Текст книги "Мораль и право - день чудесный..."
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
4
Основной альтернативой укрывательству являлся донос. Доносить надлежало исключительно этично.
За осуществленный по собственной инициативе донос на кого-либо из родителей или кого-либо из родителей отца, если только в доносе этом не фигурировало что-нибудь вроде сепаратистского мятежа, шпионажа или заговора на императороубийство, доносчик наказывался удавлением. Текст соответствующего закона особенно настойчиво подчеркивает момент личной инициативы, специально говоря не просто о доносе, а о преднамеренном доносе. Личная инициатива такого рода, даже если донос был вполне истинным, без обиняков трактуется исключительно как «отказ от норм поведения из-за произвольных чувств», как состояние, при котором «чувства озлоблены и желания направлены к тому, чтобы подвести под наказание».
Следующая крупная градация – донос на старших родственников, которые после прямых предков по мужской линии являлись второй по значимости группой в семейной иерархии. Она дробились на подгруппы в зависимости от близости родства. Донос на старшего высшей категории близости карался двумя годами каторги.
Затем, с уменьшением этой близости, строгость наказания ступенчато убывала, но рассматривать здесь все эти китайские церемонии – совершенно неуместно. Я и так уже сильно рискую надоесть читателю, привыкшему к масштабным, в стиле Глазунова, полотнам: застой, перестройка, демократизация, Веймарская Россия, патриотизм, сионизм… Какие слова! От каждого – мороз по коже. Но на самом деле лишь по конкретным, мелочным церемониям, будь они хоть китайские, хоть московитские, только и можно на самом деле уяснить себе, насколько сионистичен сионизм, насколько патриотичен патриотизм, насколько застоен застой и насколько демократична демократизация.
Без дотошного, занудного учета, кто что и как берет у людей и кто что по какой цене им дает, все масштабные препирательства – не более чем треск сучьев в костре, который не тобою зажжен и горит не для тебя.
Не могу, однако, отказать себе в удовольствии привести еще одну очень характерную деталь. Если донос подавал не младший родственник на старшего, а наоборот, старший на младшего, то чем ближе было родство, тем наказания становились незначительнее. Следовательно, картина была зеркально противоположной. И венцом сей картины являлся закон, согласно которому прямой предок по мужской линии, то есть отец или отец отца, за донос на сына или внука вообще не подлежал никакой ответственности – причем даже в тех случаях, когда донос был облыжным, клеветническим. Правда, в тексте присутствует некий оттенок, позволяющий думать, что такой донос все-таки не воспринимался в рамках системы ценностей сянжунъинь совсем уж нормально: об отце-доносчике не говорится, что он «невиновен», что доносить ему «разрешается»; говорится лишь, что он «квалифицируется как не подлежащий наказанию». Но, по большому счету, что в лоб, что по лбу…
Единство и иерархичность! Что может быть милее сердцу любого начальника – с палеолита до наших дней!
Очень многозначительна еще одна статья «Тан люй шу и» о родственных доносах. В ней говорится: «В случаях совершения родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба, то есть если либо силой завладел вещами, либо нанес побои телу, можно жаловаться по собственному усмотрению»[3]3
Формально цитата не совсем точна. Для удобства читателя я вынужден был свести в одну русскую фразу три китайских, довольно длинных и весьма занудных, к тому же текстуально практически повторяющих друг друга. Голову на отсечение, смысла я не исказил.
[Закрыть].
Указанная ситуация похоже, единственная, в связи с которой заходит речь о чем-то, действительно похожем на право.
В нашей юридической науке, если верить «Юридическому энциклопедическому словарю», (а он, уж простите, живым языком разговаривать не в силах), понятие права определяется так: «Субъективное право – обеспеченная законом мера возможного поведения гражданина или организации, направленного на достижение целей, связанных с удовлетворением их интересов… Субъективное право включает как возможность самостоятельно совершать определенное действие (поведение), так и возможность требовать определенного поведения от другого лица… поскольку такое поведение обусловливает существование субъективного права».
Сянжунъинь не является правом в европейском понимании. Устоявшиеся, особенно в западном востоковедении, варианты перевода – «право предоставления убежища», «право укрывать друг друга» – спровоцированы тем, что сянжунъинь несет в себе, если вновь воспользоваться вышеприведенной цитатой, элемент направленности на достижение целей, связанных с удовлетворением интересов индивидуума. Подобная провокация стала возможной лишь в силу укоренившегося, довольно-таки легистского по своей сути убеждения, согласно которому интересы индивидуума и государства всегда противостоят друг другу. Иметь право – значит, не иметь по данному поводу обязанности.
Вероятно, представление это обязано своим возникновением чрезвычайно быстрому темпу развития европейской цивилизации, при котором, в условиях феодальной структуры с ее постоянным противоборством всех против всех, а в особенности в период укрепления центральной власти, становления абсолютизма и подавления привилегий знати, через который так или иначе прошли все европейские монархии и даже, как ни парадоксально звучит слово «абсолютизм» в подобном контексте, республики (типа Флоренции или Генуи), периодический правовой «форсаж» общества государством был неизбежен. Кстати, и легистские попытки правового «форсажа» в Китае начали предприниматься и приводить к первым успехам именно в условиях плюралистической структуры так называемого периода Враждующих Царств, по многим политическим параметрам сходной с европейским средневековьем и ранним Ренессансом. Правда, Враждующие Царства были несколько раньше, в V – Ш вв. до н. э.
Представление о правах в нашем сознании в первую очередь связано с представлением о свободе пользования ими: правом можно воспользоваться, а можно и не воспользоваться. Это зависит целиком от желания правоспособного индивидуума, от его представлений о добре и зле, о своих моральных обязанностях, в конце концов. Тут-то и разворачивается главная батальная панорама европейских духовных коллизий, тут и залегли невидимые, но бесчисленные Помпеи и Геркуланумы, засыпанные прахом испепеленных муками выбора сердец.
Но когда единое, никуда не спешащее государство превращает моральные обязанности в один из факторов унификации человеческого поведения и делает их обязанностями юридическими – о правах лучше и не заикаться. Если человек под страхом уголовного наказания вынужден предпринимать некие действия, пусть даже направленные на удовлетворение его собственных интересов, или интересов его близких, пусть даже как бы в ущерб интересам государства – это все равно уже не право. Просто данные индивидуальные интересы признаны государственной машиной способствующими успешной деятельности этой машины.
Такая трансформация произошла в Китае с защитой родственника от кар государства. Из естественного стремления реализовать свои моральные обязательства она стала уголовным преступлением, а затем преступлением стало уклонение от нее. Но этот процесс не был связан с расширением индивидуальной свободы. Скорее напротив. Даже та сфера, которая находилась в области индивидуального и чисто морального выбора, подчас даже героического, а следовательно, возвышающего и облагораживающего душу (спасу родителя в подполе среди соленых огурцов, пусть приходят, аспиды, пусть хоть крючьями рвут, ни слова не скажу!!!), оказалась оккупирована юридической регламентацией. Пользование сянжунъинь было, так сказать, вменено в право.
Казалось бы, можно настаивать, что это право, заключающееся в «возможности требовать определенного поведения», то есть право преступника требовать убежища. Но речь-то идет не о праве укрыться, а о праве укрыть! Можно говорить о праве человека на жизнь, о праве не быть убитым – то есть о праве требовать от других не убийственного поведения; но несколько шизоидно звучало бы: я имею право не убивать. Так же звучит и в случае с сянжунъинь: я имею право не доносить. Правда, если донесу, меня казнят…
Да, сам преступник мог и не попросить убежища. Он имел такое право. У него был выбор. Как человек, уже преступивший закон, он был свободен. Но чистый перед законом родственник, если хотел и дальше оставаться таким же чистым, обязан был дать убежище, обязан был молчать – иначе он совершил бы преступление.
Только реакция на чрезвычайно узкую, третьестепенную по важности область конфликтов – совершение родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба – была оставлена в ведении индивидуума, во власти его личных желаний и представлений. Да и то, вероятно, лишь потому, что государство, не желая по каждому подобному поводу вторгаться в мелкие семейные дела, тем не менее оставляло себе лазейку для такого вторжения на случай, когда семья не могла или не хотела уладить конфликт собственными силами. Так что даже это право – действительно право, поскольку пользование им не вменялось в обязанность, а зависело от личного решения – носило провокационный характер, служило индикатором, демонстрирующим способность или неспособность семьи справиться с внутренним конфликтом самостоятельно.
Вменять это право в обязанность было неудобно, обременительно и, в общем-то, тщетно, так как у аппарата не было реальных возможностей проследить за ее соблюдением. Ведь информацию о внутрисемейных конфликтах такого рода взять было совершенно не откуда – разве лишь из того же самого родственного доноса. А раз нельзя точно проследить – значит, нельзя справедливо наказать. А раз наказания в каких-то случаях оказываются не вполне справедливы – вдруг откуда-нибудь вынырнет вольнодумец и решит, что наказания вообще могут быть… того? Возможность возникновения подобных подозрений следовало давить в зародыше.
Поэтому гораздо проще и удобнее было предоставить членам семьи самим решать, нуждаются они во вмешательстве извне, или не нуждаются, будучи в состоянии сами урегулировать свои внутренние дела – в сущности, мелкие дрязги, которые администрацию совершенно не волновали. Это и вызвало к жизни субъективное право. Каким бы ни оказался выбор, он не ущемлял выгод администрации. В случае неподачи жалобы она избавлялась от мелочных хлопот, в случае подачи – безо всяких усилий получала информацию из первых рук. Оба варианта поведения, к которым могло привести предоставление права на «собственное усмотрение», то есть на свободный выбор, в равной мере находились в интересах государственного аппарата; он не имел здесь никаких предпочтений.
5
В это трудно поверить, и даже кажется подчас, что дело обстоит совершенно наоборот, но иногда жизнь все-таки напоминает, что все происходит вовремя. Именно тогда, когда ему и следовало произойти.
Именно тогда, когда я увлеченно потел над переводом раздела «Драки и тяжбы» танского кодекса, где сосредоточены статьи о доносах – именно тогда попала мне на глаза опубликованная в «Московских новостях» небольшая статья доктора исторических наук С. Келиной.
Называлась статья «Закон подсуден времени» и посвящена была разработке нового советского законодательства – которое мы, пользуясь выражением поэта, так и убили, не родивши. В ней, в частности, говорилось: «Ученые предлагают внести в проект нового законодательства поправку. В самом деле, как можно требовать от матери, чтобы она донесла на своего сына? Закон не доложен «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы». И далее: «Подсудна ли безнравственность? Надо ли смешивать законы морали, нравственности с уголовными законами? Я думаю, тут мы имеем дело с наивными попытками переложить на плечи закона те муки выбора, что и составляют содержание жизни. Если каждый наш поступок будет продиктован не собственной совестью, не нравственным чувством, а лишь соответствующим параграфом или статьей, то человек будет жить не для жизни, а для юриспруденции».
Данное высказывание, прозвучавшее на заре перестройки, в тот короткий золотой год, когда кураторы от КГБ уже превратились из махоньких, словно бы инкубаторских Великих Инквизиторов в дружелюбных компанейских ребят, а кровь еще не полилась, привлекает внимание по трем причинам.
Во-первых, оно наводит на мысль, что, вне зависимости от способа производства и прочих, так сказать, базисных характеристик, тенденция к гуманизации общества, к прекращению правового форсажа, направленного на срочное достижение каких-либо государственных целей, если она возникает, обязательно сопровождается снятием или, по крайней мере, ослаблением противоборства «юридических и общечеловеческих норм». И неважно, достигло государство своей цели, или вся энергия ушла, как вода в песок. Просто правовой форсаж на любой стадии общественного развития, в любую эпоху связан с намеренным разрушением морали, с намеренным подавлением поведения, основанного на существующих представлениях об этичном и неэтичном.
Возникает совершенно специфическое, так сказать, чисто утилитарное право – комплексы правовых норм, направленных на то, чтобы во имя сиюминутной государственной пользы оставить каждого человека с государством один на один, лишив и авторитета, и правовой защиты как можно большее число связей между людьми, основанных на родственных, профессиональных, духовных и каких бы то ни было иных переживаниях, отличных от верноподданнических. Спору нет, мораль тоже можно назвать утилитарной – как утилитарны дыхание, кровообращение, речь. Но с помощью в высшей степени утилитарной речи один человек может сказать: «По имеющимся у меня сведениям мой сосед прячет за унитазом антисоветское произведение «Доктор Живаго», а другой: «Я один. Все тонет в фарисействе». «Утилитарная» мораль гармонизирует связи между индивидуумами и, поскольку индивидуумы эти более или менее равны, связь основывается на большем или меньшем, но – признании ценности, самостоятельности, неподвластности партнера; утилитарное же право в лучшем случае абстрагируется от этих связей и пытается учредить одну лишь прямую связь между индивидуумом и государством взамен всех остальных, причем ценность первого стремится свести к нулю, а ценность второго (то есть себя) – поднять до бесконечности.
Макиавелли: «Следует знать, что, когда на весы положено спасение родины, его не перевесят никакие соображения справедливости или несправедливости, милосердия или жестокости, похвального или позорного… О совести мы не можем вспоминать, ведь кому, как нам, угрожают голод и заточение, тот не может и не должен бояться ада».
Президент Народного трибунала Фрейслер, гитлеровский рейх: «Не существует больше частной жизни, которая выходит за рамки общественных обязанностей, народной общности… Право есть то, что идет во благо немецкому народу!»
Н. В. Крыленко, бессменный верховный обвинитель в 20-х годах у нас: «Сколько бы здесь ни говорили о вековечном законе права, справедливости и так далее – мы знаем…, как дорого они нам обошлись. Мы творим новое право и новые этические нормы!»
Шан Ян: «Если правитель может, создавая законы, принести пользу народу, то он не следует нормам морали (ли)».
Шан Ян и Крыленко кончили одинаково – высшей мерой. Приведенной в исполнение тем самым государством, об освобождении коего от столь дорого обходящейся народу и народному благу морали они так горячо ратовали. Европеец Маккиавелли отделался легче – политическим крахом и изгнанием из любимого города. Как закончил свои дни президент Народного трибунала – не знаю. Надеюсь, что он горит в аду. И жарят его на его представлениях об общественных обязанностях и народной общности.
По танскому праву антигосударственные преступления карались с применением норм общесемейной ответственности. В случае, например, мятежа отцы, а также сыновья мятежников от жен и наложниц подлежали удавлению; сыновья же 15 лет и младше, матери, жены, дочери, наложницы, внуки, правнуки и праправнуки по мужской линии, жены и наложницы сыновей, братья и сестры обращались в государственное рабство.
И в XX веке существовала общесемейная ответственность, являвшаяся в эпоху индивидуализации куда более мощным механизмом правового надругательства над моралью, чем во времена традиционных обществ, для которых характерна реальная тесная сплоченность кровнородственных коллективов. «При Фрике существовала специальная статья закона: «За деяния, совершенные одним из членов семьи, несут ответственность все члены семьи…»», отмечают Д. Мельников и Л. Черная в посвященной фашистской Германии книге «Империя смерти». А вот уже из Г. З. Анашкина, книга его называется «Ответственность за измену Родине и шпионаж»: «Постановлением ЦИК СССР от 8 июня 1934 г. Положение о преступлениях государственных было дополнено статьями об измене Родине… Закон не только устанавливал ответственность изменников Родины, но… предусматривал наказания для членов семьи изменника, совместно с ним проживающих (чем не танское тунцзюй? – В. Р.), даже при условии, что они не только не способствовали готовящейся или совершенной измене, но и не знали о ней».
Не имею ни малейшего желания вопреки всякому здравому смыслу, историзму и элементарной справедливости обзывать Шан Яна провозвестником фашизма. Просто дело в том, что правовой форсаж, где бы и когда бы он ни предпринимался государством, обязательно имеет существеннейшей своей составляющей правовую атаку на мораль – со всеми вытекающими из этой атаки последствиями, опять-таки одинаковыми для всех времен и народов.
Циньскую империю взорвало общее восстание – годы резни, временный распад страны, междоусобица, смена династии. Правовой форсаж западноевропейского абсолютизма был смягчен расцветшим одновременно с ним, буквально ему в пику, протестантизмом. Гитлера с его соображениями о том, что и как идет во благо немецкому народу, разгромили союзники, и денацификация проводилась внешней силой.
Нам еще предстоит как-то выпутываться…
Всякая попытка правового форсажа оказывается недолговечной, ибо возводит аморальность в ранг общественного долга, в ранг средства улучшения мира, и тем сразу развязывает руки аморальности, осуществляемой, разумеется, подавляющим большинством людей не в государственных и даже не в корпоративных, а в личных корыстных интересах.
Когда же этот процесс приводит к заметной деградации общества в целом, и государственный аппарат превращается в скопище беспринципных и крайне недальновидных прагматиков, предателей и корыстолюбцев, стимулирующее, вдобавок, эти же качества во всех остальных слоях населения, любая попытка поправить дело зачастую приводит, в частности, даже не к прекращению правовой ломки морали, но к явлению, прямо противоположному – к попыткам правового стимулирования морали, осуществляемому подчас путем наложения правовых запретов (то есть угрозы уголовного наказания) на поведение, которое государство признает аморальным. Так, как это в наиболее чистом и неприкрытом виде случилось в Китае.
Можно сказать, что качание юриспруденции между двумя предельными состояниями – старанием разрушить мораль и старанием унифицировать и жестко закрепить мораль – неотъемлемо присуще взаимодействию морали и права. То, что мы в последние годы так часто называем правовым беспределом, есть как раз пребывание на одном из пределов – и пребывали на нем так или иначе, раньше или позже, а то и по нескольку раз, все культуры и все народы.
Качание это происходит с того момента, когда уголовное право и мораль начинают сосуществовать, и до того абстрактно мыслимого момента, когда нужда в уголовном праве отомрет. Смещение маятника как в ту, так и в другую стороны вызывается сходными социально-политическими ситуациями. Грубо говоря, право есть проявление состояния государства, мораль есть проявление состояния общества, и отношение права к морали есть однозначная характеристика отношения государства к обществу.
Нынешнюю нашу ситуацию я оцениваю как двоякую. С одной стороны, существуют определенные признаки начала сдавленных, осуществляемых как бы из-под полы попыток государства предписать порядочность. Наверняка на повестке дня какой-нибудь новый пакет законов о семье. С другой, происходящий сейчас очередной большой скачок, на этот раз в капитализм, объективнейшим и настоятельнейшим образом требует правового форсажа – и форсаж этот осуществляется адаптированным к демократической эпохе образом: право просто-напросто старается молчаливо игнорировать то, что все составляющие основу морали человеческие качества (честность, верность, бескорыстие, добросовестность, ответственность, доверчивость) поставлены экономическими катаклизмами, едва ли не как сталинскими законами когда-то, перед перспективой голодной смерти или уродливых приспособительных мутаций.
Конечно, прямым немедленным расстрелом или лесоповалом за отказ воровать и жульничать нам не грозят. Великий выбор все-таки остается индивидуальным делом каждого. И, честное слово, это – действительно крупнейшее достижение российской демократии. Жаль было бы с ним расставаться. Но как же хочется, чтобы жизнь строилась не по принципу «держи ухо востро, или вымрешь», а по простейшему принципу «работай, или вымрешь».
Правда, некоторые свободолюбцы уже готовы согласиться с тем, что сей последний есть утопия, навроде коммунизма. По-моему, это доказывает лишь, что с вострым ухом у них оказалось все в порядке, а вот с желанием работать – проблемы…
Синтез двух этих тенденций – стремления учредить порядочность и неспособности уследить за непорядочностью в горних сферах – может привести к тому, что, не желая и не имея никакой возможности соваться в поставленную на дыбы экономику и в копошение элиты, весь свой нерастраченный пыл право обрушит на личную жизнь людей, на их быт.
Во-вторых, высказывание С. Келиной очень четко иллюстрирует тот факт, что представление о морально свободном поведении находится в подчас даже не осознаваемых рамках, накладываемых культурой. Чжансунь Уцзи, или любой другой из тех, кто составлял при танских императорах Тай-цзуне и Гао-цзуне окончательный вариант кодекса, обеими руками подписались бы под фразой о том, что нельзя «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы, но узнав, какой пример приведен в качестве предельно аморального требования, лишь с недоумением пожал бы плечами.
Очевидный факт того, что любовь матери к сыну является наиболее безоговорочным, бескорыстным и сильным чувством признавался и в традиционном Китае, в том числе и виднейшими теоретиками легизма. Узаконенное требование вести себя вопреки такому чувству представляется нам столь циничным потому, что наша культура выбрала любовь матери к ребенку как символ и эталон недиктующей, раскрепощающей любви-защиты, то есть не требующей никакой компенсации для себя опоры в любой жизненной коллизии.
Помимо того, что материнская любовь всегда несла на себе отблеск важнейших ценностей христианского, особенно – православного, мировоззрения (хороша была бы Богородица, стучащая какому-нибудь Ироду об антиобщественном поведении Сына своего!), связь «мать – сын» и связи, ориентированные на этот эталон, выполняли существеннейшую социальную функцию. Тысячу лет мы развивались стремительно и судорожно. Государство требовало от людей то максимально напрячь все силы и способности, в том числе способность действовать самостоятельно и принципиально, то, наоборот, пригнуться и забыть, что такое личная ответственность и инициатива. И потому едва ли не каждый человек время от времени нуждался в оазисе, где мог бы почувствовать себя вне беспрерывно грозящего карами социума, отдохнуть от его то и дело противоречащих одно другому, не слишком-то уважаемых, но всегда опасных требований и, в сущности, зарядиться способностью забывать о себе ради чего-то более важного, зарядиться постоянством и человечностью социальной позиции. Моральный престиж этой связи стал чрезвычайно высок. Поставить на службу государству, от которого никогда не знаешь, чего ждать, и эту последнюю внесоциальную опору и подвесить ее, как марионетку, на шанъяновских ниточках «наград и наказаний» – значило бы лишить общество последнего шанса на воспроизводство духовности.
В танском же Китае правовое надругательство над чувством такого рода не могло считаться признаком предельной аморальности права. Культурная традиция потребовала бы, в случае необходимости найти такой признак, указать на нарушение связи, которая была бы обусловлена, с одной стороны, не менее сильным и естественным чувством, а с другой, чувством социообразующим, дисциплинирующим. На протяжении длительной эпохи предгосударственного созревания морали чувство социальной дисциплины не только не скомпрометировало себя, но стало не менее престижным и ценным, чем, например, в Европе – чувство чести, то есть соблюдения личных моральных установок вопреки любому, в том числе и государственному, давлению извне. Уважалось не столько то, что раскрепощает, сколько то, что структурирует. Ведь архаичная мораль, сложившаяся задолго до первых попыток правового форсажа, являлась на протяжении многих веков основным средством сохранения социальной структуры.
Противопоставляемые утилитарному праву нормы, в рамках данной культуры считающиеся общечеловеческими, являются в большинстве своем столь же специфическими сколками данной культуры, сколь и расцветающие время от времени с тем, чтобы попытаться раздавить мораль, нормы утилитарного права. Общечеловеческим является лишь качание между двумя этими крайностями. Нормы морали вызревают внутри культуры с самого начала ее существования и относятся к основным ее специфическим характеристикам. Утилитарное право, пытаясь подавить мораль в интересах государственной машины, создает нормы, фактически являющиеся зеркальным отражением норм уже существующих. Отказ от правового форсажа и, соответственно, от утилитарного права и попытки высвободить или даже подкрепить мораль законами снова меняют «можно» и «нельзя» местами, но сами объекты разрешения или запрещения зачастую снова остаются прежними или только модифицируются.
В условиях нашего нынешнего правового форсажа игнорированием эта закономерность выражается в том, что наиболее вяло и апатично право ведет себя именно там, где совершаемые противоправные действия с точки зрения традиционной системы ценностей особенно аморальны – в сферах нестяжания и снисходительной, но оттого особенно безоглядной, преданности державе.
Впрочем, игнорируй не игнорируй – тот же Макиавелли еще на заре эры капиталистических форсажей сформулировал их суть раз и навсегда: «Если вы рассмотрите людские дела, то увидите, что те, кто достиг великих богатств и власти, добились их силой или обманом, и захваченное с помощью лжи и насилия они приукрашивают фальшивым именем «заработанного», чтобы скрыть мерзость своего приобретения. И те, кто по наивности или по глупости избегают такого рода действий, остаются навечно в рабстве, ибо верный раб – все равно раб, а добрые люди всегда бедны; из рабства помогает выйти только измена или отвага, а из бедности – погоня за наживой и обман».
Демократические, правовые общества могли возникнуть только после того, как люди обрели духовную свободу – во всех ее проявлениях, естественно, иначе это была бы уже не свобода – и махнули на первобытные предрассудки рукой. После того, как было смиренно признано, что человек есть эгоистичная скотина. Тогда карающим и награждающим суперавторитетом, склеивающим общество воедино, смог наконец-то стать закон. Кроме него оказалось некому.
Пока человек стремится стать более, чем животным, общество то подспудно, а то и явно стремится к идеократичности, и, значит, чревато диктатурой, которая варкой ли в малом котле, Беломорканалом ли, Майданеком ли будет тщиться превратить несовершенных, почему-то желающих хоть иногда заботиться о самих себе граждан в штампованных ангелов, дрыгающих крылышками исключительно ради государственного светлого будущего. И самое-то чудовищное то, что граждане и варку в котлах, и варку в лагерях рассматривают в большинстве своем нормально, и даже восторженно, уверенные, что это они так наконец-то превращаются в ангелов. На одном лишь страхе идеократическое общество не стоит!
Но когда человек перестает стремиться стать более, чем животным, то он никому, кроме себя, любимого, не нужен. И ему, кроме себя и собственных желаний, ничего не нужно. Именно нескончаемые потуги взаимоупотребления и грызню никому, кроме себя, не нужных самообожателей и самоудовлетворителей – ту самую грызню, которая на заре цивилизации породила, как средство взаимозащиты людей друг от друга, мораль – в правовых обществах регулируют неподъемные своды законов и величавые судьи. Ладно, уж Бог с ним, скажем, с дележом наследства или грабежом каким, но чтобы разведенные супруги не сами решали, кому из них сколько времени проводить с детьми, а исключительно через адвокатов – это уже чума. Плевать, кто к кому там больше привязан, кто кого больше любит; чей адвокат говорливее – тот и получит лишний вторничек…[4]4
Точь-в-точь как в танском Китае: плевать, к кому я больше привязан – к дяде по отцу или двоюродному дяде по матери; за донос на первого – два года строгого режима, а за донос на второго – каких-то жалкие восемьдесят палок по мягким частям…
[Закрыть] Это могло произрасти только из молчаливой, спокойной констатации того, что все, скорее всего, сволочи, и это нормально, и каждый обязательно будет только и знать, что тянуть одеяло на себя, и по рукам ему, по рукам!
Конечно, ежели данные конкретные люди и впрямь оказались стопроцентными эгоистами, лучшего способа общаться, как через адвокатов, им не найти. Но тогда верно и обратное – способ общения через адвокатов создан только для стопроцентных эгоистов.
Говоря менее образно и менее эмоционально, юридической механике место лишь там, где люди оказались не способны сами по себе быть людьми. Механика эта – как медицина, когда организм не в силах справиться с заразой сам. Как скальпель. Как протез. Если у человека нет ноги, протез ему, безусловно, необходим; грех оставлять его без протеза. Но для начала все ж таки надлежит до последней крайности лечить хоть и больную, но свою, живую, ногу………
Древние мои китайцы считали, что их общество исстари управлялось исключительно моралью, а законы и наказания за их несоблюдение измыслили варвары, которые в сердце своем не знали, что плохо и хорошо, достойно и недостойно. И лишь потом, когда люди стали перемешиваться, а нравы испортились, пришлось прибегнуть к варварской методике.
Чуток осовременим терминологию – и видно, что все так и было, и не только в Китае. Но если прав Гегель со своим отрицанием отрицания, то… Пора, пора, друзья мои прелестные, лечить ноги! Нам на них ходить!
И наконец. Имперский Китая несколько веков назад уперся в своем развитии в некую как бы вот-вот готовую податься, но глухую резиновую стену, прорвать которую, кажется, удается только сейчас. На мой взгляд, одной из причин этого все еще довольно загадочного феномена истории является то, что в долгосрочном аспекте попытки сделать уголовное право по возможности моральным, то есть подкрепить нормы морали угрозой уголовного наказания за их несоблюдение, представляют собою столь же тупиковый путь, сколь и попытки сделать право целиком аморальным.