхней части. Они поражают: какая великолепная фигура была у этой женщины. Сегодня иные 30-летние дамы позавидовали бы ей. Одну из таких фотографий, где она сидит в лодке, в купальном костюме, придерживая белую шляпу своими красивыми руками, улыбается, глядя чуть в сторону от объектива, в начале 97-го года мы могли лицезреть на страницах «Вечерней Москвы». На фоне гор, что простерлись за ее царственными плечами, надпись: «Жоржу! Единственному любимому дорогому человеку, навсегда до конца. Твоя Клавдюша».
Родственники были недовольны, что Епифанов осмелился опубликовать эту фотографию. Очевидно, посчитали, что она не совсем скромна. Да, она, возможно, не совсем скромна и предназначена скорей для семейного альбома, но эта фотография – свидетельство ее физической молодости. Опять получается, что возраст тут ни при чем.
Да, она чувствовала, что близится финал в их отношениях. Наверное, самое для нее невыносимое – мысль, что он может ее бросить. Она знала – достаточно искры, случая, пустяка и все рассыплется. Как будто ничего и не было.
И случай представился.
Тамара Маркова пригласила ее и Жоржа к себе на день рождения. Епифанов обрадовался. Она идти не хотела, неважно себя чувствовала. Опять взбунтовалась печень. За столом не получилось ни веселья, ни путного разговора. Маркова чувствовала, что Клавдия Ивановна не в духе, пыталась наладить обстановку. Жорж рыскал глазами по столу. Водки не было, только заморское сухое вино да шампанское из Крыма. Епифанов заскучал. Он молча сидел за столом, уткнувшись в тарелку, и тосковал. Шульженко почувствовала, что он стал раздражаться. В это время одна дама, жена известного поэта-песенника, поднялась из-за стола и вдруг что-то уронила. Она нагнулась, и перед Жоржем округлились пышные тугие бедра, на которые он и уставился, ничуть не скрывая интереса. Шульженко поднялась, едва не опрокинув стул. Маркова удивленно на нее взглянула и поспешила за ней. Клавдия Ивановна попросила болеутоляющее.
– Все пройдет, Клавдия Ивановна, все пройдет, – торопливо и почему-то виновато шептала Маркова, терзаясь от того, что вечер не удался, вглядываясь в нездоровое лицо ее старшей подруги.
– Мы, пожалуй, пойдем, ты не обижайся, Тамарочка. Я чего-то сегодня не в форме, – она вернулась в комнату, где, едва она только вышла, началась оживленная беседа, а Жорж сидел, словно его подменили, – разудалый!
– Жорж, помоги мне надеть пальто! – получилось капризно.
Все виновато замолчали. Епифанов чуть помедлил и, как ей показалось, нехотя встал.
Они молча возвращались домой. От Марковой до их дома можно было дойти пешком. Стоял теплый, но сырой вечер. Боль не проходила.
– Что случилось, ты можешь мне объяснить? – Епифанов остановился, закуривая. – Ты себя плохо чувствуешь?
– А ты не понимаешь?
– Опять за старое, – вздохнул Епифанов. – Хорошо бы сменить пластинку.
«Какой он дурак… Ничего не понимает, ничего не чувствует». Она промолчала.
Он открыл дверь своим ключом, пропустил ее вперед, зажег свет в прихожей и ринулся на кухню.
Она оторопела.
– Ну пальто хоть можно мне помочь снять? – закричала она. – Чего ты там шаришь?
Он вернулся в прихожую и взглянул на нее. Она увидела в его глазах раздражение, злобу. Ей захотелось его ударить.
– Ты!.. Ты… нуль, ничтожество! Только и зыркаешь своими нахальными глазками по бабам. Что ты из себя представляешь? Какой ты мужик? Даже трехсот рублей в дом принести не в состоянии! – «что я несу? что я несу?» – пронеслось в ее голове.
Он замер.
– Позвольте… – он снял с нее пальто, нарочито бережно, повесил его в шкаф. Она поняла, произошло непоправимое. Он вынул из кармана плаща ключи, положил их рядом с телефоном.
Она закричала:
– И убирайся! Не вздумай возвращаться. Не вздумай звонить!
– Не вздумаю. Сыт по горло. Прощайте, мадам.
И аккуратно закрыл за собой дверь.
Растерянная, она стояла посреди прихожей, готовая разрыдаться. Прошла на кухню, закрыла дверцу холодильника. Села на стул и с удивлением заметила, что боль в печени прошла. Клавдия Ивановна вдруг успокоилась.
«Вернется. Вернется, как миленький. Но пусть не думает, что я прощу его хамство. Я его помурыжу. Шелковый у меня будет. „Мадам“… Она вспомнила, как восемь лет назад, когда они расходились с Коралли, то он ее иначе как „мадам“ не называл, и это ее весьма нервировало… „Мадам“… Я ему покажу – „мадам“…»
Неожиданно она почувствовала облегчение. Облегчение, что расстались. Да, она его бешено ревновала, часто на пустом месте. Но… она видела в зеркале, как меняется ее кожа, и косметика, увы, не спасает. Епифанов же молодился. Однажды кто-то в компании шутливо сказал про него: «пожилой плейбой», ее это больно задело. Конечно, она знала, что он обожал ее. В отличие от большинства мужчин он обожал ее за то, что она была в первую очередь женщиной, а потом – певицей. Он всегда спокойно и деловито говорил ей, что у нее получилось на концерте, а что – нет. Она внимательно прислушивалась, он умел сказать не обидно и с пользой. Он умел и восхититься, но сдержанно и по-мужски, в его обожании не было кликушества и «перебора». И вот все кончилось, разом, и ничего этого больше не будет. Она вспомнила, как несколько дней назад произошел очередной разговор о том, что хорошо бы оформить их отношения, и он разозлился, стал грубить. Вот тогда она и поняла: не нужно ему видеть, как она будет стареть. И еще она поняла, какое это счастье, что он устоял и что нет штампа в паспорте. Еще она вспомнила, как два дня назад ее костюмерша Шура услужливо передала, будто мать Жоржа сказала: «Я не доживу до того, как мой сын развяжется с этой старухой».
«Значит, ему нужен был разрыв. Ну что ж. Значит, мы исчерпали наши отношения». Эта мысль ей настолько понравилась, что она легла в свою розовую постель с легким сердцем. И, прочитав несколько страниц «Саги о Форсайтах», заснула и спала крепко, без сновидений.
Епифанов, злой, приехал к матери, успев по дороге у таксистов купить втридорога бутылку водки. Магазины уже позакрывались. Мать все поняла и, с трудом сдерживая радость, не знала, как угодить сыну. Она ни слова ему не сказала, когда он в молчаливом одиночестве пил водку на кухне и не пьянел. Он знал Шульженко слишком хорошо, за эти почти восемь лет совместной и такой безалаберной жизни. Да, обожание кончилось, любовь – тоже, надо подумать о себе, пока не превратился в дряхлого старика. Она выпила у него все соки. Почему он должен себя хоронить рядом с ней, с угасающей, стареющей звездой? Почему он должен потакать ее бесконечным капризам? Строит из себя примадонну!.. «Триста рублей!» А деньги кто ей дал на кооператив? Пушкин? Или этот жмот Коралли? Как она могла? Нет, такое не прощается. Этих дамочек надо любить на расстоянии. Чтобы не обжечься.
Епифанову, умному, хитрому, разбирающемуся в женщинах человеку, в этот драматический для обоих вечер было невдомек, что Шульженко в очередной раз сделала свой выбор, в котором уже ему не было места. Она сама решила идти своей дорогой, в гордом и горьком одиночестве.
Ей надо было жить дальше, надо было выступать с концертами, ездить на гастроли. Только это могло ее вылечить. Как и всегда, когда она болела, плохо себя чувствовала, ее лечила сцена. Она обязательно посылала короткие записки, чаще телеграммы, домой из городов, где она выступала.
«С 13-го по 31-е – тринадцать концертов. Конечно, устала, но это приятная усталость, потому что сцена и творчество – моя настоящая жизнь».
«Я живу в сутки два часа. Когда пою».
«Концерты проходят триумфально».
Как и каждый из нас, она любила читать о себе хвалебные отзывы. Смеясь, она говорила, что от такого чтения она никогда не устает и ей оно никогда не надоедает.
Пришло время собирать камни.
Середина шестидесятых вошла в историю нашей культуры мощным всплеском разнообразной художественной жизни. И сегодня, спустя тридцать лет, ощущается дыхание того времени, где было много романтического тумана, надежд, которым не суждено было сбыться. И что бы там ни говорили те, кого раздражают «шестидесятники», но до сих пор осталось воспоминание о чистом свежем воздухе, какой бывает после сильного и короткого летнего ливня. Освежающее воздействие экологически чистого ливня коснулось и эстрадной песни. Думается, у нее за всю российскую историю XX века не было такого редкостного взлета (за исключением, возможно, военного периода). Марк Бернес написал об этом времени в своей статье: «Я не помню времени, когда отношение к песне было бы таким серьезным, как теперь, когда от песни ждали бы не только некоторой лирической теплоты, но большой мысли, предельно искреннего чувства, исключающего всякую позу, и обязательно прикосновения к жизненным проблемам».
В октябре 1965 года в Московском театре эстрады, что на Берсеневской набережной, в течение десяти дней проходил фестиваль «эстрадной советской песни». Уже у выхода из метро «Библиотека имени Ленина» спрашивали лишний билет. А от метро до театра идти минут пятнадцать, через Большой каменный мост. На том фестивале появились новые имена, впоследствии надолго вошедшие в основную обойму советской песенной эстрады. Милая выпускница Московской консерватории по классу фортепьяно Тамара Миансарова исполнила «Пусть всегда будет солнце». Она много потом пела – разных песен, среди них было много хороших, но в историю эстрады она вошла с этой славной жизнерадостной вещью, ставшей гимном мальчишек и девчонок начала 70-х годов. Ну и, конечно, Майя Кристалинская. В ней видели продолжательницу традиций Шульженко. Не очень с этим согласен. Да, она тоже была из того поля, где произрастают diseusese, у нее тоже была своя интонация и свой репертуар. Полагаю, нужно говорить о традициях хорошего вкуса, о традициях культуры. В таком случае – это фундамент, на нем можно построить добротное здание. Жаль, что Майя Кристалинская так быстро ушла из жизни, ушла, когда интерес к ней был достаточно стойким…
А потом был вечер Клавдии Ивановны.
Что такое – фестиваль? Какой бы он ни был, фестиваль не только смотр, но и соревнование. Даже если не вручают призов. Выяснилось, что Шульженко ни с кем не соревновалась, хотя, повторяю, в том далеком 65-м году в театре эстрады было достаточно достойных имен, что и подтвердила их дальнейшая карьера. Клавдия Ивановна же не соревновалась, потому что у нее был свой мир, своя система координат, своя, только ей присущая аура… Публика на протяжении всех десяти дней была доброжелательна и щедра. Московские зрители, особенно в последние десятилетия, как многие отмечали, намного добрее и сердечнее, скажем, зрителей западных. Что они и подтвердили на протяжении десяти фестивальных дней и вечеров. Но то, что обрушилось на Шульженко, не шло ни в какое сравнение с предыдущими вечерами. Дело не в «бурных аплодисментах», не в количестве возгласов «браво» и «бис», и даже не в числе букетов, их было великое множество. Шульженко потом вспоминала, что она постоянно ощущала, как из зала на нее накатываются волны удивительной сопричастности зрителей, той редкой сердечности, которая рождает невероятный прилив сил. Так возникает тесный контакт певицы и публики.
В начале шестидесятых годов самым популярным и самым критикуемым поэтом был Евгений Евтушенко. Его били наотмашь – государственные власти, Союз писателей, коллеги по поэтическому цеху. Газеты считали хорошим тоном пройтись по его творчеству бульдозером. Очевидно, в какой-то момент он устал, поняв, что стихи писать стало опасно. Началось его сотрудничество с композиторами и исполнителями. Появилось несколько песен, ставших тут же «шлягерами». От обычных «хитов» их отличал высокий уровень поэзии. Страна знала «Хотят ли русские войны». Шульженко на удивление быстро нашла общий язык с 32-летним поэтом. «Вальс о вальсе» стал частью репертуара многих исполнителей. На фестивале песня звучала по нескольку раз в день. Каково же было удивление Клавдии Ивановны, когда зал стал требовать, чтобы и она спела «Вальс о вальсе». За свою долгую творческую жизнь Шульженко исполнила более трехсот песен. Из них чуть больше двадцати были написаны в размере «три четверти», то есть в ритме вальса. Самый ее знаменитый вальс – «Синий платочек». Эта форма ей особенно удавалась. И когда Евтушенко написал, что называется, краткую историю вальса, для Шульженко она стала частицей ее собственной истории. Очевидно, отсюда тот невиданный успех в последний вечер памятного фестиваля:
Вальс устарел, говорит кое-кто смеясь.
Век усмотрел в нем отсталость и старость.
Робок, несмел наплывает мой первый вальс.
Почему не могу я забыть этот вальс?
Твист и чарльстон – вы заполнили шар земной.
Вальс оттеснен без вины виноватый,
Но, затаен, он всегда и везде со мной
И несет он меня и качает меня,
Как туманной волной…
И вдруг выяснилось. Концерт Шульженко – не просто новая долгожданная встреча с ее слушателями, ее зрителями. Она преподала не имеющий аналогов урок высокого искусства, не подвластного моде и времени. В тот вечер, возможно, как ни в какой другой, многие ощутили подлинный масштаб ее творчества. Шульженко никогда не любила исполнять песню на «бис». Она считала, что это равносильно тому, что рассказать повторно понравившийся анекдот. Однако она отступила от собственного правила в тот последний вечер на Берсеневской набережной…
На следующий день ей позвонил Евтушенко. Он сказал, что ни у одного певца не слышал такого бережного отношения к поэтическому слову. «Вы обращаетесь с ним, как с драгоценностью, оттого оно у Вас и звучит столь полновесно», – вспоминала позднее Шульженко.
Глава 9
Тамара Маркова обожала Шульженко. И не обижалась, если Клавдия Ивановна говорила ей что-то неприятное. Некоторое время в ее репертуаре была песня Марковой «Одна». Песня возникла через некоторое время после разрыва с Епифановым.
Маркова вспоминала:
«Как-то она позвонила мне: „Маркова, тут принесли замечательный текст. Называется „Одна“. Нужна музыка“. Я примчалась к ней, прочла стихи – о трудной доле женщины, чью любовь унесла война, и загорелась. Буквально за несколько часов песня была готова. Чего только в ней не было! И страсть, и порыв, и темперамент – именно то, что надо, думала я. Особенно бурным был аккомпанемент. Клавдия Ивановна выслушала музыку молча. Когда я закончила, она вдруг взорвалась: „Ты песню пишешь или блины печешь? Ты хотя бы подумала, о чем стихи, что это значит – „одна“? А ты мне – ляля, ля-ля!“ Как это слово – „одна“ – у нее прозвучало: какая боль, какое отчаяние мелькнули в глазах! Передо мной встала судьба с утраченным счастьем, с невозвратимыми потерями. Я поняла, что Шульженко уже прибрала для себя песню, прониклась ее драматизмом, уже приняла ее в душу – до того, как песня была написана. И когда она тихо добавила: „Это ведь и обо мне“, – я вопросов не задавала. Правота ее была неоспоримой, и музыку я безропотно переделала…»
Концертов становилось меньше. Не потому, что не приглашали. Наоборот, после окончания фестиваля Москва заговорила: «А вы слышали Шульженко?» Из ВГКО постоянно звонили – заявки приходили со всех концов страны. Но Шульженко уже не хваталась за первую попавшуюся работу. Она выбирала те гастрольные поездки, какие считала для себя наиболее интересными. В 1968 году она после долгого перерыва приехала в Ленинград. Ей хотелось выступить в городе ее молодости. На гастролях она услышала, как аккомпанирует Давид Ашкенази. Она услышала и поняла, что должна работать только с ним. Борис Мандрус получил отставку. На целых четыре года. Шульженко симпатизировала Ашкенази не только как пианисту, хотя симпатия эта никакого развития не получила.
Четыре года они весьма успешно сотрудничали. А в 72-м году расстались. Произошла жуткая безобразная ссора. Шульженко часто прибаливала, и потому в начале семидесятых у них было мало концертов, и еще меньше гастролей. Естественно, Ашкенази не сидел без дела. Вскоре он стал работать с молодой красивой певицей В. Шульженко узнала об этом, как всегда, последней и, увы, не смогла совладать со своими эмоциями. При встрече она наговорила ему много всяких вещей, и некоторые из них были совсем несправедливы. Особенно когда она ему заявила, что он не музыкант, а «лабух» и что ему важнее музыки – деньги, и не важно где и с кем их зарабатывать.
Ашкенази слушал, слушал, потом не выдержал и тихо сказал:
– А вы, Клавочка, старая жопа! – и ушел, хлопнув дверью.
Долгое время после их ссоры Шульженко возмущалась:
– Я еще могу согласиться, что я – жопа, но что старая – никогда!
Позже, в 76-м году, накануне своего юбилейного концерта она очень хотела, чтобы в Колонном зале с ней играл Додик, как друзья называли Ашкенази. Когда он узнал, что Шульженко добивается его участия, он испуганно замахал руками: «Ни за что в жизни! Ни за какие деньги! А если будете заставлять, я возьму больничный». Клавдия Ивановна отступилась, хотя была очень расстроена.
В мае 1971 года, когда Шульженко присвоили звание народной артистки СССР, ее пригласили в Кремль для вручения соответствующей грамоты. «Одной неудобно идти. Коралли? Невозможно». Она позвонила Епифанову. Ей передавали, что он жив, здоров, много работает, в Москве бывает редко, все по экспедициям. Посмеиваясь, она представляла, как зазвонит телефон в его квартирке, как он схватит трубку и, услышав ее голос, замрет на мгновение. Ничего подобного не произошло. Он просто и сердечно с ней поздоровался, будто они расстались только вчера, и, когда услышал ее просьбу, так же просто согласился ее сопровождать. Не справился о здоровье, не спросил, над чем она работает. Даже не сказал., что рад ее слышать. «Ну не гад?» Она повесила трубку и подумала, что вот за эту его непредсказуемость и обескураживающую простоту она его и любила. Да, любила. Хотя сегодня он мог быть чуть внимательней. Соврал бы, что рад слышать… Ну да бог с ним. Мне шестьдесят пять, пожилая тетка, столько болячек, не знаешь, как с ними со всеми ужиться. А ему? 52 или 53, неважно, м: олодой мужик, полон сил, небось все еще за девками бегает… Она вспомнила свои дикие приступы ревности, отравлявшие его и ее жизнь. Он всегда уверял, что не давал повода. Возможно. Повод давало зеркало, где она замечала едва заметные метаморфозы, происходившие с ней; она видела, что рядом с ней он становится… моложе. Это было невыносимо.
Когда Коралли узнал, что ей будут вручать грамоту в Кремле, он вкрадчиво спросил, кого она с собой возьмет.
– Успокойся, Володичка, не тебя. Тебе там делать совершенно нечего.
– Какая ты грубая, Клавочка, – вздохнул Владимир Филиппович. – Если надумаешь, позвони.
– Не надумаю.
Шульженко спокойно отнеслась к присвоению самого высокого в советские времена артистического звания. Надо сказать, что артисты до сих пор им гордятся. Часто можно на концертах услышать: «Народный артист Советского Союза…» Звучит странно: народный артист несуществующего государства… Шульженко понимала: звание не прибавит ей здоровья, не прибавит мастерства и популярности. Последнего было предостаточно.
Поэт-песенник П. Леонидов, ныне живущий, как и большинство наших американских эмигрантов, в Нью-Йорке, на Брайтон-бич, в 1992 году в эмигрантской газете «Новое русское слово» опубликовал очерк о Шульженко. В нем много глупостей и натяжек. Особенно когда он начинает рассуждать, что у нее почти совсем не было голоса. Эту «фишку» (как говорят современные молодые журналисты) часто повторяют и люди музыкально более образованные. Да, у нее, очевидно, был небольшой голос для того, чтобы исполнить, скажем, арию Аиды или Тоски. Хотел бы я услышать некоторых оперных див, исполняющих кое-что из репертуара Клавдии Ивановны. Такие случаи бывали. Результат – плачевный. Следовательно, надо говорить не о «большом» или «маленьком» голосе, а о том, что каждому – свое. Ибо здесь как раз тот самый случай, когда сравнения неуместны. Возвращаясь к статье П. Леонидова, надо сказать, что он сделал любопытное наблюдение, комментируя присвоение Шульженко «почетного звания».
«О Клавдии Ивановне Шульженко можно и нужно писать книгу. Она героическая актриса, раз удалось ей в той стране почти ни одной песни не спеть „про них“, а только про любовь… Ей ничего за всю жизнь не дали. Даже небольшую квартиру построила она за свои деньги. И получает она за концерт втрое меньше Зыкиной. Под конец карьеры и жизни дали звание народной артистки СССР. Так это больше не ей надо, а званию. Она – удостоила, а не звание – ее…»
В том же году замечательная певица Мария Максакова написала: «Шульженко занимает на эстраде особое место. Есть различные категории эстрадных певцов… И есть она – безошибочно узнаваемая среди любого множества голосов, манер, стилей. Такою она утвердила себя в искусстве много лет назад, такою живет в нем и поныне. Сколько сменилось за это время модных течений и увлечений, сколько происходило внезапных метаморфоз у тех, кто поет, и тех, кто слушает пение! Шульженко всегда хватало мудрости и мужества оставаться самою собой. И в этом, может быть, следует прежде всего искать объяснение ее немеркнущей популярности; примеры моды сменяются отливами, а она остается. Модой увлекаются, бредят, грезят – Клавдию Шульженко любят».
В том же 1971 году страна отмечала 25-летие Победы. Клавдию Ивановну пригласили выступить в сборном праздничном концерте во Дворце съездов. Сказали, что она сама может решить, что будет петь. После долгих размышлений она решила: «Синий платочек». Друзья ее отговаривали. Давид Ашкенази советовал вернуться к старому, довоенному тексту. Шульженко же удивлялась, как они не понимают, что она должна спеть так, как она пела эту песню всю жизнь. И настояла на своем. Публика уже несколько подзабыла «Синий платочек». Был такой странный период в нашей жизни, когда начальство от культуры говорило, ну сколько можно о войне, сколько можно бередить раны, хватит, давайте забудем. Было даже такое указание, когда нельзя было говорить, что воевали «с немцами». Надо было – «с фашистами». И потому многие песни из ее «военного репертуара» она продолжительное время не исполняла вовсе… «Синий платочек» зазвучал снова, на главной советской сцене. В ложе сидел Леонид Ильич Брежнев и горячо аплодировал. Зал, этот особый зал, где сидела особая публика, долго не отпускал Шульженко. Она несколько раз выходила на поклоны, замирая на мгновение в своей на редкость пластичной позе, которая свидетельствовала о ее признательности и благодарности за столь теплый прием.
Леонид Брежнев в отличие от его предшественников любил творчество Шульженко и не скрывал этого. В первом издании книги «Когда вы спросите меня» есть небольшая глава о встрече Шульженко и Брежнева. Во втором издании ее нет, потому что не было уже Брежнева. Хитрые редакторы всегда знали, что нужно вставлять и в какое место, а также что изымать и откуда, чтобы не возникало неприятностей.
«В жизни случаются встречи, которые никогда не могут изгладиться из памяти. Одна из таких встреч была на Малой земле, где собрались участники легендарного сражения под Новороссийском. Собрались вместе с Леонидом Ильичом Брежневым тридцать лет спустя после окончания героической битвы. Во время дружеской беседы возник импровизированный концерт. Звучали песни, мелодии военных лет, выступали артисты. „А теперь попросим спеть Клавдию Ивановну Шульженко“, – предложил Леонид Ильич. „Дорогие друзья, – сказала я. – Все, кто воевал, знает, что фронтовики чувствуют себя при встрече друг с другом как в родной семье. Нет ничего крепче и дороже фронтовой дружбы, связавшей людей кровью, пролитой в боях за Родину“. И запела: „О походах наших, о боях с врагами долго будут люди песни распевать. И в кругу с друзьями часто вечерами эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать“. Припев этой песни тихо подхватил Леонид Ильич и его товарищи по оружию. „Теперь „Записку““, – попросил он и рассказал, как слушал песню эту вместе со своей семьей на концерте в Днепропетровске, как в грозные годы эта мирная песня делала свое нужное дело, напоминая солдатам о родных и любимых. И снова как на давних фронтовых концертах мирная песня прозвучала рядом с рожденной в огне войны».
А дальше произошел эпизод, который в книгу, естественно, не вошел. После маленького концерта, уже за столом, Брежнев спросил Шульженко, как она живет. Она сказала, что у нее жилищные проблемы, что ее сыну негде жить. Едва она вернулась в Москву, как ей позвонили и предложили посмотреть квартиру на улице Горького (той, что сегодня называется – Тверская).
Ей было грустно: как тяжело все доставалось тогда, когда она была моложе, здоровее, энергичнее. А сейчас, ближе к семидесяти – звания, материальные блага на нее сваливались как бы «с неба», ибо она никаких усилий к тому не прилагала. Ее слава, ее популярность, ее авторитет, казалось, все пришло в движение. В начале семидесятых годов ей позвонил директор киностудии «Мосфильм» Н. Сизов и сообщил, что на студии собираются снимать о ней картину, что над фильмом будет работать молодой способный режиссер Д. Барщевский… Конечно, она была рада звонку, конечно, она хотела, чтобы был фильм. Но она понимала – поздно.
Она все чаще болела и по обыкновению ложилась в клинику 4-го Медицинского управления на Открытом шоссе, что за Преображенской площадью. Однажды к ней подошла миловидная женщина средних лет и спросила:
– Клавдия Ивановна, вы меня не узнаете?
Шульженко смотрела на небольшого роста женщину со светлыми волосами и голубыми глазами, силилась припомнить, но женщина сама пришла на помощь:
– Я Лида Лапина, ваша довоенная соседка на Кировском проспекте, в Ленинграде.
Лидочке Лапиной уже было хорошо за сорок, понятно, что Шульженко не узнала милую девочку с лестничной площадки, которую она всегда угощала конфетами, фруктами. Лапина к тому времени занимала весьма ответственный пост в Министерстве пищевой промышленности и потому оказалась на обследовании в столь престижной клинике.
Клавдия Ивановна обрадовалась этой встрече и скоро всем сердцем привязалась к Лапиной. С той встречи в середине семидесятых Лидия Семеновна стала «верным оруженосцем» Шульженко. А с 77-го года, когда ее костюмерша Шура Суслина с подачи самой же Шульженко ушла к О. Воронец, Лапина и вовсе дневала и ночевала в квартире у Клавдии Ивановны.
Как бы то ни было, работа над фильмом началась. Вскоре режиссер привез ей литературный сценарий. Его драматургический ход был достаточно прост. Эпизоды из жизни Шульженко должны были озвучиваться фонограммами ее песен. В крайнем случае некоторые ее песни должны были записываться заново. Образовалась этакая непростая связь из игровых сцен и документальных эпизодов. Шульженко сценарий не понравился. Его переписали. Она опять его забраковала. Переделали еще раз. Встал вопрос – кто будет изображать Клавдию Ивановну в молодости. Речь даже зашла о Лизе, ее внучке. Она действительно очень похожа на свою знаменитую бабушку, хотя видно, что Лиза – девушка семидесятых. Клавдия Ивановна хотела, чтобы ее гримировали и чтобы она играла самою себя. В съемочной группе понимали, что это невозможно.







