355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Дегтев » Тесные врата » Текст книги (страница 3)
Тесные врата
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 13:30

Текст книги "Тесные врата"


Автор книги: Вячеслав Дегтев


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Ну так что ж… – отвечает отец. – Если и повидаются – греха в том нет. Все ж таки первый муж… – а самого чуть не трясет, и желваки на скулах перекатываются.

Ушли бабы, говоря о чем-то, смеясь. Отец дернул вожжи, потом обернулся, посмотрел вслед бабам и потрепал Ванюшку по плечу.

– Ничего… брешут бабы… язык без костей…

Показался скособоченный амбар, возле которого суетились люди, стояли возы. Левый задний угол амбара провис – подтаяла под сваей земля, дубовый столбик выперло в сторону, и угол осел. Доски пола разошлись, перерубы развязались, и зерно огромной желто-золотистой лужей расплылось по снегу, стекло в овраг. Из оврага слышался гомон – там собирали в ведра, в кошелки серую кашу из снега, грязи и пшеницы, подавали наверх, а тут перекладывали ее в мокрые темные мешки и на санях отправляли сушить. Среди народа меж возов сновал парторг, однорукий дядь-Саша-Гамаюн, с болтавшейся за узкой спиной винтовкой. Такая же винтовка лежала у отца в ногах, в сене, старая, с поцарапанным прикладом. Оружие выдали всем коммунистам сразу после того, как область была объявлена прифронтовой зоной. И каждую ночь по очереди коммунисты охраняли конюшню, свинарник и амбар с семенами от диверсантов, которые представлялись Ванюшке сутулыми, небритыми мужиками с огромными мешками в паучьих свастиках – такими их рисовали на плакатах.

Отец остановил мерина. Долго глядел в сторону амбара… Это несчастье произошло в его дежурство, прошлой ночью. Он вздохнул с каким-то всхлипом, провел узловатой рукой по лицу; и так Ванюшке стало его жаль – хоть плачь, и понял вдруг, что отцу сейчас очень тяжело и нужно его отвлечь от дум.

– Пап, глянь, сколько грачей!.. Ты мне собьешь одного из винтовки?

– А?.. Что?? Грача? Грача… Конечно… Конечно, сынок. Только вот патроны я забыл. Сбегай принеси… Они там, на грубке.

– Знаю! – обрадованно крикнул Ванюшка и припустил по лужам. Солнце тысячами голубых искр разлеталось перед глазами, – а он, завернув набок голову, будто закусив удила, представлял себя конем, стройным, серым, в яблоках, донцом с длинной гибкой шеей, с точеными копытами, – как у милиционера товарища Зуева… Прибежал, запыхавшись, – дома никого не было, пахло кислой опарой, пыхтевшей в дёже, маслеными блинами, телком, – прямо в сапогах залез на печь, взял две обоймы – патроны были горячие и колючие. Поколебавшись, стащил из стопки на загнетке румяный, ноздреватый блин; съел на бегу, воровато оглядываясь: не видит ли бабка? Встретил по дороге Кольку-Копытка. Показал ему патроны.

– Видал? Мне отец сейчас грача подстрелит. Из винтовки!

– Залива-ай…

– Принесу покажу…

* * *

Мы шли по щербатой улице. То там, то тут стояли брошенные, разваливающиеся дома, попадались и вовсе одни фундаменты, и только запущенный, одичалый сад с багряным ковром да заросший коричнево-бурым чертополохом огород напоминали, что тут когда-то жили люди. Каменное здание школы разобрали, валялись на этом месте горки позеленелой известки да уцелело крыльцо, сложенное еще до войны из светло-красного кирпича; оно было усеяно свежей подсолнечной шелухой. Клуб, похожий на ригу, был заколочен, изгородь вокруг него подрыла свинья. Пройдя по улице, вышли мы к конюшне с просевшей, похожей на седло, крышей; рядом с конюшней когда-то стояла кузня – отец в ней работал, – сейчас об этом напоминал лишь холмик ржавой земли. Но пахло здесь по-прежнему: аммиаком, железом и овсяной соломой. Однако лошадей на варке, огороженном слегами, истертыми до блеска, изгрызенными, было мало, да и те какие-то невзрачные, облезлые, худые – «нестроевые», как сказал бы отец. А раньше, еще на моей памяти, кроме обычных коняг, были у нас и «орловцы», и «донцы», и «метизованные». Неужто эти клячи со всеми признаками вырождения – потомки тех коней?!

Возле конюшни встретили женщину, шедшую на свиноферму, откуда слышался визг свиней, шум дробилки, откуда пахло молочными поросятами и пареной пшеницей. Женщина скользнула взглядом по мне и не угадала.

– Здравствуйте, теть Шур!

Женщина подняла лицо – родинка на коричневой щеке почти не заметна, – и светлые глаза ее загорелись узнаванием.

– Приехал, значит… Давно уж тебя… Давно. Ты же… Ты же Терентьев?.. – вырвалось у нее, и лицо засияло, а на родинке появилась еле заметная ямка. – Вишь, голова еще не совсем дырявая – вспомнила тебя… А ведь уехал ты совсем мальцом. А это сынок твой, стало быть? Похож, похож.

Она умолкла на какое-то время, потом произнесла в задумчивости:

– Стало быть, в гости приехали… А к кому?

– К деду Андрею.

– К какому Андрею? A-а… Это к тому, что?.. – не договорив, опустила голову. – Ну, своди… Покажи… Это хорошо.

И ушла, хлопая голенищами резиновых сапог.

* * *

Поодаль, за изгородью конюшни, черно-синий клювастый грач сосредоточенно ковырялся в навозе. Отец выстрелил – Ванюшку ударило по ушам, запахло кислым дымом, – грач, подскочив, ткнулся в снег, раскинув крылья, разинув большой клюв, из которого закапала алая, яркая на снегу, кровь. Ванюшка кинулся, схватил грача – он был теплый, но голова уже безжизненно болталась. И восторг, и жалость, и непонятный страх, и любопытство – все одновременно почувствовал Ванюшка, держа в руках грача.

– Пап, а ему сейчас не больно? Глянь – кровь…

– Нет, сынок, он теперь ничего не чует… – сказал отец, погладил Ванюшку по спине, и вдруг наклонился и поцеловал сухими, воспаленными губами. – Ну, беги…

– А ты еще стрелять не будешь?

– Нет, не буду… Я мерина распрягу.

Ванюшка бежал через Палыванчев огород, по меже, – восторг победил в нем все другие чувства, хотелось поскорее показать добычу Кольке-Копытку. Он уже представлял Колькины расширенные глаза, прикидывал, станет ли Колька меняться на взаправдашний солдатский котелок, – и вдруг что-то остановило. Ванюшка обернулся: отец выламывал зачем-то палку из плетня, потом, ссутулившись, зашел в конюшню… Ванюшка обернулся, увидел все это, и вновь побежал, и через минуту уже торговался с Колькой, и не слышал выстрела, не видел, как на измазанной навозом попоне выносили из конюшни отца.

* * *

Вот мы и пришли.

В поле, среди черной, благообразно расчесанной плугом земли, клин бурой некошеной травы, несколько согнутых лозин и кресты… Кладбище. Поодаль от всех, за ветхой, кое-где завалившейся оградой, несколько старых, неприбранных могил. И к одной из них я подвел сына.

– Дед, мы пришли!..

Больше я ничего не сказал, а хотелось… Ведь отец мой, тот самый Ванюшка, назвав меня после рождения в память деда Андрея, через семнадцать дней передумал, убоявшись то ли рока, то ли глупой молвы, и записал в метрике другое, модное тогда, имя, и до сих пор еще стыдится «ворошить прошлое», – об этом я хотел сказать…

Ветер над нами струился меж лозиновых, растопыренных пальцев, деревья поскрипывали, жалуясь, верно, на судьбу, осень и старость, а мы стояли и молчали над могилой деда Андрея. Минуту, две или, может, час мы стояли – не помню… Сзади послышалось покряхтывание, подошел однорукий дядь-Саша Гамаюн. Поздоровавшись, я достал бутылку вина и раздвижной пластмассовый стакан.

– Хороший мужик был ваш дед Андрюха. Мы с им товаришши, – бережно, подрагивающей рукой принимая вино, сказал Гамаюн. – Нехай земля ему будет пухом! А мы побудем живы! – и медленно, врастяжку, выпил. – Ух, сладка…

Я тоже выпил и, слив из бутылки остатки вина, вмял донышко стакана в пышную, давно не рожавшую, податливую землю.

– Конечно, была на ем вина. Но не такая, чтоб жизни себя лишать… – Гамаюн смотрел под ноги, на выбеленные о траву носки своих кирзовых сапог. – Другие вон… и ничего, живут, стыд, как известно… особливо по нонешнему времени. А он – вишь как осудил себя… Разных людей земля носит, но путь у каждого свой… и свои врата. Помнишь? – Он выпрямился и, закрыв глаза, чтобы, наверное, не сбиться, произнес на одном дыхании: – Входите тесными вратами; ибо широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; ибо тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и не многие находят их. Во как! Две тыщи лет этой истине…

К вечеру распогодилось, ветер улегся, стало холодно, и запахло подмерзшей землей, и потянуло откуда-то свежей капустой – хрустящей, ломкой, зяблой. Над самой землей багровела длинная узкая полоса, будто где-то далеко-далеко горело жнивье. Мы шли по разбитой, подсохшей за день, звонкой от морозца дороге, узко белевшей среди безмерного, глухого пространства; шли, взявшись за руки, – и через руку сына я слышал удары его сердца. Он жался ко мне и лепетал:

– Я матери ничего не скажу, пап. А то она больше с тобой не отпустит. Скажу, в кино были…

– Не надо, не ври. Здесь нечего скрывать.

Слева появился освещенный изнутри, празднично-нарядный автобус, – и казалось, что играла в нем прекрасная, добро и жизнь утверждающая музыка, что вел его голубоглазый кудрявый водитель, каких рисуют на рекламных туристических проспектах, у которого не было красных рук с загнутыми внутрь ногтями, и что ехали в этом автобусе мечтательные бессребреники…

Одуванчик

Раннее утро. Почти вплотную подступает к самолетной стоянке лес; разграничивает их неширокая, в двадцать-тридцать метров полоса некошеных, лохматых трав. Из леса тянет росистой хвоей, горечью сырой осиновой коры, перестоялыми сморчками. Пеночки и славки уже проснулись, приветствуют мир веселыми песнями, репела деловито цвиркают, им видно, не до песен, передразнивает кого-то пересмешница сойка.

Запахи, звуки проснувшегося леса наплывают, покоряя Левку, унося его от действительности, и на какое-то время он забывает, где находится и что ему сегодня предстоит, – его полнит безмятежная музыка рождающегося утра. Но ненадолго это… Вот чертыхнулся техник, сливавший под фюзеляжем отстой в банку, в нос резко шибануло авиационным клеем, и Левка увидел себя стоящим у самолетного крыла, рассеянно ковыряющим краску на бугроватой обшивке.

«Ну, сегодня все решится. Или – или!» – в который раз говорит себе Левка, рассматривая свои пальцы, длинные, тонкие, с розовыми ногтями, под которые набилась серебристая краска.

Затряслась земля, и будто распороли утренний, плотный воздух: где-то в конце самолетной стоянки рыкнул двигатель, за ним – другой, ближе и громче; несгоревший керосин, совсем как от бабушкиного примуса, защипал глаза, запершил в горле, и Левка почти физически ощутил, как, властно заглушая, растворял он в себе прохладное дыхание леса; не услышал, а как-то почувствовал, как пичуги, смолкнув на полуноте, порхнули из ближних кустов прочь…

От соседнего самолета вразвалочку подошел Санька Селиванов, в шлемофоне и тонких беспалых перчатках.

– Ну что, вылетаешь?

– Попробую.

– Ты брось это… Главное, взять себя в руки. И прочь эмоции! Волю сожми вот так! – Санька сильно ударил кулаком по крылу, и Левке показалось, что лопнула тонкая кожица на его перчатке.

Санька, всю зиму сдиравший у Левки аэродинамику и сопромат, самостоятельно вылетел одним из первых в эскадрилье и уже летал без инструктора в зону и по маршруту, про него говорили, что он талант, что прирожденный летчик и что «самолет чует задницей», а это было высшей похвалой.

– Поменьше чувств, вперед и с песней! Остальное – дело техники. А техника у нас – сам знаешь… – И он опять стукнул по крылу, теперь ладонью, мускулистой и крепкой, как подметка, – и звук получился гулкий и громкий.

Из-под самолета вылез с банкой желтоватого отстоя чумазый техник, косолапый и с мешками на коленях.

– Ты чего это хулиганишь, Селиванов? А ну иди к своей машине. Пошел, пошел! – прогонял техник, гладя рукой крыло: не помял ли? – А ты чего раскис, по бокам развис? – хмуро посмотрел он на Левку. – Плюнь, считай дело в шляпе – вылетишь. Шатун и не таких дубов выпускал. Ну-ка, ну-ка… надевай шлемофон – вон он уже идет.

Показался комэск, шел он, как всегда, качаясь и мягко припадая на ноги, за что и прозвали его Шатуном. Когда комэск подошел, Левка сделал два шага ему навстречу, приложил руку к шлемофону.

– Товарищ проверяющий, курсант Львин к полету готов.

– Вижу. Настроение как?

– Боевое! – ответил Левка и покраснел.

– Не вижу. Ну да ладно… У тебя что? – повернулся к технику.

– Все в порядке, товарищ подполковник. Самолет к полету готов.

«А курсант скованый, – думал Литвинов, пристегивая парашютные лямки. – Похоже, поставил на себе крест, хоть и хорохорится из последних сил». – Тебя как звать, Львин?

– Львом.

– А полностью?

– Зачем вам? – смутился Левка.

– Ну как же… Ты человек уже взрослый…

– Ну, Лев Николаевич.

– Ого! Кучерявое имечко. Прямо как у классика… Нет, я не смеюсь, не подумай… Это твои стихи в гарнизонной газете печатали?

– Мои.

– Хорошие стихи. Нет, правда… Первый раз с поэтом летаю, даже не верится… О ты, черт, карабин что-то не застегивается… А чего же ты меня боишься, Лев Николаевич? Что такой заторможенный?

Левка вздрогнул от неожиданности и потупился.

– Я не боюсь…

– Правильно, чего меня бояться, я – добрый дядька.

Левка взглянул на комэска через плечо, улыбнулся.

– Да я знаю.

– Вот и хорошо… Короче так, Лев Николаевич, в полете делай все сам – меня нет, – договорились?

– И вмешиваться не будете?

– Конечно, не буду.

– Ладно, посмотрим, – ухмыльнулся Левка. – Мне уже обещали не вмешиваться…

– Говорю – не буду, значит, не буду. Запускай и поехали… А стихи ты в самом деле пишешь неплохие, – проговорил Литвинов, устраиваясь поудобнее на жестком сиденье.

…Этого Львина проверял сперва командир звена. На разборе полетов вечером докладывал он, как всегда обтекаемо:

– Мне кажется, курсант еще недостаточно подготовлен. Часто допускает ошибки, иногда очень грубые. Я думаю, пусть инструктор поработает с ним дополнительно.

В чем не подготовлен курсант, какие ошибки допускает – не сказал.

Потом, после дополнительных упражнений, летал с Львиным майор Волков, заместитель командира эскадрильи.

– Летчика из него не получится… (шлеп)… – сыпал словами маленький майор, быстро расхаживая взад-вперед и шлепая себя по колену снятым шлемофоном. – Списывать надо… (шлеп)… Пусть хвосты заносит… (шлеп)… Раскис, понимаешь, как барышня… (шлеп)…

«Чего он шлепает? – подумал тогда Литвинов. – Так и очки расколет…»

– Я ему высотомер и компас отключил… (шлеп)… Он даже не почесался… (шлеп)… Одно слово – созерцатель… (шлеп)… Говорят, стишки сочиняет… Ха-ха-ха… Вот и пусть… (шлеп).

Волков был старой закваски, еще из «сталинских соколов»; любил ругаться в эфир, любил отключать у курсантов приборы и всячески вводить их в заблуждение, а еще больше любил, когда они быстро замечали подвохи и «действовали согласно инструкции». Таким он прощал все: и плохую успеваемость, и дремучую лень, даже самоволки…

Запустив двигатель, Левка загерметизировал кабину, проверил системы. Все было исправно, показания приборов в норме. «Ну, главное, собраться, не спешить», – в который раз сказал себе, выруливая со стоянки.

Самолет рыскал по рулежке, норовя съехать на сизую от росы мураву. Левка всякий раз приглушенно чертыхался, выправляя непослушную машину, не желающую катиться ровно, и каждый раз сжимался, затылком ожидая окрика. Но Литвинов молчал…

Утро было малиновое, росистое, с сиреневым, густым и прозрачным воздухом. Взлетная полоса, потемневшая, влажная, вся из квадратиков, будто маскировочной сетью покрытая, лежала в седых, заповедных для косарей травах; кто-то прошел по траве, наверное, караульный, – темнел его извилистый, ярко-зеленый след. В конце полосы, над фиолетово-синим, с алыми макушками лесом, куталось в бледно-розовые распашонки тучек юное, по-детски пухлое солнце.

Получив разрешение на взлет (руководил полетами майор Волков), Левка отпустил тормоза, дал полный газ. Двигатель захлебнулся, закашлялся, набирая обороты. Но уже через секунду-другую Левку прижало к спинке сиденья – и он наяву увидел, как сзади упирали тысячи лошадиных сил. Чудо-кони понесли прямо на темно-голубую, размытую розовой дымкой полосу горизонта, что рассекала зеленоватое лобовое стекло. Упругие струи, бившиеся под крылом, выровнялись, выправились, – теперь самолет скользил меж них, подобно топору, расщепляющему древесные волокна; треск от раскалываемых, разрываемых струй-волокон слился в оглушающий грохот.

Самолет оторвался, и заерзал, зарыскал, как велосипед без руля, как флюгер при слабом изменчивом ветре, но с каждым мгновением скорость нарастала, выравнивая, вытягивая в струнку размашистый, от стремительности нерасчетливый порыв машины. Вот со стуком убрались шасси, и, будто корявая оболочка слетела с крыльев, самолет подкинуло и понесло еще стремительнее, вот спрятались закрылки, и, на миг провалившись, самолет вновь взмыл, сделавшись еще острее, еще обтекаемей. Левка отклонил ручку управления, ставшую тугой и упругой, влево; полоса горизонта проходила теперь наискосок лобового стекла, и казалось, что не машина накренилась, а сама земля встала на дыбы – с буро-зеленым лесом, с безымянной деревенькой, с трактором, что оранжевой букашкой полз вниз по вельветовому полю; сбавил обороты: пятьсот метров были уже набраны; нашел пруд, впереди и слева, на который нужно выйти… Все хорошо получалось у Левки.

– Посмотри вправо! – раздался голос комэска.

Справа багрово лоснилось брюхо самолета, все в темных масляных пятнах. Левка резко убрал обороты, уменьшил крен, пытаясь затянуть разворот («подрезать» круг нельзя!), и не заметил, как упала скорость, где-то «провалился» на целых семьдесят метров. Хватался исправлять одни ошибки – возникали другие…

К полосе Левка подходил на «подтягивании»: самолет чуть было не зацепил колесами верхушки тополей, что растут у малого привода, в километре от аэродрома. Сел с парашютированием, «по-вороньи», да еще снесло ветром у самой земли на левый край полосы, – чуть красно-белые «матрасы» не подавил.

– Запрашивай «конвейер», – сказал комэск, как только колеса зашуршали по бетонке.

– Три – девяносто третьему взлет с «конвейера»!

– Три – девяносто третий, – взлетайте, – подчеркнуто вежливым тоном разрешил Волков: в последний раз, дескать.

Левка дал полный газ и с отчаянием поднял носовое колесо… Ах, как ему захотелось сейчас забиться куда-нибудь, упасть в траву и поплакать. Пропади все пропадом! Ну почему, почему он такой? У других все получается… Вон Санька Селиванов по маршруту пошел:

– Три – шестьдесят первый прошел первый поворотный… курс…

Санька по маршруту пошел, а ему – «хвосты заносить». Отлетался. Последний полет – и «дембель»…

Когда самолет оторвался, из задней кабины раздался приглушенный стон; потом – еще, уже громче… Стонал комэск; глаза как пуговки, лицо красное, искаженное.

– Печень прихватило… а-а… Не отвлекайся!..

– Товарищ командир!..

– Продолжай полет… а-а… Давай, Левка… а-а… на тебя вся надежда…

«Что же делать? Вдруг – сознание потеряет… Или – еще хуже… Доложить Волкову? А чем он поможет? Не на земле ведь. Только крик поднимет. Нет, нет… А что же? Выход один – скорее на посадку. Скорее! На тебя все надежда!» – прошептал Левка, и губы самопроизвольно растянулись в улыбке, но он тут же согнал ее: человеку больно, а он!..

Как набрал высоту, как вывел самолет из разворота и положил на обратный курс, Левка не заметил – руки делали нужное сами собой, почти автоматически и совсем без ошибок; высота была метр в метр, скорость – ровно пятьсот, под носом тускло отливал ртутью пруд – место третьего разворота, – будто косой осколок стекла среди травы; пар, что тяжело клубился над прудом, был какого-то серо-зелено-алого цвета, как сырой дым с робкими языками пламени внутри его. Весь мир затопляло жидко разведенными красными чернилами; в низинах, куда медленно стекала прозрачно-розовая дымка, она сгущалась в рдяно-сизую массу, похожую на земляничное варенье со сливками; а по лесу, что казался сверху бурым мхом (как на гигантском макете), стлался ватно-белый туман, и деревья купались в нем, зайдя по самые плечи.

Странно, второй месяц летает Левка над этими местами, а почудилось, что впервые все видит… А теперь, похоже, и в последний раз.

Литвинов вновь громко застонал… Запрокинувшись, хватал он перекошенным ртом воздух, рукой с побелевшими суставами судорожно уцепился за красный поручень катапультного кресла.

– Чуть-чуть… пять минут потерпите, командир. Все будет хорошо, сейчас сядем, – с надрывом крикнул Левка, резко переводя кран выпуска закрылков.

Закрылки выдвинулись с чмоканьем. Самолет клюнул носом – Левка плавно поддернул его ручкой. Скорость стала ощутимо падать, как будто машина влетела в иную, густую и вязкую, среду. Самолет стремился опустить нос, казалось, что на ручке управления висит какой-то груз, – приходилось подтягивать и подтягивать, а чтобы не «сыпаться» – понемножку поддавать и поддавать обороты.

– Сейчас… сейчас сядем, Борис Васильевич, – бормотал Левка, впервые называя Литвинова по имени-отчеству (все равно теперь почти уже гражданский). – Все будет хорошо… Сейчас… еще немного… – скорее для себя бормотал Левка, выводя самолет из разворота так, чтобы клетчатая серая полоса легла на лобовое стекло.

Плывет, надвигается, растет, вспухая, выворачиваясь пупом, то место, где лежит на траве белое полотнище, «место начала выравнивания», – туда скользит с воздушной горы Левка. И вот уже она – выгоревшая парусина… Пора! Обороты прибрать, ручку на себя… Мало! Еще на себя, еще… Черт, ветер сносит! А мы – педальной! Педальной! Ага, как утюг идет, ровно! Еще подобрать ручку… плавнее… плавнее… Замелькали плиты, исчерканные полосками стершейся резины. Еще чуть-чуть подобрать… Все, задержать на секунду… Сели!

Колеса шаркнули по шершавому бетону раз, другой и зашуршали… Левка улыбнулся, вздохнул облегченно и счастливо, но, вспомнив о Литвинове, вновь покорил себя: ну что за эгоист! Изо всей силы зажал тормоза. Колодки басовито заскрипели, самолет, задрав хвост, навалился на переднее колесо, влипая в бетонку, но скорость падала слабо. Резко свернув на ближнюю рулежку, Левка понесся к санитарной машине.

– Куда разогнался? На пожар, что ли?

Левка обалдело повернулся. В глазах Литвинова плясали рыжие чертики; он широко улыбался, так, что видны были белые металлические пломбы в коренных зубах.

– Вперед смотри, задавишь кого-нибудь! Отвечай потом за тебя, – ворчливо добавил комэск. – И тормозни у заправки – выйду.

– А… а я? А мне – что?

– Как – что? У тебя еще два полета по плану. Самостоятельных!

Литвинов снял шлемофон, вытер шею влажным подшлемником. Тянул слабый ветерок, унося обрывки утренней дымки, ставшей совсем бесцветной и тонкой, как целлофан. Ветерок приятно холодил, но уже чувствовалась по каким-то непонятным, неясным признакам приближение зноя. Смола на стыках бетонных плит жирно лоснилась и липла к подошвам. В одном месте, прямо посреди рулежки, распушился, проломив гудронный панцирь, светло-желтый одуванчик. Литвинов остановился. Наклонился. Присел.

– Ух, ты какой! И как же тебя угораздило здесь вырасти, дурашка?

Цветок безмятежно, ничего вокруг себя не желая замечать, купался в лучах ласкового солнца, довольный жизнью. Ничегошеньки-то он в ней не понимал!..

– Странно, не раздавили и не сожгли… Счастливчик. – Литвинов дунул – и полетело, понеслось на пушистых, прозрачных парашютиках, раскачиваясь, как в колыбелях, многочисленное одуванчиково племя.

– Вот тебе и новый вид: одуванчик аэродромный! Как это до латыни?..

Литвинов улыбался, и улыбалось в ответ солнце, и ветер растопыренной холодной пятерней по-детски ерошил его волосы, побитые пятнами седины, и ревели, сотрясая расширяющийся зной, двигатели, и жестяно гремел громкоговоритель, и, заглушая все, пел в бездне неба, где-то рядом с солнцем, жаворонок…

– Уменьши скорость! Ручку подбери – носом ткнешься. Еще! – неслось из раструба громкоговорителя.

– Три – шестьдесят первый второй поворотный прошел… курс…

– Подожди, шестьдесят первый, не до тебя… Подтяни! Еще! Прибавь оборотов!

– Три – шестьдесят первый второй поворотный…

– Отстань, говорю, шестьдесят первый! Убирай обороты! Задержи ручку! Сел. Как ворона… Ну что там у тебя, шестьдесят первый? – только быстро!

«Волков в своем репертуаре», – подумал Литвинов, следя за Левкой – как он медленно и осторожно, будто крадучись, приближается к взлетной полосе, – сейчас вырулит, взлетит… И отчего-то нехорошо, тягостно сделалось, и показалось, день замутился…

Поднявшись из травы, Литвинов спорым шагом направился в компрессорную, где был телефон. Оглянулся: Левка уже подъехал к полосе, стоял, ожидая, верно, разрешения занять ее. Скорее! Скорее! Литвинов неуклюже побежал. Схватил теплую скользкую трубку.

– Руководителя полетов! Говорит ноль – первый. Сейчас полетит девяносто третий… Да, самостоятельно. Да, выпустил. Да, по своей методе! Ты ему ничего не подсказывай. А вот так – другим можно, а ему нельзя. Да, особенный он. Пусть делает что хочет, я отвечаю. Ничего! Слышишь, Витька, ничего – в этом вся штука!

Через полчаса Левка зарулил на стоянку. Долго не вылезал из кабины; руки-ноги тряслись, комбинезон прилип к спине, губы стали солеными от пота. Левка сидел на жестком сиденье и слушал музыку, что жила в нем сейчас, и впервые видел – непонятным образом – собственные глаза, сверкающие, пьяные, с темными провалами зрачков, – и это было удивительно…

– Ну как? – улыбнулся комэск, подходя.

– Кажется, мир смогу перевернуть.

– Знаю-знаю… Ты вот что, Лев Николаевич, про то, что у нас было, не болтай. Ну, про болезнь мою… и вообще. Честное слово, узнаю – уши оборву, – и улыбнулся мягко: – Ладно, летай… Ох, беда мне с вами, с одуванчиками!

Левка улыбался во весь рот и не знал, что он был уже пятый, кому Литвинов обещал «оборвать уши»; не знал, что двое из этих пяти имеют боевые ордена…

– Интересно, что у него на этот раз прихватило? – восхищенно произнес техник, глядя вслед Литвинову. – В прошлый раз была, кажись, селезенка. Да, вот тебе и метода – «прихват-перехват»!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю